Стыдить лжеца, шутить над дураком, просить взаймы у скупца, усовещивать игрока, учить глупца математике, спорить с женщиною — то же, что черпать решетом воду.[1][2]
— эпиграмма, 1829
Русский народ, этот сторукий исполин, скорее перенесёт жестокость и надменность своего повелителя, чем слабость его; он желает быть наказываем — по справедливости, он согласен служить — но хочет гордиться рабством, хочет поднимать голову, чтобы смотреть на своего господина, и простит в нём скорее излишество пороков, чем недостаток добродетелей.
Всё для нас в мире тайна <…>. Во всяком сердце, во всякой жизни пробежало чувство, промелькнуло событие, которых никто никому не откроет, а они-то самые важные и есть, они-то обыкновенно дают тайное направление чувствам и поступкам. — вариант распространённой мысли
Вчера до самой ночи просидел
Я на кладби́ще, всё смотрел, смотрел
Вокруг себя; полстёртые слова
Я разбирал. Невольно голова
Наполнилась мечтами; вновь очей
Я не был в силах оторвать с камней.
Конец! Как звучно это слово,
Как много — мало мыслей в нем;
Последний стон — и всё готово,
Без дальних справок — а потом?
Потом вас чинно в гроб положат,
И черви ваш скелет обгложут,
А там наследник в добрый час
Придавит монументом вас.
Простит вам каждую обиду
По доброте души своей,
Для пользы вашей (и церквей)
Отслужит, верно, панихиду…
«Да, были люди в наше время,
Не то, что нынешнее племя:
Богатыри — не вы!
Плохая им досталась доля:
Не многие вернулись с поля…
Не будь на то господня воля,
Не отдали б Москвы!»
Погиб поэт! — невольник чести, —
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
Не вынесла душа поэта
Позора мелочных обид,
Восстал он против мнений света
Один, как прежде… и убит!
Что страсти? — ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг —
Такая пустая и глупая шутка…
Есть престранные люди, которые поступают с друзьями, как с платьем: до тех пор употребляют, пока износится, а там и кинут.[3] — вариант распространённой мысли
Человек — карета; ум — кучер; деньги и знакомства — лошади; чем более лошадей, тем скорее и быстрее карета скачет в гору.[3]
В этих пьесах нет ничего особенного, ими нельзя измерить таланта Лермонтова. Первое, по нашему мнению, лучшее. Яркий металлический стих, какой-то особенный приём, обличающий художника, полнота образов, исчерпывающих своими формами всё содержание чувства, выражаемого стихотворением, — вот достоинства пьесы «Узник». <…> В самом содержании [«Ангела»] какая-то неопределённость, какая-то антипоэтическая туманность, так что даже самый талант Лермонтова не мог придать ему жизни. <…> Может быть, в связи с другими стихотворениями оно получит более глубокое значение и иначе отзовётся <…>. Вообще мы желали бы, <…> чтобы талант Лермонтова чуждался всего аллегорического, безжизненной области, населённой символическими демонами, двусмысленными пери и пр.[4][5]
… первая поэма бывает всегда слаба, хотя бы, например, «Хаджи Абрек» Лермонтова. Кто нынче не помнит, что Лермонтов тоже начал своё поэтическое поприще большою поэмою, <…> да такою большою, что она могла быть напечатана в «Библиотеке для чтения» только в сокращении, с пропуском главнейших длиннот и страшнейших картин! <…> Тщетно уговаривали мы даровитого Лермонтова не печатать своей первой поэмы, уверяя юного поэта, что <…> сжегши эту поэму и погодя немножко, он напишет что-нибудь истинно-достойное внимания публики <…>. Но юный поэт не отставал: он был уверен, что этот «Абрек» доставит ему бессмертие, и, чтобы удовлетворить эту невинную мечту неопытности, лучшие места «Абрека» были напечатаны. Вскоре сам он убедился в основательности советов, полученных при этом случае, и более не вспоминал об «Абреке», так же как никто из ценителей удивительного таланта, который развился в нём впоследствии с таким блеском, через постепенное усовершенствование.
… стихотворение Лермонтова, написанное, как видно с первого взгляда, на сюжет ротчевской «Вакханки»: Склонись ко мне, красавец молодой! <…>
Контраст греха и чистоты; мало того — страстное влечение грешного к чистому, то есть в грешном самосознание своей неполноты, и отсюда тревожность, жажда, искание, в чистом же — самодовлеющая полнота: вот что — по всей вероятности, интуитивно — подметил Лермонтов в пьесе Ротчева. И когда он попытался на свой лад изобразить этот контраст и это влечение, то наружу ярко выступил их трагический смысл. <…>
В этом самом стихотворении он говорит о луне, блуждающей меж туч, что она — «как ангел средь отверженных». <…>
Нет никакого сомнения, что этот свой жизненный образ Лермонтов нашёл готовым, и именно у Пушкина. Эта находка была для юного Лермонтова откровением и освобождением; предоставленный собственным силам, он, вероятно, ещё долго блуждал бы мыслью в сумерках собственного духа, тщетно отыскивая фокус своего самосознания. «Демон» Пушкина был впервые напечатан в 1824 г., «Ангел» — в 1828-м; в 1829 году вышло собрание стихотворений Пушкина, где пятнадцатилетний Лермонтов, вероятно, и прочитал впервые эти два стихотворения.
… Три пальмы <…>. Какая образность! — так всё и видишь перед собою, а увидев раз, никогда уж не забудешь! Дивная картина — так и блестит всею яркостию восточных красок! Какая живописность, музыкальность, сила и крепость в каждом стихе, отдельно взятом!
Стихи Лермонтова[К 1] недостойны его имени, они едва ли и войдут в издание его сочинений (которое выйдет к празднику), и я их ругну. Впрочем, они случайно и попали в печать, чтобы отвязаться от альманачников.[5]
… два стихотворения г. Лермонтова[К 1], вероятно, принадлежат к самым первым его опытам, — и нам, понимающим и ценящим его поэтический талант, приятно думать, что они не войдут в собрание его сочинений, которое, слышали мы, выйдет весною. Впрочем, эти два стихотворения недурны, даже хороши, но только не превосходны, а без того не могут быть и хороши, когда под ними подписано имя г. Лермонтова.[5]
— рецензия на «Одесский альманах на 1840 год», март 1840
Сейчас упился я «Оршею». Есть места убийственно хорошие, а тон целого — страшное, дикое наслаждение. Мочи нет, я пьян и неистов. Такие стихи охмеляют лучше всех вин. — письмо В. П. Боткину, вероятно, начала июля 1842
Что же касается до вашего сравнения художественно созданного цветка с слегка наброшенным идеалом великого человека, мы укажем вам на пример не из столь великой сферы. «Боярин Орша» Лермонтова — произведение не только слегка начерченное, но даже детское, где большею частию ложны и нравы и костюмы: но просим вас указать нам на что-нибудь и побольше цветка, что могло бы сравниться с этим гениальным очерком. Отчего это? — оттого, что в детском создании Лермонтова веет дух, перед которым потускнеет не одно художественное произведение — цветок ли то или целый цветник…[К 3].
Это одно из первых, одно из самых ранних, можно сказать, детских произведений покойного поэта, и, конечно, он никогда не напечатал бы его при своей жизни. В «Измаил-Бее» всё не зрело; <…> но, несмотря на то, концепция поэмы, тон её выражения, многие отдельные места <…> носят на себе отпечаток мощного и глубокого духа поэта <…>. Тут читатели встретят, в герое поэмы, тот же колоссальный, типический образ, который, с ранних лет, был избранным, любимым идеалом и является потом во всех, произведениях поэта, в котором Россия безвременно утратила, может быть, своего Байрона…
— примечание к первой публикации, февраль 1843
… в жестком, холодно безотрадном и страстно ироническом колорите поэзии Лермонтова мы видим признак того, что лучшие годы поэта были проведены в Петербурге. Если бы <…> писатель провёл большую часть своей жизни, особенно свою молодость, в Москве, можно не без основания предположить, что в произведениях было бы больше мягкости и спокойствия, больше положительных, нежели отрицательных элементов, а по тому самому меньше глубины и силы.
Если бы Лермонтов вообще не писал стихов, а написал бы только роман «Герой нашего времени», он всё равно вошёл бы в историю русской литературы. В этом романе Печорин говорит о себе: «Видно, было мне назначение высокое, потому что я чувствую в себе силы необъятные» (я цитирую по памяти).
↑Хомяков по тому же поводу переноса в декабре 1840 праха Наполеона с острова Святой Елены в Париж откликнулся тремя славянофильскими стихотворениями: «Небо ясно, тихо море…», «Суета сует» и «Ещё об нём».
↑По поводу слов К. С. Аксакова в рецензируемой брошюре о том, что художественное изображение цветка «во всём его совершенстве» выше, чем великого человека в общих чертах.
↑ 123Мордовченко Н. Лермонтов и русская критика 40-х годов // М. Ю. Лермонтов. Кн. I. — М.: Изд-во АН СССР, 1941. — С. 757-8. — (Литературное наследство. Т. 43/44).