Последовательное опровержение книги Гельвеция «Человек»

Материал из Викицитатника

«Последовательное опровержение книги Гельвеция „Человек“» (фр. Réfutation suivie de l’ouvrage d’Helvétius intitulé L’Homme) — сочинение Дени Дидро об итоговой книге Гельвеция, написанное в 1773—1774 годах во время путешествия в Россию и обратно при остановках в Гааге у русского посла князя Д. А. Голицына, друга Гельвеция, который хлопотал об издании книги. После того как Парижский парламент 10 января 1774 осудил сочинение Гельвеция на сожжение, Дидро значительно смягчил свои первоначальные оценки (что отметил в примечаниях ко II разделу I тома). Часть первой редакции «Последовательного опровержения…» была опубликована в 1787, целиком — в 1875. Оба автора стояли на позициях материализма и сенсуализма, но Гельвеций абсолютизировал значение случайностей, физических побуждений и воспитания при формировании личности, на что Дидро преимущественно и возражал (подведя промежуточный итог в тех же примечаниях). В своей книге Дидро глубже осмыслил данные вопросы, чем остальные материалисты того времени[1].

Цитаты[править]

  •  

Мы долго наблюдали, как рука человека борется против длани природы; но рука человека устаёт, а длань природы — никогда.
Королевство, подобное нашему, напоминает огромный раскачивающийся колокол. Несмышлёные дети во множестве облепили канат и изо всех сил стараются остановить колокол, постепенно уменьшая амплитуду колебаний. Но рано или поздно является крепкий человек, снова приводящий колокол в движение.
Каково бы ни было правительство, сама природа устанавливает пределы народного бедствия. За этими пределами либо смерть, либо бегство, либо бунт. Земле надо возвращать долю произведённого на ней богатства, чтобы земледелец и собственник имели возможность жить. Этот порядок вещей вечен: самый безрассудный и самый жестокий деспот не может нарушить его.
Я писал перед смертью Людовика XV: «В этом предисловии автор берёт на себя слишком много, без обиняков утверждая, что пороки наши неизлечимы. Быть может, и я был бы того же мнения, если бы царствующий монарх был молод».
Однажды меня спросили, как можно исправить развращённый народ. Я ответил: «Так, как Медея вернула молодость своему отцу, именно разрубив его на куски и сварив их». Кажется, я был в то время не так уж далёк от истины. — предисловие

 

Nous avons vu longtemps les bras de l’homme lutter contre les bras de la nature ; mais les bras de l’homme se lassent, et les bras de la nature ne se lassent point.
Un royaume tel que celui-ci, se compare fort bien à une énorme cloche mise en volée. Une longue suite d’enfants imbéciles s’attachent à la corde, et font tous leurs efforts pour arrêter la cloche dont ils diminuent successivement les oscillations ; mais il survient tôt ou tard un bras vigoureux qui lui restitue tout son mouvement.
Sous quelque gouvernement que ce soit, la nature a posé des limites au malheur des peuples. Au-delà de ces limites, c’est ou la mort, ou la fuite, ou la révolte. Il faut rendre à la terre une portion de la richesse qu’on en obtient ; il faut que l’agriculteur et le propriétaire vivent. Cet ordre des choses est éternel, le despote le plus inepte et le plus féroce ne saurait l’enfreindre.
J’écrivais avant la mort de Louis XV : « Cette préface est hardie : l’auteur y. prononce sans ménagement que nos maux sont incurables. Et peut-être aurais-je été de son avis, si le monarque régnant avait été jeune. »
On demandait un jour comment on rendait les mœurs a un peuple corrompu. Je répondis : Comme Médée rendit la jeunesse à son père, en le dépeçant et le faisant bouillir… Alors, cette réponse n’aurait pas été très-déplacée.

Раздел I[править]

  •  

Если наша организация почти целиком определяет то, чем мы являемся, на каком же основании можно упрекать учителя за невежество и тупость его учеников?
Я не знаю теории, более утешительной для родителей и более удобной для учителей. В этом её преимущество.
Но я не знаю также теории, менее утешительной для детей, которых считают одинаково пригодными ко всему, более отвечающей потребностям сообщества посредственностей и сбивающей с истинного пути гения, способного лишь к чему-нибудь одному. Я не знаю теории более опасной, ибо под влиянием её наставники будут долго и бесплодно натаскивать своих воспитанников на предмет, к коему у них нет ни малейшей природной склонности, выталкивая их затем в свет, где они оказываются уже ни к чему не пригодными. Ведь нельзя наделить тонким чутьём борзую, а присущей борзой быстротой — легавую… — глава I

 

Si l’organisation nous fait presque entier ce que nous sommes, à quel titre reprocher au maître l’ignorance et la stupidité de ses élèves.
Je ne connais pas de système plus consolant pour les parents et plus encourageant pour les maîtres. Voilà son avantage.
Mais je n’en connais pas de plus désolant pour les enfants qu’on croit également propres à tout ; de plus capable de remplir les conditions de la société d’hommes médiocres, et d’égarer le génie, qui ne fait bien qu’une chose ; ni de plus dangereux par l’opiniâtreté qu’il doit inspirer à des supérieurs qui, après avoir appliqué longtemps et sans fruit une classe d’élèves à des objets pour lesquels ils n’avaient aucune disposition naturelle, les rejetteront dans le monde où ils ne seront plus bons à rien. On ne donne pas du nez à un lévrier, on ne donne pas la vitesse du lévrier à un chien-couchant…

  •  

Тупость и гениальность — два противоположных конца шкалы человеческого ума. Тупость изгнать невозможно, гениальность — легко. <…>
Человек, которого природа поместила на определённой ступеньке, уверенно стоит на ней, не прилагая никаких усилий. Человек, который вскарабкался ступенькой выше той, что досталась ему от природы, стоя на ней, шатается и чувствует себя неуютно; он глубоко задумывается над задачкой, которую другой решает за то время, пока ему накручивают папильотки. — глава II

 

La stupidité et le génie occupent les deux extrémités de l’échelle de l’esprit humain. Il est impossible de déplacer la stupidité ; il est facile de déplacer le génie. <…>
L’homme qui s’est élancé sur un échelon supérieur à celui qu’il tenait de la nature, y chancelle, y est toujours mal à son aise ; il médite profondément le problème que l’autre résout tandis qu’on lui attache des papillottes.

  •  

Большая ошибка принимать поведение человека, даже если оно вошло в привычку, за его характер.
Вот малодушный от природы человек, усвоивший тон и манеры храбреца. Но разве можно считать его из-за этого храбрым? <…>
Порасспросите врачей, и они вам скажут, что настоящий характер человека не всегда совпадает с тем, какой он обнаруживает… — глава VII

 

C’est une grande erreur que de prendre la conduite d’un homme, même sa conduite habituelle, pour son caractère.
On est naturellement lâche, on a le ton et le maintien d’un homme brave ; mais est-on brave pour cela ? <…>
Interrogez le médecin, et il vous dira que le caractère qu’on a n’est pas toujours celui qu’on montre…

  •  

Дижонская академия предложила премию за лучшее рассуждение на такую тему: «Были ли науки скорее вредны, чем полезны, для общества?» Я находился тогда в Венсенском замке[К 1]. Руссо пришёл повидать меня, а заодно и посоветоваться, какую сторону принять в этом вопросе. «Нечего и думать, — сказал я ему, — вы примете ту сторону, которую не примет никто». «Вы правы», — ответил он и взялся за работу. <…>
И когда Гельвеций кончает параграф о Руссо словами: Руссо, как и множество других знаменитых людей, можно считать шедевром случая, я спрашиваю, может ли это означать нечто большее, нежели следующее: то был бочонок пороха или гремучей ртути, который, может быть, и не взорвался бы без воспламенившей его искры, прилетевшей из Дижона.
Утверждать вместе с нашим автором, будто искра создала порох или гремучую ртуть, так же нелепо, как утверждать, будто гремучая ртуть или порох создали искру.
Руссо столь же мало шедевр случая, как случай был шедевром Руссо.
Разве пострадала бы способность Руссо написать своё рассуждение, если бы не было несуразного вопроса из Дижона?
Что Демосфен красноречив, узнали лишь тогда, когда он заговорил; но был-то он красноречивым ещё до того, как раскрыл рот.
Тысячи веков роса падает на скалы, отнюдь не избавляя их от бесплодия. Засеянные земли нуждаются в ней, чтобы принести урожай, но не она засевает их.
Сколько людей ушло в мир иной и сколько ещё уйдёт, так и не проявив своих задатков! Я охотно сравнил бы их с великолепными картинами, спрятанными в тёмной галерее, куда никогда не проникнет луч солнца и где им суждено погибнуть, так и не дождавшись ни зрителя, ни восторженного почитателя. <…>
Всё сказанное мною о мелких случайностях, которым Гельвеций приписывает создание великих людей, я охотно распространил бы и на другие мелкие случайности, которым он столь же необоснованно приписывает разрушение великих империй.
Империи — что плоды: сначала созревают, а потом загнивают. На этой стадии самое пустячное, самое ничтожное событие влечет за собой распад империи, а самое легкое сотрясение дерева — падение плода. Но как падение плода, так и распад империи были подготовлены длинной цепью других событий. Ещё минута — и империя распалась бы, а плод упал бы сам собой.
Вам угодно подробнее? Извольте. Перед вами с виду здоровый и крепкий человек. Но вот у него на бедре появляется маленький прыщик, вызывающий лёгкий зуд. Он чешется, расцарапывает прыщик, и эта царапина, размером меньше булавочной головки, становится очагом гангрены, быстрое развитие которой разрушает и бедро, и ногу, и всю живую машину. Что прикажете считать истинной причиной смерти этого человека: лёгкую ли царапину, маленький ли прыщик или его невоздержанность? — глава VIII

 

L’Académie de Dijon proposa pour sujet de prix : Si les sciences étaient plus nuisibles qu’utiles à la société. J’étais alors au château de Vincennes. Rousseau vint m’y voir, et par occasion me consulter sur le parti qu’il prendrait dans cette question. « Il n’y a pas à balancer, lui dis-je, vous prendrez le parti que personne ne prendra. — Vous avez raison, » me répondit-il ; et il travailla en conséquence. <…>
Et lorsque Helvétius finit le paragraphe de Rousseau par ces mots : Rousseau, ainsi qu’une infinité d’hommes illustres, peut donc être regardé comme un des chefs-d’œuvre du hasard… je demande si cela peut avoir d’autre sens que le suivant : c’était un baril de poudre à canon ou d’or fulminant qui serait peut-être resté sans explosion sans l’étincelle qui partit de Dijon et qui l’enflamma ?
Prétendre avec l’auteur que ce fut l’étincelle qui fit la poudre à canon ou l’or fulminant, cela ne serait ni plus ni moins absurde que de prétendre que ce fut l’or fulminant ou la poudre à canon qui fit l’étincelle.
Rousseau n’est non plus un chef-d’œuvre du hasard, que le hasard ne fut un chef-d’œuvre de Rousseau.
Si l’impertinente question de Dijon n’avait pas été proposée, Rousseau en aurait-il été moins capable de faire son discours ?
On sut que Démosthène était éloquent quand il eut parlé ; mais il l’était avant que d’avoir ouvert la bouche.
Il y a des milliers de siècles que la rosée du ciel tombe sur des rochers sans les rendre féconds. Les terres ensemencées l’attendent pour produire, mais ce n’est pas elle qui les ensemencera.
Combien d’hommes sont morts ; et combien d’autres mourront sans avoir montré ce qu’ils étaient ! Je les comparerais volontiers à de superbes tableaux cachés dans une galerie obscure où le soleil n’entrera jamais, et où ils sont destinés à périr sans avoir été ni vus ni admirés. <…>
Ce que je pense de ces petits hasards auxquels Helvétius attribue la formation d’un grand homme, je le penserais volontiers de ces autres petits hasards auxquels on attribue tout aussi gratuitement la destruction des grands empires.
Les empires mûrissent et se pourrissent à la longue comme les fruits. Dans cet état, l’événement le plus frivole amène la dissolution de l’empire, et la secousse la plus légère la chute du fruit ; mais et la chute et la dissolution avaient été préparées par une longue Suite d’événements. Un moment plus tard, et l’empire se serait dissous et le fruit serait tombé de lui-même.
Veut-on une comparaison plus juste encore ? Un homme est sain et vigoureux en apparence. Il lui survient un petit bouton à la cuisse ; ce petit bouton est accompagné d’une démangeaison légère : il se frotte, voilà le petit bouton écorché, et l’écorchure, qui n’a pas le diamètre d’une ligne, le centre d’une gangrène dont les progrès rapides font tomber en pourriture et la cuisse et la jambe et la machine entière. Est-ce l’écorchure légère, est-ce le petit bouton ou l’intempérance continue de cet homme que je regarderai comme la véritable cause de sa mort ?

  •  

Вообще мы не знаем, как возникают у народа предрассудки, и ещё менее знаем мы, как они исчезают. Пусть король прикажет завтра повесить за преступление одного из своих братьев — и всё же этот вид смертной казни останется у нас бесчестящим; пусть послезавтра он посадит за свой стол отца другого повешенного — и всё же дочери этого отца не найдут себе супругов даже среди придворных. Если так трудно уничтожить заблуждения, в пользу которых говорит лишь их распространённость и древность, то как справиться с теми заблуждениями, которые столь же распространены и столь же древни, но к тому же ещё сопровождаются всякого рода страхами, поддерживаются угрозою божьей кары, впитаны с молоком матери и проповедуются уважаемыми и специально оплачиваемыми людьми? Я знаю одно-единственное средство уничтожить культ, именно: возбудить презрение к его служителям за их пороки и убожество. Сколько бы философы ни доказывали нелепость христианства, эта религия погибнет лишь тогда, когда у врат Собора богоматери или св. Сульпиция нищие в разодранных рясах станут предлагать со скидкой обедни, отпущение грехов и причащение и когда можно будет получать через этих мошенников девок. Лишь тогда всякий более или менее здравомыслящий отец будет грозить свернуть шею своему сыну, если тот захочет стать священником. Христианство может исчезнуть лишь так, как исчезло язычество, а язычество исчезло лишь тогда, когда жрецы Сераписа стали просить у входа в свои пышные храмы милостыню у прохожих, когда они стали заниматься любовными интригами и когда святилища были заняты старухами с вещим гусём, гадавшими за один су молодым людям и девушкам. К чему же следует стремиться? Чтобы скорее пришёл тот момент, когда <…> над исповедальнями можно будет прочесть, как над дверями парикмахеров, надпись: «Здесь отпускаются за недорогую цену всякого рода грехи».
Замена пресвятой девы богиней славы — это химера, которая не осуществится и за тысячу лет.
Соединение в одном лице звания Summus Pontifex и Imperator, мне кажется, привело бы к нежелательным последствиям.
Было бы очень скверно, если бы врач оказался священником, но было бы гораздо хуже, если бы священник оказался королём. — глава IX

 

En général, on ne sait comment un préjugé s’établit, et moins encore comment il cesse chez un peuple. Demain, le roi ferait pendre un de ses frères pour un crime, que le supplice n’en serait pas moins déshonorant parmi nous ; après-demain, il ferait asseoir à sa table le père d’un pendu, que les filles de ce père ne trouveraient pas des époux, même parmi les courtisans. S’il est si difficile de détruire des erreurs qui n’ont pour elles que leur généralité et leur vétusté, comment vient-on à bout de celles qui sont aussi générales, aussi vieilles et plus accompagnées de terreurs, appuyées de la menace des dieux, sucées avec le lait et prêchées par des bouches respectées et stipendiées à cet effet ? Je ne connais qu’un seul et unique moyen de renverser un culte, c’est d’en rendre les ministres méprisables par leurs vices et par leur indigence. Les philosophes ont beau s’occuper à démontrer l’absurdité du christianisme, cette religion ne sera perdue que quand on verra à la porte de Notre-Dame ou de Saint-Sulpice des gueux en soutane déguenillée offrir la messe, l’absolution et les sacrements au rabais, et que quand on pourra demander des filles à ces gredins-là. C’est alors qu’un père un peu sensé menacerait son fils de lui tordre le cou, s’il voulait être prêtre. S’il faut que le christianisme s’abolisse, c’est comme le paganisme cessa ; et le paganisme ne cessa que quand on vit les prêtres de Sérapis demander l’aumône aux passants, à l’entrée de leurs superbes édifices, que quand ils se mêlèrent d’intrigues amoureuses, et que les sanctuaires furent occupés par des vieilles qui avaient à côté d’elles une oie fatidique, et qui s’offraient à dire aux jeunes garçons et aux jeunes filles leur bonne aventure pour un sou ou deux liards de notre monnaie. Quel est donc le moment qu’il faudrait hâter ? Celui où <…> qu’on lira au-dessus de leurs confessionnaux comme à la porte des barbiers : Céans on absout de toutes sortes de crimes à juste prix.
La substitution de la déesse Renommée à la sainte Vierge est une chimère qui ne se réaliserait pas dans mille ans.
La réunion du titre de Summus Pontifex et d’Imperator ne me paraît pas sans conséquence fâcheuse.
Ce serait un grand mal qu’un médecin fût prêtre ; c’en serait peut-être un bien plus grand qu’un prêtre fût roi.

  •  

Я не знаю, как относился Гельвеций к Монтеню и хорошо ли он знал его произведения, но в их взглядах, так же как и в стиле, много общего. Монтень — циник, Гельвеций — тоже; ни тот, ни другой терпеть не могут педантов; для обоих наукой по преимуществу является наука о нравах; оба приписывают большое значение обстоятельствам и случайностям; у обоих развитое воображение, весьма непринужденный стиль, смелость и оригинальность выражения, совершенно своеобразные метафоры. Во времена Монтеня Гельвеций обладал бы приблизительно его стилем, а во времена Гельвеция Монтень писал бы приблизительно так, как он, т. е. менее выразительным, но более правильным языком, менее оригинально, но с большей методичностью. — там же

 

Je ne sais quel cas Helvétius faisait de Montaigne et si la lecture lui en était bien familière, mais il y a beaucoup de rapport entre leur manière de voir et de dire. Montaigne est cynique, Helvétius l’est aussi ; ils ont l’un et l’autre les pédants en horreur ; la science des mœurs est pour tous deux la science par excellence ; ils accordent beaucoup aux circonstances et aux hasards ; ils ont de l’imagination, beaucoup de familiarité dans le style, de la hardiesse et de la singularité dans l’expression, des métaphores qui leur sont propres. Helvétius au temps de Montaigne en aurait eu à peu près le style, et Montaigne au temps d’Helvétius aurait à peu près écrit comme lui ; c’est-à-dire qu’il eût eu moins d’énergie et plus de correction, moins d’originalité et plus de méthode.

Примечания[править]

  •  

Сколькими гениальными людьми мы обязаны случайностям!
Гениальных людей, мне кажется, нетрудно пересчитать, а бесполезных случайностей — несчётное множество. Дело в том, что случайности не создают ничего, подобно тому как кирка рабочего, проливающего пот в копях Голконды, не создаёт извлекаемого им из недр земли алмаза.
Кто бы ты ни был — гениальный ли человек или тупица, добрый ли человек или злой, — углубись, насколько сможешь, в историю своей жизни, и ты всегда найдёшь в исходном пункте событий, приведших тебя — безразлично — к счастью или к несчастью, к славе или к бесславию, какое-нибудь ничтожное обстоятельство, с которым ты станешь связывать всю свою судьбу. Если ты глуп, будь уверен, что и без этого рокового обстоятельства ты снискал бы презрение на каком-нибудь ином пути. Если зол, не сомневайся, что и без этого проклинаемого тобой случая несчастье обрушилось бы на тебя с какой-нибудь другой стороны. Да и ты, гениальный человек, не знаешь себя, если думаешь, что ты создан этим самым случаем; ведь вся его заслуга ограничивается тем, что он произвёл тебя в гении: он лишь поднял занавес, который скрывал это чудо природы как от других, так и от тебя самого. Гениальности и глупости, пороку и добродетели надо лишь время, чтобы дождаться своего часа. Честный или способный человек может умереть слишком рано; что же касается болвана или злодея, то ему преждевременная смерть не угрожает.

 

Que d’hommes de génie l’on doit à des accidents !
Les hommes de génie sont, ce me semble, bientôt comptés, et les accidents stériles sont innombrables. C’est que les accidents ne produisent rien, pas plus que la pioche du manœuvre qui fouille les mines de Golconde ne produit le diamant qu’elle en fait sortir.
Qui que tu sois, homme de génie ou stupide, homme de bien ou méchant, renfonce-toi le plus avant que tu pourras dans l’histoire de ta vie, et tu retrouveras toujours à l’origine des événements qui t’ont mené soit au bonheur, soit au malheur, soit à l’illustration, soit à l’obscurité, quelque circonstance frivole à laquelle tu rapporteras toute ta destinée. Mais sot, sois bien assuré qu’abstraction faite de cette fatale circonstance, tu serais arrivé au mépris par un autre chemin. Mais méchant, ne doute pas qu’abstraction faite de cet incident que tu charges d’imprécations, tu ne fusses tombé dans le malheur de quelque autre côté. Mais homme de génie, tu t’ignores, si tu penses que c’est ce hasard qui t’a fait ; tout son mérite est de t’avoir produit : il a tiré le rideau qui te dérobait, à toi-même et aux autres, le chef-d’œuvre de la nature. Il ne manque au génie et à la sottise, au vice et à la vertu, que le temps pour obtenir leur véritable chance. L’honnête homme, l’habile homme peut mourir trop tôt ; pour l’imbécile et le méchant, ils meurent toujours à temps.

  •  

Жан Жак так склонен от природы к софизмам, что истина в его руках испаряется; я бы сказал, пристрастие подавляет в нём талант. Предложите ему сделать выбор между двумя доводами: одним — неопровержимым, но дидактическим, сентенциозным и сухим, другим — двусмысленным, но способным возбудить его и ваше воображение, доставить интересные и сильные образы, взволновать душу, дать простор для патетических сцен и образных выражений, поразить ум, взволновать сердце, взбудоражить страсти, — предложите ему такой выбор, и он отдаст предпочтение второму. Я знаю это по опыту. Он предпочитает красноречие истине, образность доказательности, остроумие логике, предпочитает скорее ослеплять вас, чем просвещать. <…> сам он был убеждён, что ни одно из его произведений не дойдёт до потомков; так он говорил наедине со мной, опасаясь, по вполне понятным соображениям, литературной склоки.

 

Jean-Jacques est tellement né pour le sophisme, que la défense de la vérité s’évanouit entre ses mains ; on dirait que sa conviction étouffe son talent. Proposez-lui deux moyens dont l’un péremptoire, mais didactique, sentencieux et sec : l’autre précaire, mais propre à mettre en jeu son imagination et la vôtre, à fournir des images intéressantes et fortes, des mouvements violents, des tableaux pathétiques, des expressions figurées, à étonner l’esprit, à émouvoir le cœur, à soulever le flot des passions ; c’est à celui-ci qu’il s’arrêtera… Je le sais par expérience. Il se soucie bien plus d’être éloquent que vrai, disert que démonstratif, brillant que logicien, de vous éblouir que de vous éclairer. <…> il ne croyait pas qu’un seul de ses ouvrages allât à la postérité ; c’est ainsi qu’il s’en expliquait avec moi, mais à voix basse ; il craignait les querelles littéraires, et il avait raison.

  •  

Послушать [Гельвеция], так можно подумать: достаточно пожелать, чтобы быть.

 

À l’entendre, on dirait qu’on n’a qu’à vouloir pour être.

  •  

Женщинам следовало бы так высоко ставить свою красоту и свои ласки, чтобы оказывать благосклонность только мужчинам, уже отличившимся своим гением, своим мужеством и добродетелью.
Платоническая, совершенно противоречащая природе идея. Пусть женщина венчает лаврами заслуженного старца, но спать она должна с молодым человеком. Слава и удовольствие — совершенно разные вещи. <…>
Сколь полезным ни представлялось бы лишение женщин права распоряжаться своим телом, чтоб сделать из него общественное достояние, меня коробит при мысли о подобной тирании, представляющей собой утончённый способ усиления их и без того уже слишком сильной рабской зависимости. Пусть лучше женщина скажет полководцу, правителю или любому другому знаменитому гражданину: «Да, вы великий человек, но вы мне не пара. Отечество в долгу перед вами, но пусть оно не расплачивается с вами за мой счёт. Вы говорите, что я свободна, и в то же время вы приносите в жертву мой вкус и мои чувства, заставляя меня исполнять отвратительнейшую функцию последней из рабынь. <…> Отправляясь на бой, вы повиновались не закону, а лишь зову своего благородного сердца; да будет позволено и мне повиноваться моему сердцу. Неужели вам не наскучило силой навязывать нам добродетели, точно мы не способны обзавестись ими самостоятельно? Неужели вам не надоело придумывать для нас химерические обязанности, в которых мы видим лишь чрезмерное уважение или чрезмерное презрение? Чрезмерное презрение, раз вы обращаетесь с нами как с лавровой ветвью, которая безропотно даёт сорвать себя и согнуть; чрезмерное уважение, раз мы — наилучшая из наград, на которые вы можете рассчитывать».

 

Les femmes devraient concevoir tant de vénération pour leur beauté et leurs faveurs, qu’elles crussent n’en devoir faire part qu’aux hommes déjà distingués par leur génie, leur courage et leur probité.
Idée platonique, vision contraire à la nature. Il faut qu’elles couronnent un vieux héros, mais il faut qu’elles couchent avec un jeune homme. La gloire et le plaisir sont deux choses fort diverses. <…>
Quelque avantage qu’on imagine à priver les femmes de la propriété de leur corps, pour en faire un effet public, c’est une espèce de tyrannie dont l’idée me révolte, une manière raffinée d’accroître leur servitude qui n’est déjà que trop grande. Qu’elles puissent dire à un capitaine, à un magistrat, à quelque autre citoyen illustre que ce soit : « Oui, vous êtes un grand homme, mais vous n’êtes pas mon fait. La patrie vous doit des honneurs, mais qu’elle ne s’acquitte pas à mes dépens. Je suis libre, dites-vous, et par le sacrifice de mon goût et de mes sens vous m’assujettissez à la fonction la plus vile de la dernière des esclaves. <…> Lorsque vous marchâtes au combat, ce ne fut point à la loi, ce fut à votre cœur magnanime que vous obéîtes ; qu’il me soit permis d’obéir au mien. Ne vous lasserez-vous point de nous ordonner des vertus, comme si nous étions incapables d’en avoir de nous-mêmes ? Ne vous lasserez-vous point de nous faire des devoirs chimériques, où nous ne voyons que trop d’estime ou trop de mépris ? Trop de mépris, lorsque vous en usez avec nous comme la branche de laurier qui se laisse cueillir et plier sans murmure ; trop d’estime, si nous sommes la plus belle couronne que vous puissiez ambitionner. »

Раздел II[править]

  •  

… соображение, от которого я не могу отказаться и которое рекомендую всякому читателю в качестве очень тонкого и надёжного принципа критики: в рассуждения и в писания даже самых умеренных и здравомыслящих людей всегда примешивается элемент профессионального преувеличения. — глава I

 

… réflexion à laquelle je ne saurais me refuser, et dont je conseille l’usage à tout lecteur comme d’un principe de critique très-délicat et très-sûr : c’est qu’il se mêle dans les discours et les écrits des hommes les plus modérés et les plus judicieux, toujours un peu d’exagération de métier.

  •  

Если из детей можно сделать всё, что угодно, то почему Гельвеций не сделал из своей старшей дочери того, что природа сделала из младшей? Надо быть просто без ума от своей системы, чтобы выдерживать ежедневное доказательство ложности её у себя дома. — там же

 

Mais si l’on fait des enfants tout ce qu’on veut, pourquoi Helvétius n’a-t-il pas fait de sa fille aînée ce que Nature a fait de sa fille cadette ? Il faut qu’il ait été bien entêté de son système pour avoir tenu ferme contre une démonstration journalière et domestique de sa fausseté.

  •  

Душа — это принцип жизни, к познанию и к природе которого нельзя подняться без помощи крыльев теологии.
Но куда поднимешься при помощи этих чудесных крыльев летучей мыши? Да никуда: так и будешь кружить во мраке. Зачем портить книгу подобной лестью? Потомство вас не поймёт, а современные теологи не станут любить вас от этого больше. — глава II

 

L’âme est un principe de vie à la connaissance et à la nature duquel on ne s’élève point sans les ailes de la théologie.
Et avec ces belles ailes de chauve-souris à quoi s’élève-t-on ? À rien ; on circule dans les ténèbres. Et pourquoi gâter un ouvrage avec ces flagorneries-là ? La postérité ne vous entendra pas, et les théologiens vos contemporains ne vous en aimeront pas davantage.

  •  

Чувствовать — это значит судить.
Взятое в таком виде, это утверждение представляется мне не вполне правильным. Глупец чувствует, но, может быть, не судит. Существо, начисто лишённое памяти, чувствует, но не судит; суждение предполагает сравнение двух идей. Трудность заключается в том, чтобы понять, как происходит это сравнение, ибо оно предполагает одновременное наличие двух идей. <…>
Может быть, я был в дурном настроении, когда читал эту главу, но вот моё впечатление, нравится вам оно или нет. Из всей метафизики нашего автора вытекает, что суждение, или сравнение двух предметов, предполагает некоторый интерес к сравниванию их. Но этот интерес вытекает необходимым образом из желания быть счастливым, желания, источником которого служит физическая чувствительность. Таково притянутое сюда умозаключение, которое подходит скорее к животному вообще, чем к человеку. Перейти внезапно от физической чувствительности, т. е. от того, что я не растение, не камень и не металл, к желанию счастья, от желания счастья к интересу, от интереса к вниманию, от внимания к сравнению идей?.. Я не могу довольствоваться столь общими рассуждениями: я — человек, и мне нужны специфические для человека причины. — глава IV

 

Sentir c’est juger.
Cette assertion, comme elle est énoncée, ne me paraît pas rigoureusement vraie. Le stupide sent, mais peut-être ne juge-t-il pas. L’être totalement privé de mémoire sent, mais il ne juge pas ; le jugement suppose la comparaison de deux idées. La difficulté consiste à savoir comment se fait cette comparaison, car elle suppose deux idées présentes. <…>
J’avais peut-être de l’humeur lorsque j’ai lu ce sixième chapitre, mais voici mon observation ; bonne ou mauvaise, elle restera. De toute cette métaphysique de l’auteur, il résulte que les jugements, ou la comparaison des objets entre eux, suppose quelque intérêt de les comparer ; or cet intérêt émane nécessairement du désir d’être heureux, désir qui prend sa source dans la sensibilité physique. Voilà une conclusion tirée de bien loin ; elle convient plutôt à l’animal en général qu’à l’homme. Passer brusquement de la sensibilité physique, c’est-à-dire de ce que je ne suis pas une plante, une pierre, un métal, à l’amour du bonheur ; de l’amour du bonheur à l’intérêt ; de l’intérêt à l’attention ; de l’attention à la comparaison des idées ; je ne saurais m’accommoder de ces généralités-là : je suis homme, et il me faut des causes propres à l’homme.

  •  

Вот её название: Физическая чувствительность есть единственная причина наших действий, наших мыслей, наших страстей и нашей общительности. <…>
Никогда ещё ни один мыслитель не высказал столько верных положений и вместе с тем не сделал столько ложных выводов, не обнаружил так много ума и так мало логики. Надо быть до смешного зачарованным собственным мнением, чтобы утверждать, будто человек, помогающий нуждающемуся, втайне лелеет мысль получить хороший ужин, хорошую постель и переспать со своей соседкой.
<…> господин Гельвеций, неужели, по-вашему, все планы великого короля, все старания великого министра или правителя, все помыслы политика или какого-нибудь гения сводятся к тому, чтобы утром насытиться, а вечером иметь здоровый стул? И вы называете это размышлением о морали и познанием человека? — глава VII

 

Voici son titre : La sensibilité physique est la cause unique de nos actions, de nos pensées, de nos passions, de notre sociabilité. <…>
Jamais on n’a dit tant de choses vraies et tiré tant de fausses conséquences, montré tant d’esprit et si peu de logique. Il faut être étrangement entêté d’une opinion pour assurer que celui qui ouvre sa bourse à l’indigent, se propose secrètement d’avoir un bon lit, un bon souper et de coucher avec sa voisine.
<…> monsieur Helvétius, tous les projets d’un grand roi, toutes les fatigues d’un grand ministre ou d’un grand magistrat, toutes les méditations d’un politique, d’un homme de génie se réduisent donc à f….. un coup le matin et à faire un étron le soir. Et vous appelez cela faire de la morale et connaître l’homme ?

  •  

… чтобы завоевать Китай, достаточно и горстки людей, но чтобы изменить его, нужны миллионы. Допустим, шестьдесят тысяч человек завладели этой страной — что с ними станется? Они рассеются между шестьюдесятью миллионами в отношении тысяча на миллион. Но можно ли поверить, что тысяча человек способна изменить законы, нравы, обычаи, привычки миллиона людей? Победитель сообразуется с побеждённым, который подавляет его численным превосходством: это ручеёк пресной воды, затерявшийся в море солёной, это капля воды, попавшая в бочку со спиртом. Прочность китайского государственного строя есть неизбежное следствие не его положительных качеств, а чрезмерной населённости страны. И покуда сохраняется эта причина, империя будет менять хозяев, не меняя своего устройства: монголы станут китайцами, китайцы же не станут монголами. Я не знаю ничего, что могло бы поколебать национальный строй и законы, за исключением религиозной нетерпимости победителя, ибо этот религиозный фанатизм способен на самые невероятные вещи, такие, например, как истребление в одну ночь нескольких миллионов иноверцев. Ни у одного народа новая религия не вводится без революции в законодательстве и нравах. — глава XIII

 

… c’est qu’il ne faut qu’une poignée d’hommes pour conquérir la Chine, et qu’il en faudrait des millions pour la changer. Soixante mille hommes se sont emparés de cette contrée ; qu’y deviennent-ils ? Ils se sont dispersés entre soixante millions, c’est mille hommes pour chaque million ; or, croit-on que mille hommes puissent changer les lois, les mœurs, les usages, les coutumes d’un million d’hommes ? Le vainqueur se conforme au vaincu, dont la masse le domine : c’est un ruisseau d’eau douce qui se perd dans une mer d’eau salée, une goutte d’eau qui tombe dans un tonneau d’esprit de vin. La durée du gouvernement chinois est une conséquence nécessaire non de sa bonté, mais bien de l’excessive population de la contrée ; et tant que cette cause subsistera, l’empire changera de maîtres sans changer de constitution : les Tartares se feront Chinois, mais les Chinois ne se feront pas Tartares. Je ne connais que la superstition d’un vainqueur intolérant qui pût ébranler l’administration et les lois nationales, parce que cette fureur religieuse est capable des choses les plus extraordinaires, comme de massacrer en une nuit plusieurs millions de dissidents. Une religion nouvelle ne s’introduit pas, chez aucun peuple, sans révolution dans la législation et les mœurs.

  •  

Вы, господин Гельвеций, столь часто употребляете слово оригинальный, что могли бы, наверно, сами объяснить мне его значение. Но если вы мне скажете, что оригинального человека создаёт воспитание или случайное стечение обстоятельств, то очень меня рассмешите.
В моём представлении оригинальный человек — это странное существо, которое особым способом видеть, чувствовать и выражаться целиком обязано своему характеру. Его произведения настолько личностны, что невольно думается, что если бы он не родился, то созданное им никогда не было бы создано. — глава XIV

 

Mais, monsieur Helvétius, nous qui employez assez souvent le mot original, pourriez-vous me dire ce que c’est ? Si vous me dites que c’est l’éducation ou le hasard des circonstances qui fait un original, pourrai-je m’empêcher de rire ?
Selon moi, un original est un être bizarre qui tient sa façon singulière de voir, de sentir et de s’exprimer de son caractère. Si l’homme original n’était pas né, on est tenté de croire que ce qu’il a fait n’aurait jamais été fait, tant ses productions lui appartiennent.

  •  

Гельвеций смешивает <…> во многих местах, две совершенно различные вещи: лёгкость усвоения чего-нибудь и лёгкость изобретения. — глава XVI

 

Helvétius confond <…> beaucoup endroits, des choses bien différentes : c’est la facilité d’apprendre et celle d’inventer.

  •  

Кто обнаружит бо́льшую широту ума: тот, кто случайно набредёт на истину, или тот, кто проделает грандиозный, хотя и бесплодный, путь, разыскивая её там, где её нет?
Если бы во исполнение своего рода справедливости польза не служила обычно мерилом нашего уважения и наших похвал, то история заблуждений человека была бы для него, быть может, столь же почётна, как и история его открытий. — там же

 

Est-ce en se baissant pour ramasser une vérité qui était à ses pieds ou dans le circuit immense et infructueux qu’il a fait pour la rencontrer où elle n’était pas, que tel homme a montré l’étendue de son esprit ?
Si avec une sorte de justice, l’utilité n’était pas la mesure commune de notre estime et de nos éloges, l’histoire des erreurs de l’homme lui ferait peut-être autant d’honneur que celle de ses découvertes.

  •  

Всю жизнь ломаешь голову над каким-нибудь вздором, а время и нужда придают этому занятию значение, — и вот уже не можешь выпутаться из него. Если бы я, как Августин, написал двенадцать томов in folio о благодати, то я связал бы с этой системой счастье вселенной; если бы мне пришлось каждую ночь петь заутрени, то я, наверно, стал бы воображать, что только мое ночное пение гасит молнию в руках всевышнего, готовящегося поразить спящего грешника. Так мы спасаемся от скуки, придавая важное значение мнимым обязанностям.
Христос или его ученик Павел сказал, что церковь нуждается в ересях. Я не знаю, сознавал ли он всё значение своей мысли. Ереси эти — точно пустые бочки, которые бросают китам: пока грозное чудовище забавляется ими, судно спасается от опасности. Пока умы заняты ересью, ядро самого учения ускользает от анализа. Но наступает роковой момент, когда прекращаются споры, — и тогда отточенное о ветви оружие обращается против ствола, если только на смену первой ереси не приходит новая — ещё одна бочка, забавляющая кита. — глава XXII

 

On passe sa vie à se creuser sur des inepties, le temps et la nécessité y donnent de l’importance, on n’en revient plus. Si j’avais écrit les douze volumes in-folio d’Augustin sur la grâce, je ferais dépendre de ce système le bonheur de l’univers ; si j’étais contraint d’aller toutes les nuits chanter des matines, j’imaginerais, je crois, que c’est mon chant nocturne qui éteint la foudre dans les mains de l’Éternel prêt à frapper le pécheur qui dort. C’est ainsi que, par l’importance que l’on attache à des devoirs frivoles, on échappe à l’ennui.
Le Christ, ou Paul son disciple, a dit que l’Église avait besoin d’hérésies ; je ne sais s’il a senti toute la force de son idée. Ces hérésies sont comme les tonneaux vides qu’on jette à la baleine : tandis que le monstre terrible s’amuse de ces tonneaux, le vaisseau échappe au danger. Tandis que les esprits s’occupent de l’hérésie, le gros de la doctrine échappe à l’examen ; mais il faut que le moment fatal arrive, c’est celui où la dispute cesse : alors on tourne contre le tronc des armes aiguisées sur les branches, à moins qu’une nouvelle hérésie ne succède à la première : un nouveau tonneau qui amuse la baleine.

  •  

Ни при каких условиях высокие истины не становятся общим достоянием, и принципы математики или философии природы Ньютона никогда не будут обычным чтивом.
Система Ньютона преподаётся теперь повсюду.
Т. е. повсюду бездоказательно излагают конечные выводы из его системы, но доказательства остались и останутся навсегда книгой за семью печатями для подавляющего большинства людей. Спросите Д’Аламбера, и он вам скажет, что такой-то королларий у Ньютона настолько глубок, что он не вполне уверен, что понимает его. Вся эта глава XXIII — сплошное сплетение паралогизмов, неприятное впечатление от которых нисколько не уменьшается стилем и образностью изложения. — глава XXIII

 

Il n’y a aucun temps où les hautes vérités deviennent communes, et les principes de mathématiques, de philosophie naturelle de Newton ne seront jamais une lecture vulgaire.
Le système de Newton est partout enseigné.
C’est-à-dire qu’on y expose sans démonstration les conclusions de son système, mais les démonstrations sont restées et resteront toujours lettres closes pour la généralité des hommes.
Interrogez D’Alembert, et il vous dira qu’il y a tel corollaire si profond qu’il n’est pas bien sûr de l’entendre.
Tout ce chapitre XXIII n’est qu’un tissu de paralogismes dont les images et le style n’empêchent point le dégoût.

  •  

Случай — господин[К 2] всех изобретателей.
Господин? Скажите лучше «слуга», ибо он служит им, а не наоборот. — глава XXIV

 

Le hasard est le maître de tous les inventeurs.
Le maître ? dites le valet, car c’est lui qui les sert.

Глава X[править]

  •  

От внимания нашего автора ускользнул один принцип. Принцип этот состоит в том, что разум человека — это орудие, соответствующее всему многообразию животного инстинкта, что человек имеет сходство с животными всех видов и что вывести его за пределы его рода, не исковеркав при этом его природы и не превратив его, несмотря на все старания, в тупую скотину, ничуть не легче, чем проделать то же самое с животным. Я согласен, что человек комбинирует идеи так, как рыба плавает, а птица летает, но каждый человек вследствие своей организации, характера, темперамента и природных способностей предпочитает комбинировать скорее одни представления, чем другие.

 

C’est qu’il est un principe qui a échappé à l’auteur, et ce principe, c’est que la raison de l’homme est un instrument qui correspond à toute la variété de l’instinct animal ; que la race humaine rassemble les analogues de toutes les sortes d’animaux ; et qu’il n’est non plus possible de tirer un homme de sa classe qu’un animal de la sienne, sans les dénaturer l’un et l’autre, et sans se fatiguer beaucoup pour n’en faire que deux sottes bêtes. J’accorde que l’homme combine des idées, ainsi que le poisson nage et l’oiseau vole ; mais chaque homme est entraîné par son organisation, son caractère, son tempérament, son aptitude naturelle à combiner de préférence telles et telles idées plutôt que telles ou telles autres.

  •  

Несмотря на мою критику недостатков вашей книги, не подумайте, что я её презираю. В ней сотня прямо-таки превосходных страниц; она полна тонких и верных наблюдений, и всё, что меня раздражает, я исправил бы одним росчерком пера.

 

Malgré les défauts que je reprends dans votre ouvrage, ne croyez pas que je le méprise. Il y a cent belles, très-belles pages ; il fourmille d’observations fines et vraies, et tout ce qui me blesse, je le rectifierais en un trait de plume.

  •  

Разница между вами и Руссо состоит в том, что у Руссо ложные принципы и верные выводы, тогда как у вас верные принципы и ложные выводы. Ученики Руссо, чересчур полагаясь на его принципы, будут безумцами, а ваши, умеряя выводы своего учителя, будут мудрецами.
Вы искренни, когда берёте в руки перо; Руссо же искренен лишь тогда, когда бросает его: он — первая жертва своих собственных софизмов. <…>
Руссо пишет против театра — и сочиняет комедию; проповедует возврат к дикому человеку, или отказ от воспитания, — и работает над трактатом о воспитании[1]. Его философия — если только она у него есть — состоит из обрывков и кусков; ваша же философия — единое целое.

 

La différence qu’il y a entre vous et Rousseau, c’est que les principes de Rousseau sont faux et les conséquences vraies ; au lieu que vos principes sont vrais et vos conséquences fausses. Les disciples de Rousseau, en exagérant ses principes, ne seront que des fous ; et les vôtres, en tempérant vos conséquences, seront des sages.
Vous êtes de bonne foi en prenant la plume ; Rousseau n’est de bonne foi que quand il la quitte : il est la première dupe de ses sophismes. <…>
Rousseau écrit contre le théâtre, et fait une comédie ; préconise l’homme sauvage ou qui ne s’élève point, et compose un traité d’éducation. Sa philosophie, s’il en a une, est de pièces et de morceaux ; la vôtre est une.

Глава XII[править]

  •  

С Гельвецием приключилось то же, что с искателями квадратуры круга или философского камня: основной своей проблемы он не решил, но попутно открыл кое-какие ценные истины. Его книга буквально соткана из них. Люди не сравняются благодаря ей в отношении своих способностей, зато лучше познают человеческую природу.

 

Il en est arrivé à Helvétius comme aux chercheurs ou de la quadrature du cercle ou de la pierre philosophale : c’est de laisser le problème insoluble, et de rencontrer, chemin faisant, quelques vérités précieuses. Son livre en est un tissu. Les hommes n’en seront pas plus égaux ; mais la nature humaine en sera mieux connue.

  •  

Разница в географической широте не оказывает никакого влияния на ум.
Я ни за что не поверю в это, хотя бы потому, что всякой причине соответствует действие и любая постоянная причина, как бы мала она ни была, производит с течением времени значительное действие. Если же ей удаётся сформировать ум или характер нации, то это уже много, особенно для изящных искусств, где разница между хорошим и отличным не толще волоса. <…>
Те, кого страстный интерес к естественной истории привёл в тропики, вскоре утрачивают там свой энтузиазм, впадая в состояние ленивой бездеятельности.
Жаркие дни угнетают нас, в эту пору мы не способны работать и размышлять.
Если климат и пища влияют на тело, то они неизбежно влияют и на ум.
Почему наши молодые художники, вернувшиеся из Италии, проведя считанные годы в Париже, начинают писать в серых красках?
Пожалуй, ни в одной стране нет таких людей, на настроении которых не сказывалось бы в большей или меньшей степени облачное или ясное состояние атмосферы. <…>
Климат, разумеется, влияет на характер правления, но характер правления влияет на умы совершенно иначе — я готов признать это, и тем не менее при одном и том же правлении, но в разном климате ум не может не различаться. <…>
Так что трудно добиться успеха в области метафизики и морали, не будучи анатомом, натуралистом, физиологом и врачом.

 

La différence de la latitude n’a aucune influence sur les esprits.
Je n’en crois rien, ne fût-ce que par la raison que toute cause a son effet, et que toute cause constante, quelque petite qu’elle soit, produit un grand effet avec le temps. Si elle parvient à constituer l’esprit ou le caractère national, c’est beaucoup, surtout relativement à la culture des beaux-arts où la différence du bon à l’excellent n’est pas de l’épaisseur d’un cheveu. <…>
Ceux que la fureur de l’histoire naturelle conduit aux Îles, y perdent subitement leur enthousiasme et tombent dans l’inaction et la paresse.
Les jours de chaleur nous accablent, et nous sommes incapables de travailler et de penser.
Si le climat et les aliments influent sur les corps, ils influent nécessairement sur les esprits.
Pourquoi nos jeunes peintres, revenus d’Italie, ont-ils à peine passé quelques années à Paris, qu’ils peignent gris ? Il n’y a presque pas un homme, dans quelque contrée que ce soit, dont l’humeur ne se ressente plus ou moins de l’état nébuleux ou serein de l’atmosphère. <…>
Le climat influe sur le gouvernement sans doute, mais le gouvernement influe bien d’une autre manière sur les esprits ; j’en conviens ; cependant sous le même gouvernement et sous différents climats il est impossible que les esprits se ressemblent. <…>
C’est qu’il est bien difficile de faire de la bonne métaphysique et de la bonne morale sans être anatomiste, naturaliste, physiologiste et médecin.

  •  

Где тот анатом, который догадался бы сравнить содержимое головы глупца с содержимым головы умного человека? Разве у головы нет своего внутреннего лица? И если бы опытный анатом изучил это внутреннее лицо, разве не сказало бы оно ему всего того, о чём внешнее лицо заявляет ему и другим людям с такой определённостью, что они уверяют меня в безошибочности своего впечатления?

 

Quel est l’anatomiste qui se soit avisé de comparer l’intérieur de la tête d’un stupide à l’intérieur de la tête d’un homme d’esprit ? Les têtes n’ont-elles pas aussi leurs physionomies en dedans ? et ces physionomies, si l’anatomiste expérimenté les connaissait, ne lui diraient-elles pas tout ce que les physionomies extérieures lui annoncent à lui et à d’autres personnes avec tant de certitude qu’elles m’ont protesté ne s’y être jamais trompé ?

  •  

Почему человек способен совершенствоваться, а животное нет?
Животное не способно на это, потому что над его разумом — если только он у него есть — властвует какое-нибудь одно деспотическое чувство, безусловно подчиняющее его себе. Вся душа собаки в кончике её носа, и она всегда принюхивается. Вся душа орла в его глазу, и орёл всегда высматривает. Вся душа крота в его ухе, и он всегда прислушивается.
Иное дело человек. Между его чувствами царит такая гармония, что ни одно из них не господствует над другими настолько, чтобы предписывать закон его интеллекту. Самым сильным же оказывается его интеллект, или орган разума. Это судья, которого не может ни подкупить, ни подчинить себе ни один из свидетелей; он сохраняет всю свою власть и пользуется ею, чтобы совершенствоваться; он комбинирует всевозможные идеи и ощущения, потому что не ощущает ничего слишком сильно. <…>
Отсюда следует, что гениальный человек и животное в известном смысле соприкасаются, потому что у того и у другого есть преобладающий орган, неодолимо влекущий их к единственному делу, которое они исполняют в совершенстве.

 

Pourquoi l’homme est-il perfectible et pourquoi l’animal ne l’est-il pas ?
L’animal ne l’est pas, parce que sa raison, s’il en a une, est dominée par un sens despote qui la subjugue. Toute l’âme du chien est au bout de son nez, et il va toujours flairant. Toute l’âme de l’aigle est dans son œil, et l’aigle va toujours regardant. Toute l’âme de la taupe est dans son oreille, et elle va toujours écoutant.
Mais il n’en est pas ainsi de l’homme. Il est entre ses sens une telle harmonie qu’aucun ne prédomine assez sur les autres pour donner la loi à son entendement ; c’est son entendement au contraire, ou l’organe de sa raison qui est le plus fort. C’est un juge qui n’est ni corrompu ni subjugué par aucun des témoins ; il conserve toute son autorité, et il en use pour se perfectionner : il combine toutes sortes d’idées et de sensations, parce qu’il ne sent rien fortement. <…>
D’où il s’ensuit que l’homme de génie et la bête se touchent, parce qu’il y a dans l’un et l’autre un organe prédominant qui les entraîne invinciblement à une seule sorte d’occupation, qu’ils exécutent parfaitement.

Глава XV[править]

  •  

Если бы Гельвеций подвизался на неблагодарном поприще наставника полусотни учащихся, он очень скоро почувствовал бы всё убожество своей системы. Во всех наших коллежах не сыщется учителя, который не пожал бы плечами в знак презрения ко всем его остроумным идеям.

 

Si Helvétius avait exercé la profession malheureuse d’instituteur d’une cinquantaine d’élèves, il eût bientôt senti la vanité de son système. Il n’y a pas un professeur dans tous nos collèges à qui ses idées ingénieuses ne fissent hausser les épaules de pitié.

  •  

Почему гениальные люди чаще встречаются при хороших правительствах?
Потому, что дети богатых родителей свободнее выбирают себе карьеру и вольны следовать своим природным склонностям; потому, что гений — это такой зародыш, развитие которого ускоряется благодеяниями или тормозится разорением общества, этим неизменным спутником тирании; потому, что под властью деспотизма гениальный человек, быть может, легче других заражается всеобщей апатией.

 

Pourquoi les hommes de génie sont-ils moins rares sous les bons gouvernements ?
C’est que les enfants de parents riches se choisissent plus librement un état et sont plus maîtres de suivre leur goût naturel ; c’est que le génie est un germe dont la bienfaisance hâte le développement, et que la misère publique, compagne de la tyrannie, étouffe ou retarde ; c’est que sous le despotisme l’homme de génie partage peut-être plus qu’un autre l’abattement général des âmes.

  •  

Мы так хорошо чувствуем, что́ мы можем и чего не можем, что если вы запрёте меня в Бастилию и скажете: «Видишь эту петлю? Через год, два, десять лет ты либо напишешь сцену в духе Расина, либо расстанешься с жизнью», то я отвечу: «Не стоит ждать так долго — моя шея в вашем распоряжении».

 

On sent si bien ce qu’on peut et ce qu’on ne peut pas, qu’enfermez-moi à la Bastille et dites-moi : « Vois-tu ce lacet ? il faut dans un an, dans deux ans, dans dix ans d’ici, tendre le cou et l’accepter, ou faire une belle scène de Racine… » Je répondrai : « Ce n’est pas la peine de tant attendre ; finissons, et qu’on m’étrangle sur-le-champ. »

  •  

Все люди рождаются с правильным умом.
Все люди рождаются без ума, так что его у них нет, ни ложного, ни правильного, и только житейский опыт делает из них существа с правильным или ложным умом. <…>
Любые интересы, предрассудки, страсти, пороки или добродетели способны направить ум по ложному пути.
Отсюда я умозаключаю, что ум, правильный во всех отношениях, есть лишь создание воображения.

 

Tous les hommes sont nés avec l’esprit juste.
Tous les hommes sont nés sans esprit ; ils ne l’ont ni faux ni juste : c’est l’expérience des choses de la vie qui les dispose à la justesse ou à la fausseté. <…>
Tous les intérêts, tous les préjugés, toutes les passions, tous les vices, toutes les vertus sont capables de fausser l’esprit.
D’où je conclus qu’un esprit juste de tout point est un être de raison.

  •  

… одно из крупнейших противоречий этого автора заключается в том, что он видит причину различий между человеком и животным в разнице организаций и в то же время исключает эту причину, когда приходится объяснять различие между двумя людьми? Почему он считает доказанным, что всякий человек одинаково способен ко всему и его глупый швейцар так же умен — по крайней мере потенциально, — как и он сам, а мне это утверждение представляется самой очевидной нелепостью?

 

… plus fortes inconséquences de cet auteur, c’est d’avoir placé la différence de l’homme et de la brute dans la diversité de l’organisation, et d’exclure cette cause lorsqu’il s’agit d’expliquer la différence d’un homme à un homme ? Pourquoi lui paraît-il démontré que tout homme est également propre à tout, et que son stupide portier a autant d’esprit que lui, du moins en puissance, et pourquoi cette assertion me paraît-elle à moi la plus palpable des absurdités ?

Примечания[править]

  •  

Трудно признать его рассуждения удовлетворительными, но выводы его легко исправить, подставляя правомерные умозаключения на место ошибочных, вся ошибочность которых состоит обычно лишь в чрезмерном обобщении. Достаточно ограничить их, и всё станет на свои места.
Он говорит: воспитание значит всё. А вы скажите: воспитание значит много.
Он говорит: организация не значит ничего. А вы скажите: организация значит меньше, чем принято думать.
Он говорит: наши удовольствия и страдания всегда сводятся к физическим удовольствиям и страданиям. А вы скажите: довольно часто сводятся.
Он говорит: всякий, кто понимает какую-нибудь истину, мог бы и открыть её. А вы скажите: некоторые из тех, кто понимает.
Он говорит: нет такой истины, которую нельзя было бы сделать общедоступной. А вы скажите: мало таких истин.
Он говорит: интерес вполне заменяет недостаток организации. А вы скажите: более или менее заменяет, в зависимости от характера недостатка.
Он говорит: случай создаёт гениальных людей. А вы скажите: он помещает их в благоприятную обстановку.
Он говорит: при помощи труда и умственного напряжения можно справиться решительно со всем. А вы скажите: можно справиться со многим.
Он говорит: воспитание — единственный источник различия между умами. А вы скажите: это один из главных источников.
Он говорит: что можно сделать из одного человека, то можно сделать и из любого другого. А вы скажите: порой мне кажется, что это так.
Он говорит: климат не оказывает никакого влияния на умы. А вы скажите: климату приписывают слишком большое влияние.
Он говорит: только законодательство и характер правления делают народ невежественным или просвещённым. А вы скажите: я имею в виду подавляющее большинство, но и при халифах был Саади и были великие врачи.
Он говорит: характер целиком зависит от обстоятельств. А вы скажите: я думаю, что они изменяют его.
Он говорит: можно сформировать у человека любой темперамент; но, какой бы темперамент ни достался ему от природы, это нисколько не увеличивает и не уменьшает его способности стать гением. А вы скажите: темперамент не всегда является непреодолимым препятствием на пути к умственному совершенствованию.
Он говорит: женщинам можно давать то же воспитание, что и мужчинам. А вы скажите: их можно было бы воспитывать лучше, чем это обыкновенно делают.
Он говорит: всё, что исходит от человека, сводится в конечном счёте к физической чувствительности. А вы скажите: как условию, но не как движущей силе.
Он говорит: часто бывает труднее понять доказательство, чем найти новую истину. А вы скажите: но это отнюдь не доказывает равенства умственных способностей.
Он говорит: все нормально организованные люди одинаково способны ко всему. А вы скажите: ко многому.
Он говорит: пресловутая шкала, разделяющая людей по их умственным способностям, — это химера. А вы скажите: она, может быть, не так длинна, как воображают.
И так со всеми его утверждениями, среди которых нет ни одного абсолютно истинного или абсолютно ложного.
Право же, надо быть очень пристрастным или бестолковым, чтобы не заметить этого и не устранить незначительных погрешностей, за которые мёртвой хваткой уцепится зависть одних, ненависть других и по вине которых книга, вобравшая в себя жизненный опыт, изобилующая наблюдениями и фактами, будет занесена в разряд схематических построений, столь справедливо раскритикованных нашим автором.

 

Il est difficile de trouver ses raisonnements satisfaisants, mais il est facile de rectifier ses inductions et de substituer la conclusion légitime à la conclusion erronée qui ne pèche communément que par trop de généralité. Il ne s’agit que de la restreindre.
Il dit : L’éducation fait tout. Dites : L’éducation fait beaucoup.
Il dit : L’organisation ne fait rien. Dites : L’organisation fait moins qu’on ne pense.
Il dit : Nos peines et nos plaisirs se résolvent toujours en peines et plaisirs sensuels. Dites : Assez souvent.
Il dit : Tous ceux qui entendent une vérité l’auraient pu découvrir. Dites : Quelques-uns.
Il dit : Il n’y a aucune vérité qui ne puisse être mise à la portée de tout le monde. Dites : Il y en a peu.
Il dit : L’intérêt supplée parfaitement au défaut de l’organisation. Dites : Plus ou moins, selon le défaut.
Il dit : Le hasard fait les hommes de génie. Dites : Il les place dans des circonstances heureuses.
Il dit : Il n’ a rien dont on ne vienne à bout avec de la contention d’esprit et du travail. Dites : On vient à bout de beaucoup de choses.
Il dit : L’instruction est la source unique de la différence entre les esprits. Dites : C’est une des principales.
Il dit : On ne fait rien d’un homme qu’on ne puisse faire d’un autre. Dites : Cela me semble quelquefois.
Il dit : L’influence du climat est nulle sur les esprits. Dites : On lui accorde trop.
Il dit : C’est la législation, le gouvernement qui rendent seuls un peuple stupide ou éclairé. Dites : Je l’accorde de la masse ; mais il y eut un Sâadi, de grands médecins, sous les califes.
Il dit : Le caractère dépend entièrement des circonstances. Dites : Je crois qu’elles le modifient.
Il dit : On fait à l’homme le tempérament qu’on lui veut ; et quel que soit celui qu’il a reçu de la nature, il n’en a ni plus ni moins d’aptitude au génie. Dites : Le tempérament n’est pas toujours un obstacle invincible aux progrès de l’esprit.
Il dit : Les femmes sont susceptibles de la même éducation que les hommes. Dites : On pourrait les élever mieux qu’on ne fait.
Il dit : Tout ce qui émane de l’homme se résout, en dernière analyse, à de la sensibilité physique. Dites : Comme condition, mais non comme motif.
Il dit : Il en coûte souvent plus pour entendre une démonstration que pour trouver une vérité. Dites : Mais cela ne prouve point l’égalité du génie.
Il dit : Tous les hommes communément bien organisés sont également propres à tout. Dites : À beaucoup de choses.
Il dit : L’échelle prétendue qui sépare les esprits est une chimère. Dites : Elle est peut-être moins longue qu’on ne l’imagine.
Et ainsi de toutes ses assertions, aucune qui soit ou absolument vraie ou absolument fausse.
Il fallait être bien entêté ou bien maladroit pour ne s’en être pas aperçu et n’avoir pas effacé des taches légères sur lesquelles l’envie des uns, la haine des autres appuiera sans mesure, et qui relégueront un ouvrage plein d’expérience, d’observations et de faits, dans la classe des systématiques, si justement décriés par l’auteur.

  •  

Моё суждение о рукописи было чрезмерно строгим, поскольку она показалась мне довольно бездарным переложением нескольких неудачных строк из книги «Об уме», и я отнёс тогда эту работу к тем посредственным произведениям, единственное достоинство которых — дерзость, а единственная причина популярности — приговор судьи, осуждающего их на сожжение. Но я изменил своё мнение: я ценю трактат «О человеке», и ценю его очень высоко; я нахожу в нём всевозможные литературные достоинства и все добродетели, характеризующие автора как честного человека и доброго гражданина. Я рекомендую эту книгу моим соотечественникам, и в первую очередь государственным деятелям, чтобы они наконец поняли всю важность хорошего законодательства для славы и процветания государства и убедились в необходимости лучшей организации общественного воспитания, чтобы они освободились от глупого предубеждения, будто учёный или философ — лишь отщепенец, не способный стать хорошим министром. Я рекомендую её родителям, чтобы они не спешили разочароваться в своих детях, людям, кичащимся своими талантами, дабы они поняли, что расстояние, отделяющее их от рядовых представителей им подобных, не столь велико, как возомнила их гордость, и, наконец, всем писателям, дабы повергнуть их в изумление странной нелепостью, до которой может дойти человек недюжинного ума, слишком уверовавший в собственное мнение, и тем самым побудить их к большей осмотрительности.
Временами Гельвеций колеблется, временами противоречие столь осязаемо, возражения столь убедительны, а его ответы на них столь слабы, что трудно поверить, чтобы автор даже не догадывался о своём заблуждении. Не ложный ли стыд заставлял его упорствовать? Или он надеялся вызвать сенсацию публикацией произведения, которому доставили бы славу возражения критики, хотя бы и правильной? А может быть, он предпочитал отгородиться от других философов своеобразием своих взглядов, дабы не затеряться в толпе мыслителей, высказывая более ординарные истины и менее броские идеи?
Он сам служит примером отмеченного им факта, что блестящие умы становятся и остаются жертвами самых грубых заблуждений. Для этого нужно лишь достаточно долго защищать их. Нельзя наставить на путь истинный того, кто сочинил фолианты в защиту какой-нибудь нелепости. Он был бы своего рода героем, если бы нашёл в себе мужество предать огню труд всей своей жизни.

 

Je le jugeai trop sévèrement sur le manuscrit : cela ne me parut qu’une paraphrase assez insipide de quelques mauvaises lignes du livre de l’Esprit ; je le reléguai dans la classe de ces ouvrages médiocres dont la hardiesse faisait tout le mérite, et qui ne sortaient de l’obscurité que par la sentence du magistrat qui les condamnait au feu. J’ai changé d’avis ; je fais cas et très-grand cas de ce traité De l’Homme ; j’y reconnais toutes les sortes de mérite d’un bon littérateur et toutes les vertus qui caractérisent l’honnête homme et le bon citoyen. J’en recommande la lecture à mes compatriotes, mais surtout aux chefs de l’État, afin qu’ils connaissent une fois toute l’influence d’une bonne législation sur l’éclat et la félicité de l’empire, et la nécessité d’une meilleure éducation publique ; afin qu’ils se défassent d’une prévention qui ne montre que leur ineptie, c’est que le savant, le philosophe, n’est qu’un sujet factieux et ne serait qu’un mauvais ministre. Je la recommande aux parents, afin qu’ils ne désespèrent pas trop aisément de leurs enfants ; aux hommes vains de leurs talents, afin qu’ils sachent que la distance qui les sépare du commun de leurs semblables n’est pas aussi grande que leur orgueil se le persuade ; à tous les auteurs, afin qu’ils s’étonnent de l’étrange absurdité où peut être conduit un esprit d’une trempe qui n’était pas ordinaire, mais trop fortement occupé de son opinion, et qu’ils en deviennent plus circonspects.
Il y a des endroits où Helvétius chancelle, d’autres où la contradiction est si palpable, l’objection si forte, la réponse si faible, qu’il est difficile que l’auteur n’ait pas en quelque soupçon de son erreur. A-t-il été retenu par la mauvaise honte de se rétracter ? A-t-il voulu faire sensation et publier un ouvrage qui fût contredit et illustré par des critiques, même sensées ? A-t-il préféré d’avoir son coin séparé parmi les philosophes et par des opinions singulières, que d’être confondu dans la foule avec des vérités plus communes et des idées moins piquantes ?
Il est lui-même l’exemple d’un phénomène qu’il a remarqué ; c’est comment d’excellents esprits sont tombés et restés dans des erreurs palpables. Il leur suffisait d’en avoir été longtemps défenseurs. On ne convertit point celui qui a composé des in-folio sur une ineptie ; cet homme serait un héros dans son genre, s’il avait le courage de condamner au feu le travail de toute sa vie.

  •  

… у человека с хорошей памятью слишком много одной тёмной краски на палитре и слишком большая склонность пользоваться ею, и потому он рисует чёрным или серым.

 

… l’homme à grande mémoire a trop de la même couleur brune sur sa palette, trop de pente à l’employer, et qu’il peint noir ou gris.

  •  

Неужели вам легко поверить, что в таком механизме, каким является человек, где всё так тесно взаимосвязано, где все органы взаимодействуют между собой, какая-нибудь твёрдая или жидкая частица его может быть испорчена без вреда для других частей? <…> Вы, значит, не обращаете внимания на то, что практически ни один человек не рождается без какого-нибудь органического недостатка, что погода, образ жизни, род занятий, страдания и удовольствия не замедлят произвести в нашем теле органические изменения, и продолжаете настаивать на мнении, что всё это никак не скажется на голове…

 

Vous persuaderez-vous aisément que dans une machine telle que l’homme, où tout est si étroitement lié, où tous les organes agissent et réagissent les uns sur les autres, une de ses parties, solide ou fluide, puisse être viciée impunément pour les autres ? <…> Vous ne penserez donc pas qu’il ne naît presque aucun homme sans quelques-uns de ces défauts d’organisation, ou que le temps, le régime, les exercices, les peines, les plaisirs, ne tardent pas à les introduire en nous ; et vous persisterez dans l’opinion ou que la tête n’en sera pas affectée…

Раздел III[править]

  •  

Скажите ему: гениального человека подготавливают природа, организация, чисто физические причины; моральные же причины позволяют ему проявить себя. Упорные научные занятия и приобретенные им знания внушают ему удачные догадки; если же догадки подтверждаются опытом, то они делают его бессмертным. Он ответит вам: я же усматриваю во всём этом лишь цепь случайностей, первая из которых — его существование, а последняя — его открытие; и нет такого нормально организованного человека, который не получил бы от рождения способности прожить такую же жизнь и стяжать такую же славу.
Эта точка зрения утешает меня и должна утешить многих, ибо найдётся ли человек настолько безрассудный, чтобы почитать за унижение предпочтение, отданное случаем другому? Найдётся ли человек, который не мог бы считать себя гением, поджидающим свой случай?

 

Dites-lui : C’est la nature, c’est l’organisation, ce sont des causes purement physiques qui préparent l’homme de génie ; ce sont des causes morales qui le font éclore ; c’est une étude assidue, ce sont des connaissances acquises qui le conduisent à des conjectures heureuses ; ce sont ces conjectures vérifiées par l’expérience qui l’immortalisent. Il vous répondra : Moi, je ne vois dans tout cela qu’un enchaînement de hasards, dont le premier est son existence et le dernier sa découverte ; et il n’y a point d’hommes communément bien organisés qui n’aient apporté en naissant l’aptitude au même sort et à la même illustration.
Cette vision me console et doit en consoler bien d’autres ; car quel est l’homme assez insensé pour être humilié d’une prédilection du hasard ? Quel est l’homme qui ne puisse se regarder comme un homme de génie, si le hasard le veut ?

  •  

Наша память подобна тигелю алхимиков.
Да, но побросайте в него без всякого выбора и плана взятые наугад вещества, и на один опыт, который даст вам что-нибудь полезное, вы сотню или тысячу раз потеряете и тигель, и даром потраченное время, и химикаты, и уголь. — глава I

 

Notre mémoire est le creuset des souffleurs.
Oui, mais jetez dans un creuset, sans choix et sans projet, des matières diverses prises au hasard ; et sur un essai qui vous rendra quelque chose d’utile, cent fois, mille fois vous aurez perdu votre creuset, votre temps, vos ingrédients et votre charbon.

  •  

во всякой стране, где слава перестаёт представлять собой удовольствие, граждане равнодушны к славе.
Да, если только имеются в виду граждане вообще.
Наш автор рассуждает так, как рассуждают только в старости. Благоразумный отец неутомимо рисует в воображении своего сына образ знаменитого человека, умирающего от голода. «Несчастный, — говорит он, — чего ты хочешь? Ведь будет слава или нет — это ещё вопрос, а ты уже сейчас идёшь навстречу нищете». Вот речи, оглашающие наши дома, но убеждают они лишь посредственных детей; другие же не возражают родителям, но идут туда, куда зовёт их природа. Все рассуждения нашего автора годятся лишь для тех, кто не принадлежит к числу настоящих избранников. — глава IV

 

dans tout pays où la gloire cesse d’en être représentative, le citoyen est indifférent à la gloire.
Oui, le citoyen en général.
On ne sent comme l’auteur que dans la vieillesse. Le spectacle de l’homme illustre qui meurt de faim est sans cesse exposé aux yeux des enfants par des pères sensés. Malheureux, que veux-tu faire ? Il est incertain que tu ailles à la gloire, et tu cours droit à la misère… Voilà les propos dont nos foyers retentissent, mais ils ne convertissent guère que les enfants médiocres ; les autres laissent dire les parents et vont où la nature les appelle. Tout ce que l’auteur ajoute ne convient qu’à ceux qui ne sont pas vraiment appelés.

Глава II[править]

  •  

Какая-нибудь совершенно неизвестная истина не может быть предметом моего размышления.
Разумеется, нельзя размышлять над тем, чего ещё не знаешь; но во всякой науке, во всяком искусстве известно, что уже сделано, что ещё остаётся сделать, известны стоящие на пути препятствия, известны ожидающие того, кто их преодолеет, награды и почести; и исследователи исходят из этого, приступая к своим размышлениям и опытам. Что же остаётся здесь на долю случая? <…>
Бывает, разумеется, что первым предчувствием истины мы обязаны запавшему в душу разговору, какому-нибудь спору, прочитанной книге или случайно оброненному слову. Но кому является это предчувствие? Всем нормально организованным людям? Сколько предварительных усилий затрачено на его подготовку!

 

Une vérité entièrement inconnue ne peut être l’objet de ma méditation.
On ne pense pas à ce qu’on ne connaît point, cela est évident ; mais on connaît dans toute science et dans tout art ce qu’il y a de fait, ce qui reste à faire, les obstacles à surmonter, les avantages à percevoir, l’honneur à recueillir, et l’on part de là pour méditer et tenter des expériences. Que le hasard a-t-il à démêler là dedans ? <…>
Assurément, c’est à la chaleur d’une conversation, à une dispute, une lecture, un mot, qu’on doit quelquefois le premier soupçon d’une vérité ; mais à qui ce soupçon vient-il ? À tous les hommes communément bien organisés. Par combien de préliminaires il a été préparé !

  •  

Автор не принял во внимание, что человеческий разум подобен вселенной и самая нелепая идея, как будто вне запно ворвавшаяся в круг моих теперешних размышлений, связана весьма свободной нитью либо с занимающей меня идеей, либо с каким-нибудь явлением внутри или вне меня; он не принял в расчёт, что при некотором внимании я распутаю эту нить и найду причину внезапного сближения и взаимного соприкосновения наличной идеи со вновь явившейся и что маленькое сотрясение, которое будит насекомое далеко в темном углу комнаты и поторапливает его ко мне, столь же необходимо, как и самый непосредственный вывод из двух посылок самого строгого силлогизма, что все, следовательно, либо случай, либо ничто, но, возвращаясь все дальше и дальше назад — как в потоке событий нашей жизни, так и в длинной цепи наших занятий, — мы всегда встречаем какой-нибудь непредвиденный факт, какое-нибудь пустяковое обстоятельство, какой-нибудь эпизод, казалось бы совершенно не относящийся к делу, а быть может, и на самом деле не существенный для него, поскольку импульс всё равно пришёл бы к нам, если не от этого толчка, то от другого. <…> У размышляющего человека — необходимое сцепление идей; у человека той или иной профессии — необходимое сцепление тех или иных идей. У действующего человека — сцепление эпизодов, самый незначительный из которых столь же необходим, как и восход солнца. Такова двойная необходимость, свойственная индивиду, судьба которого предопределена от века. Минутное забвение этих начал, пропитывающих все наше существо, засоряет наши произведения противоречиями. Фаталист ежеминутно мыслит, говорит и пишет так, словно коснеет в предрассудке свободы, — в предрассудке, внедрявшемся в него с колыбели и создавшем ходячий язык, на котором и он лепетал когда-то и которым продолжает пользоваться, не замечая, что он не годится уже для его взглядов. Он стал философом в теоретических построениях, но остался простолюдином в своих выражениях.
Всё совершается в нас, потому что мы есть мы и всегда остаёмся собой, хотя ни минуты не остаёмся одними и теми же.

 

L’auteur n’a pas considéré que tout se tient dans l’entendement humain ainsi que dans l’univers, et que l’idée la plus disparate qui semble venir étourdiment croiser ma méditation actuelle, a son fil très-délié qui la lie soit à l’idée qui m’occupe, soit à quelque phénomène qui se passe au dedans ou au dehors de moi ; qu’avec un peu d’attention je démêlerais ce fil et reconnaîtrais la cause du rapprochement subit et du point de contact de l’idée présente et de l’idée survenue, et que la petite secousse qui réveille l’insecte tapi à une grande distance dans un recoin obscur de l’appartement et l’accélère près de moi, est aussi nécessaire que la conséquence la plus immédiate aux deux prémisses du syllogisme le plus serré ; par conséquent que tout est hasard ou rien ; et que, soit dans le cours des événements de notre vie, soit dans la longue suite de nos études, en revenant de plus en plus en arrière, on ne manque jamais d’arriver à un fait imprévu, à une circonstance futile, à un incident en apparence le plus indifférent et peut-être en réalité, parce que l’impulsion qui ne nous serait pas venue par ce choc nous aurait été donnée par un autre. <…> Dans l’homme qui réfléchit, enchaînement nécessaire d’idées ; dans l’homme attaché à telle ou telle profession, enchaînement nécessaire de telles ou telles idées. Dans l’homme qui agit, enchaînement d’incidents dont le plus insignifiant est aussi contraint que le lever du soleil. Double nécessité propre à l’individu, destinée ourdie depuis l’origine des temps jusqu’au moment où je suis ; et c’est l’oubli momentané de ces principes dont on est imbu qui parsème un ouvrage de contradictions. On est fataliste, et à chaque instant on pense, on parle, on écrit comme si l’on persévérait dans le préjugé de la liberté, préjugé dont on a été bercé, qui a institué la langue vulgaire qu’on a balbutiée et dont on continue de se servir, sans s’apercevoir qu’elle ne convient plus à nos opinions. On est devenu philosophe dans ses systèmes et l’on reste peuple dans son propos.
Tout s’est fait en nous parce que nous sommes nous, toujours nous, et pas une minute les mêmes.

Раздел IV[править]

  •  

Если дерево долго держать согнутым, оно потеряет свою гибкость.
Я думаю, вы правы; более того, я думаю, что ни у животных, ни даже у бронзы или железа нет такого физического свойства, которого нельзя было бы уничтожить, а у человека нет такого морального свойства, которого нельзя было бы заглушить путём продолжительного принуждения.
Всякое физическое качество, доведённое до предела, исчезает. Согните рапиру до рукоятки, и она больше не выпрямится. <…>
Неужели автор советует ввести такое же насилие и в воспитание? Разве мало людей, которых сломило долгое и противное их характеру рабство, чьё здоровье оно погубило, а жизнь сократило?
Если же вы возьмёте рапиру и, вместо того чтобы сгибать её до рукоятки, слегка поупражняетесь ею, то вы не только не уничтожите её упругости, но, наоборот, увеличите её. То же самое относится и к характеру: кратковременное принуждение только укрепляет его. <…>
Танцевать учат и медведей; но танцующий медведь — несчастнейшее животное, и меня никогда не научат танцевать. — глава III

 

L’arbre qu’on tiendra longtemps courbé perdra son élasticité.
Je le crois, je crois même qu’il n’y a aucune qualité physique dans l’animal, dans le bronze même on le fer, qu’on ne puisse détruire ; pas une qualité morale dont une longue contrainte ne vienne à bout dans l’homme.
Toutes les qualités physiques portées à l’excès se perdent. Faites plier un fleuret jusqu’à la garde, il ne se redressera plus. <…>
L’auteur conseillerait-il de mettre cette violence à l’éducation ? Les exemples de ceux qu’une longue servitude contraire à leur caractère, a brisés, dont elle a ruiné la santé et abrégé la vie, sont-ils bien rares ?
Si au lieu de faire plier ce fleuret jusqu’à la garde, vous vous en escrimez légèrement, loin de détruire son élasticité vous l’augmenterez. Il en est ainsi de l’humeur : la contrainte momentanée l’aigrira. <…>
On apprend à danser à l’ours ; mais l’ours qui danse est un animal bien malheureux. On ne m’apprendra jamais à danser.

  •  

Если красноречие вырождается при деспотических правительствах, то не столько потому, что остаётся без вознаграждения, сколько потому, что оно вынуждено обращаться на вздорные предметы и несёт на себе печать принуждения. Демосфен в Греции обращался к народу с речами о благе государства. О чём говорил бы он в Париже? О расторжении какого-нибудь неудачного брака? — глава V

 

Si l’éloquence dégénère sous les gouvernements despotiques, c’est moins parce qu’elle reste sans récompense que parce qu’elle s’occupe d’objets frivoles et qu’elle est contrainte. Démosthène, en Grèce, parlait au peuple du salut de l’État. De quoi parlerait-il à Paris ? De la dissolution d’un mariage mal assorti.

  •  

Если тираны совершают злодеяния, не испытывая угрызений совести, то в чем причина их страхов, в чём причина их чрезмерной заботы о собственной безопасности? Угнетатель без угрызений совести представляется мне столь же невероятным, как и угнетённый без чувства протеста. <…>
Разве человек относится к подавляющему его тирану так, как он относится к набросившемуся на него льву? Нет. В чем же тогда он видит разницу между этими напастями, если не в некоторой природной привилегии, в какой-то смутной идее гуманности и справедливости? Но если идея эта есть у преследуемого, то почему её не будет у преследующего? Если у последнего её нет, когда он убивает кого-нибудь, то станет ли он взывать к ней, когда его убивают? — глава IX

 

Si les tyrans sont méchants sans remords, d’où viennent leurs terreurs, d’où viennent tant de précautions pour leur sûreté ? Il me paraît aussi difficile que l’oppresseur soit sans remords que l’opprimé sans ressentiment.
L’homme pense-t-il d’un lion qui l’attaque comme d’un tyran qui l’écrase ? Non. Quelle différence met-il donc entre ces malfaiteurs, si elle ne dérive pas de quelque prérogative naturelle, de quelque idée confuse d’humanité et de justice ? Mais si le persécuté a cette idée, pourquoi manquerait-elle au persécuteur ? Si celui-ci ne l’a pas quand il égorge, pourquoi la réclamerait-il quand il est égorgé ?

  •  

Происхождение представления о чём-то великом, связываемого людьми со словом «сила», таково. Когда человеку приходилось бороться с тигром за обладание лесом сила (единственное, что для этого нужно) была слишком полезна, чтобы не внушать исключительного уважения. Когда надо было рубить лес, корчевать пни и возделывать землю, сила (почти единственное, что для этого нужно) была слишком полезна, чтобы не внушать исключительного уважения. Когда общества жили обособленно, сила, оказавшаяся столь полезной в сражениях, должна была внушать уважение. Почёт и уважение становились ещё большими, когда в одном человеке соединялись сила и мужество — два качества, определившие характер Геркулеса Ясона, Тесея и других героев, имена которых всегда будут произноситься с восхищением, даже если исчезнет всякая разница между героем и разбойником. — глава X

 

Première origine de la grande idée que les hommes attachent au mot force… Lorsque l’homme eut à disputer la forêt au tigre, la force, seule nécessaire à cette conquête, fut trop utile pour n’être pas très-estimée. Lorsqu’il fut question d’abattre la forêt, de défricher la plaine, de cultiver la terre, la force, presque seule nécessaire à ces travaux, fut trop utile pour n’être pas très-estimée. Lorsque les sociétés furent fermées, la force qui se montrait avec tant d’avantage dans les combats, dut imprimer le respect. L’estime et le respect s’accrurent lorsque la force accompagna le courage, deux qualités qui formèrent le caractère des Hercule, des Jason, des Thésée, des héros dont les noms ne se prononceront jamais sans admiration, dans les siècles même où il n’y eut aucune différence entre le personnage illustre et le brigand.

  •  

Чем реже добродетель, тем больше почитают её — такова самодовлеющая власть добродетели во всех странах мира и при любых правительствах. Человек умирает от голода и холода, но воздаёт хвалу добродетели.
Каких только ужасных истин не отваживались преподносить деспотам — почти всегда с риском для жизни, хотя зачастую и безнаказанно, — добродетельные люди, память о которых никогда не умрёт на родине деспотизма? Часто случалось, что голос добродетельного человека поражал этих тигров, гася их ярость. — глава XI

 

Telle est l’autorité imposante de la vertu dans toutes les contrées de la terre, sous toutes les sortes de gouvernements, que plus elle est rare, plus on a de vénération pour elle. Elle meurt de froid et de faim, mais on la loue.
Quelles terribles vérités des hommes vertueux, dont la mémoire ne périra jamais dans la patrie du despotisme, n’ont-ils pas eu le courage de faire entendre au despote, presque toujours au péril de leur vie, souvent impunément ? Souvent il est arrivé que la voix de l’homme de bien a étonné et suspendu la férocité de ces tigres.

  •  

В природе постоянно наблюдается одно явление, на которое Гельвеций не обратил внимания. Дело в том, что сильный характер встречается редко и природа создаёт почти исключительно посредственных людей. Вот почему причины духовного порядка так легко подчиняют себе организацию. Каково бы ни было общественное или частное воспитание, каково бы ни было правительство и законодательство, толпа всегда будет смесью добра и зла, если только исключить эпохи энтузиазма, на котором далеко не уедешь, ибо этот двигатель быстро выходит из строя.
В голове Гельвеция больше платонизма, чем ему казалось. <…>
В Афинах или в Риме было столько же злых и безумных людей, и причём столь же злых и безумных, как и в Париже.
— А великих людей?
— Думаю, их было больше, и это, на мой взгляд, всё, что может дать хорошее законодательство. Что же касается народа, т. е. толпы, то она повсюду одинакова. <…>
Целая нация, отделённая от нас большим промежутком времени, представляется нам горсткой знаменитостей, имена которых сохранила для нас история. Ничего не стоит убедить нас, что на афинской улице нельзя было и шагу ступить, не столкнувшись с каким-нибудь Аристидом, и точно так же наши внуки будут думать, что нельзя было сделать и шагу в Париже, не столкнувшись с каким-нибудь Мальзербом или Тюрго. — глава XIV

 

Il est un phénomène, constant dans la nature, auquel Helvétius n’a pas fait attention, c’est que les âmes fortes sont rares, que la nature ne fait presque que des êtres communs ; que c’est la raison pour laquelle les causes morales subjuguent si facilement l’organisation. Quelle que soit l’éducation publique ou particulière, quels que soient les gouvernements et la législation, sauf les temps de l’enthousiasme qui n’est et ne peut être qu’un ressort passager, la multitude ne vous montrera qu’un mélange de bonté et de méchanceté.
Helvétius avait bien plus de platonisme dans sa tête qu’il ne croyait. <…>
Il y avait tout autant de méchants et de fous et tout aussi fous et méchants dans Athènes ou dans Rome que dans Paris.
— Et de grands hommes ?
— Je pense qu’ils y étaient moins rares, et c’est à quoi se réduit, à mon avis, toute l’excellence d’une législation. Pour le peuple, c’est-à-dire la multitude, elle reste la même partout. <…>
Toute une nation dont nous sommes séparés par un long intervalle de temps se réduit dans notre tête à un petit nombre de noms fameux qui nous ont été transmis par l’histoire. Peu s’en faut que nous ne croyions qu’on ne pouvait faire un pas dans les rues d’Athènes sans coudoyer un Aristide ; de même que nos neveux croiront qu’on ne pouvait faire un pas dans Paris sans coudoyer un Malesherbes ou un Turgot.

  •  

Гельвеций, ярый поклонник прусского короля[К 3], не заметил, что в точности изобразил его правление. — глава XV

 

Helvétius, admirateur outré du roi de Prusse, ne s’est pas douté qu’il peignait son administration trait pour trait.

  •  

В любой из глав [этой книги] больше подлинного смысла, чем в пятнадцати томах Николя, в связности и последовательности изложения она превосходит Монтеня, а Шаррон не сравнится с нею ни в смелости, ни в яркости выражений.
Это настоящая система нравственности, которая основана на опыте и нуждается лишь в незначительном ограничении выводов, что под силу любому человеку заурядного ума.
Да и зачем придираться к этому автору? Разве, в конце концов, предлагаемые им средства приумножения числа добродетельных людей и выдающихся личностей в каком-нибудь народе не самые лучшие из всех возможных? — глава XXII

 

Il y a plus de véritable substance dans un de ces chapitres que dans les quinze volumes de Nicole ; il est plus lié, plus suivi que Montaigne ; et Charron n’a ni sa hardiesse ni sa couleur.
C’est un véritable système de morale expérimentale dont il ne s’agit que de restreindre un peu les conclusions, ce que tout esprit ordinaire peut faire.
Et pourquoi chicaner cet auteur ? Après tout, les moyens qu’il propose ne sont-ils pas les meilleurs qu’on puisse employer pour multiplier chez une nation les gens de bien et les grands hommes ?

  •  

Тупые камчатские туземцы удивительно искусны в изготовлении одежды.
Но откуда явилось у них это искусство? <…> Об их изобретениях можно сказать то же, что и о станках лионской мануфактуры: это чудо — не дело рук одного человека, это плод труда нескольких поколений, последовательно занимавшихся усовершенствованием одного и того же искусства, начиная с изготовления простого холста и кончая поражающими нас своей красотой материями. Потребовалось несколько тысячелетий изнурительного труда многих поколений умственно неразвитых камчадалов, чтобы достигнуть того, чего они достигли. Если одна мускулистая рука поднимет огромный слиток свинца, я буду потрясён. Но если его поделит между собою множество людей, каждый из которых получит одну-две унции, в этом не будет ничего особенного. — глава XXIV

 

Les stupides habitants du Kamschatka sont de la plus grande industrie à se faire des vêtements.
Et comment cette industrie leur est-elle venue ? <…> Il en est de leurs inventions comme des métiers de la manufacture de Lyon : ces prodiges ne sont point l’ouvrage d’un homme, c’est le résultat de plusieurs générations d’hommes successivement occupés, depuis la fabrique de la toile jusqu’à celle des étoffes qui nous émerveillent, de la perfection d’un même art ; c’est pendant la durée de quelques mille ans qu’une longue suite de stupides se sont tourmentés au Kamschatka pour arriver où ils en sont. Qu’un bras nerveux soulève une énorme masse de plomb, j’en serai surpris ; mais qu’une multitude d’hommes se divise entre eux cette masse, et que chacun d’eux en porte une ou deux onces, ce ne sera plus un tour de force.

Глава I[править]

  •  

Замкнутый ребёнок выказывает себя замкнутым уже в шесть месяцев. Ребёнок выказывает себя живым или нерасторопным, нетерпеливым или спокойным, хладнокровным или раздражительным, грустным или весёлым. Все рассуждения нашего автора убеждают в том, что ему никогда не доводилось наблюдать детей.

 

Un enfant sournois se montre sournois à six mois ; un enfant se montre vif ou balourd, impatient ou tranquille, insensible ou colère, triste ou gai. Tout ce que l’auteur ajoute ferait croire qu’il n’a jamais observé d’enfants.

  •  

Вы рассуждаете о голове, точно о ногах, о фибрах мозга, точно о костях ног; между тем это совершенно разные вещи.

 

Vous raisonnez de la tête comme des pieds, des fibres du cerveau comme des os des jambes ; ce sont pourtant des choses très-diverses.

  •  

Во всей этой главе нет буквально ни одного слова, которое не противоречило бы разуму и опыту.

 

Il n’y a pas un mot dans tout ce chapitre que la raison et l’expérience ne contredisent.

  •  

Во всех странах люди любят себя самих.
Это верно. Но каждый индивид во всякой стране любит себя по-своему.

 

On s’aime dans tous les pays…
Il est vrai ; mais chaque individu d’une contrée s’aime à sa mode.

Глава II[править]

  •  

Характер народов изменяется; но когда бывает особенно заметно это изменение? В моменты переворотов, когда народы переходят сразу от состояния свободы к состоянию рабства. Тогда народу бывший гордым и смелым, становится слабым и малодушным.
Это никуда не годится. На самом деле события развиваются иначе. В глубине души у людей сохраняется лишь постепенно угасающее чувство свободы, чувство, которое министры тиранов замечают в самих себе и уважают в новых рабах. Лишь дети тиранов дерзают на всё, и лишь порабощённые дети свободных людей терпят всё.

 

Le caractère des peuples change ; mais dans quel moment ce changement se fait-il le plus sensiblement apercevoir ? Dans les moments de révolution où les peuples passent tout à coup de l’état de liberté à celui de l’esclavage. Alors de fier et d’audacieux qu’était un peuple, il devient faible et pusillanime.
Cela est mal vu, ce n’est pas ainsi que la chose s’opère. Alors il reste au fond des âmes un sentiment de liberté qui s’efface peu à peu, sentiment que les ministres des tyrans reconnaissent en eux-mêmes et respectent dans les nouveaux esclaves. Ce sont les enfants des tyrans qui osent tout et les enfants subjugués des hommes libres qui souffrent tout.

  •  

Самодержавное управление справедливого и просвещённого государя всегда дурно. Его достоинства — самое опасное и самое верное из обольщений: они незаметно приучают народ любить и уважать его преемника и служить ему, хотя бы он был злым и глупым. Самодержец отнимает у народов право обсуждать, хотеть или не хотеть, право противиться его воле даже тогда, когда распоряжения его продиктованы благими намерениями. Между тем это право сопротивления, как бы безрассудно оно ни применялось, священно: без него подданные напоминают стадо, требованиями которого пренебрегают под тем предлогом, что его ведут на жирные пастбища. <…> Что характерно для деспота? Добро или зло? Ни то, ни другое. Оба этих понятия даже не входят в определение деспота. Деспот характеризуется объёмом власти, а не применением её. Одним из величайших несчастий для нации были бы два или три последовательных правления справедливых, кротких и просвещённых, но самодержавных государей: благоденствие довело бы народ до полного забвения своих привилегий, до самого беспросветного рабства. Я не знаю, приходила ли в голову какому-нибудь тирану и его детям мысль об этой ужасающей политике, но я нисколько не сомневаюсь, что она имела бы успех. Горе тем народам, у которых уничтожили всякую мысль о свободе, хотя бы самыми похвальными по видимости средствами: тем пагубнее эти средства для будущего.

 

Le gouvernement arbitraire d’un prince juste et éclairé est toujours mauvais. Ses vertus sont la plus dangereuse et la plus sûre des séductions : elles accoutument insensiblement un peuple à aimer, à respecter, à servir son successeur quel qu’il soit, méchant et stupide. Il enlève au peuple le droit de délibérer, de vouloir ou ne vouloir pas, de s’opposer même à sa volonté, lorsqu’il ordonne le bien ; cependant ce droit d’opposition, tout insensé qu’il est, est sacré : sans quoi les sujets ressemblent à un troupeau dont on méprise la réclamation, sous prétexte qu’on le conduit dans de gras pâturages. <…> Qu’est-ce qui caractérise le despote ? est-ce la bonté ou la méchanceté ? Nullement ; ces deux notions n’entrent pas seulement dans sa définition. C’est l’étendue et non l’usage de l’autorité qu’il s’arroge. Un des plus grands malheurs qui pût arriver à une nation, ce seraient deux ou trois règnes d’une puissance juste, douce, éclairée, mais arbitraire : les peuples seraient conduits par le bonheur à l’oubli complet de leurs privilèges, au plus parfait esclavage. Je ne sais si jamais un tyran et ses enfants se sont avisés de cette redoutable politique ; mais je ne doute aucunement qu’elle ne leur eût réussi. Malheur aux sujets en qui l’on anéantit tout ombrage sur leur liberté, même par les voies les plus louables en apparence. Ces voies n’en sont que plus funestes pour l’avenir.

  •  

Один и тот же облик, характерный для всех французов, есть следствие их чрезвычайной общительности; это монеты, чеканка которых стерлась от постоянного обращения. Нет другого народа, который походил бы так на одну семью. Один француз успевает в своём городе больше, чем десять англичан, пятьдесят голландцев, сто мусульман в своём: одного и того же человека в один и тот же день можно встретить при дворе, в городе, в деревне, в игорном доме, в клубе, у банкира, у нотариуса, у прокурора, адвоката, вельможи, торговца, мастерового, в церкви, в театре, у девиц легкого поведения, — и повсюду он свой и ничто его не стесняет. Можно подумать, что он и не выходил из своей квартиры, а только перешёл в соседнюю комнату. Другие столицы — это скопища домов, у каждого из которых свой собственник. Париж же точно один большой общий дом, где всё принадлежит всем, вплоть до женщин; в нём нет ни одного слоя, который не заимствовал бы чего-нибудь свыше, и все они местами соприкасаются между собой. Двор ослепляет своим блеском вельмож, а вельможи — простолюдинов. Отсюда одержимость подражанием — пагубнейшая из всех одержимость, заставляющая ничтожное меньшинство чваниться своим богатством, а подавляющее большинство скрывать под маской роскоши свою нищету. Отсюда и ассимиляция, смешивающая между собой все сословия, — ассимиляция, ещё более усиливающаяся благодаря притоку иностранцев, с которыми привыкают быть любезными; одни — по соображениям этикета, другие — из корыстных соображений.

 

Cette physionomie générale et commune est une suite de leur extrême sociabilité ; ce sont des pièces dont l’empreinte s’est usée par un frottement continu. Point de nation qui ressemble plus à une seule et même famille ; un Français foisonne plus dans sa ville que dix Anglais, que cinquante Hollandais, que cent musulmans dans la leur : un même homme, dans le même jour, se trouve à la cour, à la ville, à la campagne, dans une académie, dans un cercle, chez un banquier, chez un notaire, chez un procureur, un avocat, un grand seigneur, un marchand, un ouvrier, à l’église, au spectacle, chez des filles, et partout également libre et familier ; on dirait qu’il n’est pas sorti de chez lui et qu’il n’a fait que changer d’appartement. Les autres capitales sont des amas de maisons dont chacune a son propriétaire. Paris semble n’être qu’une grande maison commune, où tout appartient à tous jusqu’aux femmes ; c’est ainsi qu’il n’y a aucune condition qui n’emprunte quelque chose de la condition au-dessus d’elle ; toutes se touchent par quelques points. La cour reflète sur les grands et les grands reflètent sur les petits. De là un luxe d’imitation, le plus funeste de tous : un luxe, ostentation de l’opulence dans un petit nombre, masque de la misère dans presque tous les autres. De là une assimilation qui brouille tous les rangs : assimilation qui s’accroît par une affluence continuelle d’étrangers à qui l’on s’habitue à faire politesse, ici par l’usage, là par l’intérêt.

Глава VIII[править]

  •  

Мне кажется, что если ещё до всякого общественного договора дикарю случится взобраться на дерево и натрясти с него плодов, а тем временем другой дикарь придёт и завладеет этими плодами, добытыми трудом первого, то похититель бросится со своей добычей наутек, обнаруживая тем самым, что ему знакомо понятие несправедливости или поступка, влекущего за собой возмездие, что он признает себя достойным наказания и что даже в эпоху царства силы он сам даёт себе то позорное название, которым мы пользуемся в цивилизованном обществе. Мне кажется, что ограбленный возмутится, поспешит слезть с дерева и погонится за вором, тоже сознавая причиненную ему обиду. Мне кажется, что у обоих будет некоторое представление о собственности или о присвоении того, что добыто собственным трудом. Мне кажется, что оба дикаря оценивают свои поступки в соответствии с неписаным первобытным законом, по отношению к которому писаный закон не более как его толкование, выражение и освящение. У дикаря нет слов для обозначения справедливого и несправедливого. Он кричит, но разве крик его лишён смысла? Разве он ничем не отличается от крика животного? Так, как изображает Гельвеций, дело может обстоять только у хищных зверей. Но человек — далеко не животное, и в суждениях о его поступках нельзя пренебрегать различием между ними.

 

Il me semble qu’avant toute convention sociale, s’il arrive à un sauvage de monter sur un arbre et d’y cueillir des fruits, et qu’il survienne un autre sauvage qui s’empare des fruits et du labeur du premier, celui-là s’enfuira avec son vol ; que par sa fuite il décèlera la conscience d’une injustice ou d’une action qui doit exciter le ressentiment ; qu’il s’avouera punissable et qu’il se donnera à lui-même, dans la force, le nom honteux dont nous nous servons dans la société. Il me semble que le spolié s’indignera, se hâtera de descendre de l’arbre, poursuivra le voleur et aura pareillement la conscience de l’injure qu’on lui a faite. Il me semble qu’ils auront l’un et l’autre quelque idée de la propriété ou possession prise par le travail : sans s’être expliqués, il me semble qu’il y a entre ces deux sauvages une loi primitive qui caractérise les actions, et dont la loi écrite n’est que l’interprète, l’expression et la sanction. Le sauvage n’a point de mots pour désigner le juste et l’injuste ; il crie, mais son cri est-il vide de sens ? n’est-ce que le cri de l’animal ? La chose se passerait, comme il l’a peint, entre deux bêtes féroces ; mais l’homme n’est point une bête, il ne faut pas négliger cette différence dans les jugements que l’on porte de ses actions.

  •  

Справедливость предполагает установленные законы.
Но не предполагает ли она некоторого более первоначального понятия в уме законодателей, некоторой идеи, общей всем тем, кто признает этот закон? Иначе бесполезно было бы говорить им: «Сделайте то-то и то-то, ибо это справедливо» или «Не делайте того-то и того-то, ибо это несправедливо». Тогда это был бы для них пустой звук, с которым они не связывали бы никакого смысла.

 

Justice suppose lois établies.
Mais ne suppose-t-elle pas quelque notion antérieure dans l’esprit du législateur, quelque idée commune à tous ceux qui souscrivent à la loi ? Sans quoi, lorsqu’on leur a dit : Tu feras cela, parce que cela est juste ; tu ne feras point cela, parce que cela est injuste… ils n’auraient entendu qu’un vain bruit, auquel ils n’auraient point attaché de sens.

Примечания[править]

  •  

Жизнь государя подвергается опасности только у варварского народа; только здесь его могут задушить или ударить кинжалом в любую минуту.
Что же делает деспот, доводя до отупения своих подданных? Он пригибает к земле деревья, которые рано или поздно выпрямятся и размозжат ему голову.

 

La vie d’un souverain n’est exposée que chez un peuple barbare ; c’est là qu’en un instant il est étranglé ou poignardé.
Que fait donc un despote en abrutissant ses sujets ? Il courbe des arbres qui finissent par lui briser la cervelle, en se relevant.

  •  

Я предпочитаю ясную, свободную философию, как она изложена, например, в «Системе природы» и ещё более в «Здравом смысле».
Я сказал бы Эпикуру: «Если ты не веришь в богов, зачем припрятывать их в промежутках между мирами?»
Автор «Системы природы» не меняет от страницы к странице атеизм на деизм и обратно: его философия монолитна. <…> наши внуки не будут цитировать его в защиту противоположных взглядов, подобно тому как приверженцы всех без исключения религиозных сект нападают на своих противников и обороняются от них…

 

J’aime une philosophie claire, nette et franche, telle qu’elle est dans le Système de la nature et plus encore dans le Bon Sens.
J’aurais dit à Épicure : Si tu ne crois pas aux Dieux, pourquoi les reléguer dans les intervalles des mondes ?
L’auteur du Système de la nature n’est pas athée dans une page, déiste dans une autre : sa philosophie est tout d’une pièce. <…> nos neveux ne le citeront pas pour et contre, comme les sectateurs de tous les cultes s’attaquent et défendent…

  •  

Если вы слышите, как превозносят честный поступок, то знайте, что нация развращена до предела, ибо она хвалит отдельного человека за то, что должно быть всеобщей обязанностью.

 

Lorsque vous entendrez un éloge de la probité, dites que la nation est au dernier degré de la dépravation, puisqu’on y loue dans un particulier le devoir commun de tous.

  •  

Всюду, где автор говорит о религии, он подменяет слово христианство словом папизм.
Введённые в заблуждение столь трусливой осторож ностью потомки, не догадываясь о его истинных взглядах, воскликнут: «О боже! Человек, которого так жестоко преследовали за свободомыслие, верил в троицу, в грехопадение Адама, в чудо вочеловеченья!» — ибо все христианские секты признают эти догматы… Так страх перед священниками портил, портит и будет портить все философские произведения.

 

Partout où l’auteur parle de religion il substitue le mot de papisme à celui de christianisme.
Grâce à cette circonspection pusillanime, la postérité ne sachant quels étaient ses véritables sentiments, elle dira : « Quoi, cet homme qu’on a si cruellement persécuté pour sa liberté de penser, croyait à la Trinité, au péché d’Adam, à l’Incarnation ! » car ces dogmes sont de toutes les sectes chrétiennes… C’est ainsi que la frayeur qu’on a des prêtres a gâté, gâte et gâtera tous les ouvrages philosophiques ; a rendu Aristote alternativement agresseur et défenseur des causes finales ; fit autrefois inventer la double doctrine ; et a introduit dans les ouvrages modernes un mélange d’incrédulité et de superstition qui dégoûte.

  •  

Самые сокровенные из наших желаний сводятся к тому, чтобы сохранить собственные преимущества и завладеть преимуществами, выпавшими на долю других людей. В этом весь смысл столь же обычного, сколь нелепого выражения: «Вот бы мне оказаться на его месте». Недовольные своим настоящим и прошлым, мы меньше всего опасаемся собственного будущего.

 

Nos désirs les plus illimités se réduisent à garder les avantages de notre sort et à envahir les avantages du sort d’autrui ; c’est là toute la valeur de ce propos si commun et si ridicule : je voudrais bien être à sa place. Mécontents du présent et du passé, il n’y a point d’avenir dont nous craignions moins que du nôtre.

Раздел V[править]

  •  

Я сравнил бы поле битвы со столом, за которым играют в разорительные азартные игры. Солдат-победитель уносит с собой пожитки умирающего солдата, как счастливый игрок — кошелёк проигравшего. — глава IV

 

Je comparerais volontiers un champ de bataille à une table d’un jeu ruineux. Le soldat victorieux emporte la dépouille du soldat moribond, comme le joueur fortuné la bourse du joueur désespéré.

  •  

Где встречаются герои? У более или менее цивилизованных народов.
Герои бывают повсюду <…>.
В Кайенне поймали однажды шайку бежавших из рабства дикарей. Предложили жизнь тому, кто повесит своих товарищей. Но никто не выказал желания пойти на это. Тогда какой-то рабовладелец приказывает одному из своих негров повесить их всех, угрожая в противном случае повесить его самого. Негр соглашается и скрывается в хижине якобы для подготовки. Взяв там топор, он отрубает себе кисть руки, возвращается к хозяину и говорит ему, показывая изувеченную, истекающую кровью руку: «А теперь делай из меня палача, если можешь».
Хозяин этого негра проявил себя с лучшей стороны. Приняв одной рукой кровоточащую отрубленную кисть своего раба, другой он обнял его и сказал: «Отныне не раб ты мне, а друг». — глава V

 

Où trouve-t-on des héros ? Chez des peuples plus ou moins policés.
Il y a des héros partout <…>.
On prend à Cayenne une troupe de sauvages marrons ; on offre la vie à celui qui pendra ses camarades, aucun ne s’y résout. Un maître ordonne à un de ses nègres de les pendre tous, sous peine d’être pendu lui-même. Il y consent ; il va dans sa cabane sous prétexte de se préparer. Il prend une hache, il s’abat le poignet, revient et dit à son maître, en lui montrant son bras mutilé et ruisselant de sang : « Fais à présent de moi un bourreau, si tu peux. »
Le maître de ce nègre se conduisit bien. Il saisit d’une main le poignet sanglant de son esclave, il jette son autre bras autour de son cou et lui dit en l’embrassant : « Tu n’es plus mon esclave, tu es mon ami. »

  •  

Польза воспитания состоит в том, что оно совершенствует природную склонность, если она хороша, и заглушает её, если она дурна, но оно ни при каких обстоятельствах не может восполнить недостающую способность. Бесплодному упорству на этом неблагодарном поприще я готов приписать обилие подражателей во всяком деле. Они видят, как творят другие, и силятся копировать их; они никогда не обращают взор на свой внутренний мир, ибо внимание их всегда приковано ко внешнему образцу. Импульс, приводящий их в движение, есть не что иное, как толчок, сообщённый им извне чужой гениальностью. Природа приводит в движение гения, а гений — подражателя. Между природой и гением нет никакого посредника, между природой и подражателем всегда стоит гений. Гений властно притягивает к себе всё находящееся в сфере его деятельности, отчего она приходит в небывалое движение. Подражатель ничего не притягивает — он сам притягивается. Он намагничивается от прикосновения к магниту, но сам он не магнит. — глава VIII

 

L’avantage de l’éducation consiste à perfectionner l’aptitude naturelle, si elle est bonne, à l’étouffer ou à l’égarer, si elle est mauvaise, mais jamais à suppléer l’aptitude qui manque. C’est à cette infructueuse opiniâtreté d’un travail ingrat que j’attribuerais volontiers la nuée des imitateurs en tout genre. Ils voient faire les autres, ils s’efforcent de faire comme eux ; leurs yeux ne sont jamais tournés au dedans d’eux-mêmes, ils sont toujours attachés sur un modèle qui est au dehors. La sorte d’impulsion qu’on leur remarque, c’est le choc d’un génie étranger qui la leur communique. La nature pousse l’homme de génie, l’homme de génie pousse l’imitateur. Il n’y a point d’intermédiaire entre la nature et le génie qui est toujours interposé entre la nature et l’imitateur. Le génie attire fortement à lui tout ce qui se trouve dans la sphère de son activité, qui s’en exalte sans mesure. L’imitateur n’attire point, il est attiré ; il s’aimante par le contact avec l’aimant, mais il n’est pas l’aimant.

  •  

Самая счастливая страна не та, где меньше всего бурь, а та, где больше всего плодов. Я предпочёл бы жить в плодородном краю, даже если земля там постоянно дрожит под ногами, угрожая поглотить и поглощая иногда людей вместе с их жилищами, нежели влачить жалкое существование в бесплодной, хотя и безопасной, пустыне. Я был бы не прав, если бы оказалось, что жители Санто-Доминго или Мартиники собираются перебраться в пустыни Африки. — там же

 

La contrée la plus heureuse n’est pas celle où il s’élève le moins d’orages ; c’est celle qui produit le plus de fruits. J’aimerais mieux habiter les pays fertiles où la terre tremble sans cesse sous les pieds, menace d’engloutir et engloutit quelquefois les hommes et leurs habitations, que de languir sur une plaine aride, sablonneuse et tranquille. J’aurai tort lorsque je verrai les peuples de Saint-Domingue ou de la Martinique aller chercher les déserts de l’Afrique.

  •  

Какой бы переворот ни произошёл в умах, Руссо никогда не окажется в ряду презираемых авторов. Он займёт среди литераторов то место, которое среди живописцев занимают художники, слабые в рисунке, но великие в колорите. — глава IX

 

Quelle que soit la révolution qui se fasse dans les esprits, jamais Rousseau ne tombera dans la classe des auteurs méprisés. Il sera parmi les littérateurs ce que sont parmi les peintres les mauvais dessinateurs, grands coloristes.

Раздел VI[править]

  •  

Наш автор настолько усложнил вопрос о роскоши, что, прочтя всё, что он об этом пишет, мы всё же не получаем о ней более ясного представления. — глава с III по XVIII включительно

 

L’auteur a tellement compliqué la question du luxe, qu’après avoir lu tout ce qu’il en dit, on n’en a guère des notions plus nettes.

  •  

Чем объяснить нищету Шотландии и Ирландии и теперешнюю нелепую войну с колониями[1]? Корыстолюбием купцов метрополии.
Эту нацию хвалят за её патриотизм. Но пусть мне покажут в древней или новой истории более яркий пример национального эгоизма, или антипатриотизма.
Народ этот представляется мне в образе сильного ребёнка, родившегося с четырьмя руками, но оторвавшего одной из них три другие.
Ещё одно пятно, которое я вижу на характере этой нации, — её негры, самые несчастные из всех. Англичанин, враг тирании у себя дома, — самый свирепый деспот за пределами Англии. <…>
Может быть, вдали от родины англичанин освобождается от безраздельного господства закона, который не даёт ему распрямить спину дома, и злонамеренность его того же происхождения, что и у раба, сбросившего свои цепи? Или это лишь результат его презрения к тому, кто настолько низок, что готов подчиниться любому произволу со стороны господина? — примечания

 

À quelle cause attribuer la pauvreté de l’Écosse et de l’Irlande, et l’extravagance de la guerre actuelle contre les colonies ? À l’avidité des commerçants de la métropole.
On vante cette nation pour son patriotisme. Je défie qu’on me montre dans l’histoire ancienne ou moderne un exemple de personnalité nationale ou d’anti-patriotisme plus marqué.
Je vois ce peuple sous l’emblème d’un enfant vigoureux qui naît avec quatre bras, mais dont un de ces bras arrache les trois autres.
Une autre observation qui tache encore à mes yeux le caractère de cette nation, c’est que ses nègres sont les plus malheureux des nègres. L’Anglais, ennemi de la tyrannie chez lui, est le despote le plus féroce quand il en est dehors. <…>
Se soulagerait-il au loin de l’empire de la loi qui le tient courbé dans ses foyers ? Sa méchanceté serait-elle aussi celle de l’esclave débarrassé de sa chaîne ? ou ne serait-ce que la suite du mépris qu’il a conçu pour celui qui a la bassesse de se soumettre à l’autorité arbitraire d’un maître ?

Раздел VII[править]

  •  

Ни Гельвеций и ни один из предшествовавших ему или писавших после него авторов не были хорошо знакомы с первоначальным характером иезуитизма. <…>
Основателем их ордена был военный. И организован он был по-военному: Христос является вождём всего воинства, генерал ордена — полковником, остальные же иезуиты — либо капитанами, либо лейтенантами, либо сержантами, либо солдатами. <…>
Это был настоящий рыцарский орден. А с какими врагами он должен был бороться? С дьяволом, или неверием, пороком и невежеством. <…>
Прибавьте к этому, что орден иезуитов был создан почти немедленно после эпохи испанского рыцарства, паладинов и донкихотства.
От замысла основателя ордена остался только фанатизм. Иезуиты до того выродились при третьем генеральстве… — глава V

 

Ni Helvétius, ni aucun des écrivains qui l’ont précédé ou suivi, n’a bien connu le caractère primitif du jésuitisme. <…>
Leur fondateur était un militaire. Leur institution fut militaire : le Christ fut le chef de la troupe, le général en fut le colonel ; le reste fut ou capitaine, ou lieutenant, ou sergent ou soldat. <…>
C’était un véritable ordre de chevalerie. Et quels étaient les ennemis qu’ils avaient à combattre ? Le diable, ou l’incrédulité, le vice et l’ignorance. <…>
Ajoutez que l’établissement de cet ordre fut presque immédiat au temps de la chevalerie espagnole, des paladins et du don-quichottisme.
Il ne resta de l’esprit du fondateur que le fanatisme. Ils avaient tellement dégénéré sous le troisième généralat…

  •  

Нет почти ни одного святого, который не омыл бы хоть раз в жизни своих рук в человеческой крови.
<…> недопустимо причислять их к убийцам или самоубийцам, если только не имеется в виду самоистязание, которому они подвергали себя и к которому поощряли других своим советом и личным примером. Быть может, в этом и заключается мысль автора? — примечания

 

Il n’est presque pas un saint qui n’ait une fois dans sa vie lavé ses mains dans le sang humain.
<…> à moins que par les austérités qu’ils ont exercées sur eux-mêmes et auxquelles ils en ont encouragé d’autres par leur exemple et leur conseil, on ne se croie autorisé à les regarder comme des suicides ou des assassins, et c’est peut-être là la pensée de l’auteur.

Раздел VIII[править]

  •  

Я легче поверил бы в прелести времяпровождения плотника, если бы мне говорил о них плотник, а не главный откупщик, рука которого не знала ни твёрдости дерева, ни тяжести топора. <…>
Всякая работа одинаково скрашивает скуку, но не всякая работа одинакова. Я не люблю таких занятий, от которых быстро стареют, а между тем они не столь уж бесполезны, не столь уж необычны и не столь уж хорошо оплачиваются.
Они до того утомительны, что рабочему больше хочется поскорее выполнить своё задание, чем побольше заработать, и в течение всего рабочего дня мысли его заняты не столько вознаграждением, сколько тяжестью и продолжительностью предстоящей работы. Когда с наступлением сумерек он бросает свою лопату, из уст его вырывается не «Наконец-то я получу мои деньги», а «Ну вот и всё на сегодня». — глава II

 

J’aurais plus de confiance dans les délices de la journée d’un charpentier, si c’était un charpentier qui m’en parlât, et non pas un fermier général dont les bras n’ont jamais éprouvé la dureté du bois et la pesanteur de la hache. <…>
Toutes les sortes de travaux soulagent également de l’ennui, mais tous ne sont pas égaux. Je n’aime point ceux qui amènent rapidement la vieillesse, et ce ne sont ni les moins utiles, ni les moins communs, ni les mieux récompensés.
La fatigue en est telle, que l’ouvrier est bien plus sensible à la cessation de son travail qu’à l’avantage de son salaire : ce n’est pas sa récompense, c’est la dureté et la longueur de sa tâche qui l’occupent pendant toute sa journée. Le mot qui lui échappe lorsque la chute du jour lui ôte la bêche de la main, ce n’est pas : « je vais donc toucher mon argent… » c’est : « m’en voilà donc quitte pour aujourd’hui. »

  •  

Скука почти такое же страшное зло, как и нужда.
Так может говорить только богач, которому никогда не приходилось заботиться о хлебе насущном.
Судя по тому, что Гельвеций отдаёт предпочтение положению слуги по сравнению с положением господина, он был хорошим хозяином и не знает грубости, жестокости, зловредности, самодурства и деспотизма большинства других хозяев.
Слуга — последнее из сословий, и только леность или какой-нибудь другой порок заставляют человека колебаться между ливреей и крюками носильщика. Если широкоплечего и твёрдо стоящего на ногах мужчину больше устраивает опорожнять ночной горшок, чем носить тяжести, то у него просто низкая душа.
Так что достойна удивления отнюдь не многочисленность лакеев, но крайняя малочисленность добропорядочных людей. — глава III

 

L’ennui est un mal presque aussi redoutable que l’indigence.
Voilà bien le propos d’un homme riche et qui n’a jamais été en peine de son dîner.
Je vois à la préférence qu’Helvétius donne à la condition du valet sur celle du maître, qu’il a été bon maître, et qu’il ignore la brutalité, la dureté, les humeurs, la bizarrerie, le despotisme de la plupart des autres.
Servir est la dernière des conditions, et ce n’est jamais que la paresse ou quelque autre vice qui fasse balancer entre la livrée et des crochets. Puisque ayant des épaules fortes et des jarrets nerveux ils ont mieux aimé vider une chaise percée que de porter un fardeau, c’est qu’ils avaient l’âme vile.
Ce n’est donc point le grand nombre des valets, c’est le très-petit nombre des bons qui doit étonner.

  •  

Рудники Гарца скрывают в своих необъятных глубинах тысячи людей, едва знакомых с солнечным светом, которые редко доживают до тридцати лет. Там можно встретить женщин, переживших дюжину мужей.
Если вы покончите с этими братскими могилами, то разорите государство и обречёте всех саксонцев либо на голодную смерть, либо на эмиграцию. — там же

 

Les mines du Hartz recèlent dans leurs immenses profondeurs des milliers d’hommes qui connaissent à peine la lumière du soleil et qui atteignent rarement l’âge de trente ans. C’est là qu’on voit des femmes qui ont eu douze maris.
Si vous fermez ces vastes tombeaux, vous ruinez l’État et vous condamnez tous les sujets de la Saxe ou à mourir de faim ou à s’expatrier.

  •  

Повсюду, где граждане не принимают участия в управлении, где угасло всякое соревнование, человек, не испытывающий нужды, не имеет никаких мотивов к тому, чтобы учиться и получить образование.
Автор жил именно в такой стране и ни в чём не нуждался; следовательно, одно из двух: либо он учился без каких бы то ни было мотивов, либо есть и другие мотивы для учёбы. — глава V

 

Partout où les citoyens n’ont point de part au gouvernement, où toute émulation est éteinte, quiconque est au-dessus du besoin est sans motif pour étudier et pour s’instruire.
L’auteur vivait dans une contrée telle qu’il la désigne, il était au-dessus du besoin, ou il s’est instruit sans motif, ou il y a encore des motifs de s’instruire.

  •  

Я часто слышал о неудачниках, кончавших жизнь самоубийством, но никогда не слыхал о богаче, который избрал бы столь верное и быстродействующее средство, чтобы раз и навсегда
покончить со скукой. — там же

 

J’ai souvent entendu parler de malheureux qui se sont tués, jamais de riches qui aient terminé leur ennui par ce moyen si sûr et si court.

  •  

Если это не новая любовница, то приятно, отправившись на назначенное ею свидание, разминуться с нею.
Афоризм президента Эно выдаёт в нём человека, имевшего дело лишь со смазливыми дурами. — глава XV

 

Quand une maîtresse n’est pas nouvelle, il est agréable de se trouver au rendez-vous quelle a donné et de ne l’y point trouver.
Ce propos du président Hénault est celui d’un homme qui n’a jamais aimé que de jolies pécores.

  •  

В Бастилии, говорят, хорошо кормят и хорошо содержат, и тем не менее узники умирают там от тоски. Почему? Дело в том, что они не предаются там своим обычным занятиям.
<…> дело в том, что мы прескверно себя чувствуем там, откуда нас не выпускают больше одного дня. <…> Можно подумать, автор не знает, что заключённый в тюрьме, виновен он или нет, всегда дрожит за свою жизнь и только свобода может избавить его от этой мучительной тревоги, — можно подумать, он не знает, что такое мысль о пожизненном заключении, а между тем никто из заключённых в Бастилии не свободен от этой мысли. — глава XXII

 

On est, dit-on, bien nourri, bien couché à la Bastille, et l’on y meurt de chagrin. Pourquoi ? C’est qu’on n’y vaque point à ses occupations ordinaires.
<…> c’est qu’en quelque endroit que l’on soit on s’y trouve mal, ne fût-ce que pour un jour, lorsqu’on n’en saurait sortir. <…> L’auteur ne sait pas que celui que l’autorité tient dans une prison, innocent ou coupable, tremble pour sa vie, et qu’il n’y a que la liberté qu’on lui accordera qui puisse le délivrer de cette terrible inquiétude ; il ne sait pas ce que c’est que l’idée d’une détention qui n’aura point de fin, et il n’y a pas un des malheureux renfermés à la Bastille qui n’ait cette idée.

Раздел IX[править]

  •  

Воля отдельных индивидов переменчива, но общая воля постоянна. В этом причина долговечности законов — безразлично, хороших или дурных — и непостоянства вкусов. — глава IV

 

Toutes les volontés individuelles sont ambulatoires, mais la volonté générale est permanente. Voilà la cause de la durée des lois, bonnes ou mauvaises, et de la vicissitude des goûts.

  •  

Если интерес побуждает почитать порок в покровителе, то чувство неприязни заставляет отрицать достоинство у гонителя.
Свидетельством тому — сам Гельвеций. Он выпускает в свет свою книгу «Об уме». Но вместо похвал и : почестей, на которые он вправе был рассчитывать, попадает в полосу неприятностей, ожесточающих его сердце и портящих характер. И вот уже он видит в своём отечестве самую порочную из наций. — глава XX

 

Si l’intérêt fait honorer le vice dans un protecteur, le ressentiment fait décrier le mérite dans un persécuteur.
Témoin Helvétius. Il publie son ouvrage de l’Esprit ; au lieu d’en recueillir l’honneur et les éloges qu’il est en droit de s’en promettre, le voilà exposé à une longue suite de disgrâces qui flétrissent son cœur et qui aigrissent son humeur. Aussitôt il ne voit plus dans sa patrie que la plus méchante et la plus vile des nations.

  •  

Кто распределяет почести, богатства и наказания, тот повергает людей в зависимость и пожинает их рукоплесканья, но он не покоряет даже тех душ, которые развратил. Если вы думаете, что можно гордиться положением раба и искренне презирать звание свободного человека, то вы просто придаете излишнее значение гримасам несчастного, одного слова которого достаточно, чтобы оборвать нить, поддерживающую меч, висящий над его головой. <…>
Разве раб, пользующийся расположением господина, не испытывает постоянного страха в предчувствии грозящей ему опасности? Разве угнетаемый раб не испытывает непрекращающихся страданий? Как же может человек, который боится и страдает, по-настоящему презирать человека, который не боится и не страдает? Вы приняли бездействие, молчание и лицемерие за подлинное выражение чувства, которое, уставши от принуждения, рано или поздно даёт себе выход в ударе кинжала, проливающем чёрную кровь тирана. — глава XXI

 

Le distributeur des honneurs, des richesses, des châtiments s’attache les personnes, obtient des applaudissements, mais il n’asservit pas même les âmes qu’il a corrompues. Si vous croyez que l’on s’honore du titre d’esclave, que l’on méprise sincèrement l’état d’homme libre, vous vous en rapportez aux grimaces d’un malheureux dont un mot romprait le fil qui tient le glaive suspendu sur sa tête. <…>
Est-ce que l’esclave en faveur n’est pas sans cesse dans les transes du péril ? Est-ce que l’esclave opprimé n’est pas toujours souffrant ? Comment se peut-il faire que l’homme qui craint et l’homme qui souffre aient un vrai mépris pour l’homme qui ne craint ni ne souffre ? Vous avez pris l’inaction, le silence ou l’hypocrisie pour la véritable expression du sentiment, qui las, tôt ou tard, de sa contrainte, s’échappe par un coup de poignard qui fait ruisseler le sang noir du tyran.

  •  

Если есть в потустороннем мире ад, то осуждённые души смотрят в нём на бога так, как рабы смотрят на земле на своего господина. Если бы они могли его убить, — они убили бы его. — глава XXIV

 

S’il y a un enfer dans l’autre monde, les damnés y voient Dieu comme les esclaves voient leur maître dans celui-ci. S’ils pouvaient le tuer, ils le tueraient.

Раздел IX[править]

  •  

Один из наместников Юпитера на земле, поднявшись поутру с постели, потчует себя кофе с шоколадом, не читая подписывает указы и отправляется на охоту. По возвращении из лесу он разоблачается и поспешает за стол, чтобы упиться, как Юпитер или как сапожник, и уединиться в спальне с любовницей. И всё это он называет «управлять государством». — глава II

 

Un des représentants de Jupiter sur la terre se lève, prépare lui-même son chocolat et son café, signe des ordres sans les avoir lus, ordonne une chasse, revient de la forêt, se déshabille, se met à table, s’enivre comme Jupiter, ou comme un portefaix, s’endort sur le même oreiller que sa maîtresse, et il appelle cela gouverner son empire.

  •  

Соревнование есть одно из главных преимуществ общественного воспитания перед домашним.
Я провёл детство в общественной школе и видел, как нескольких наиболее способных учеников на протяжении всего учебного года поочерёдно признавали лучшими, расхолаживая тем самым остальных учеников.
Я видел, как учитель заботился только об этой элите, не обращая никакого внимания на других детей.
Я видел, как эти пять-шесть вундеркиндов, прозанимавшись шесть или семь лет древними языками, так ничему и не научились.
Я видел, как все они вышли из коллежа глупыми, невежественными и испорченными.
Я видел, как они сменили одного за другим шесть учителей, каждый из которых преподавал по-своему. <…>
Я видел, как порядок, непререкаемый для детей бедняков, нарушался в угоду малейшим прихотям детей богатых родителей.
Я видел, как дети богачей дважды в неделю отправлялись в родительский дом, откуда возвращались преисполненные отвращения к занятиям, которым заражали потом своих товарищей. <…>
У греков и римлян воспитание было домашним, и оно было не хуже всякого другого. — глава III

 

L’émulation est un des principaux avantages de l’éducation publique sur l’éducation domestique.
J’ai passé les premières années de ma vie dans les écoles publiques, et j’ai vu quatre ou cinq élèves supérieurs à tous les autres se succéder pendant le cours entier de l’année dans les places d’honneur, et décourager le reste de la classe.
J’ai vu tous les soins du professeur se concentrer dans ce petit nombre de sujets d’élite, et tous les autres enfants négligés.
J’ai vu ces cinq ou six sujets merveilleux occupés, pendant six ou sept ans, de l’étude des langues anciennes qu’ils n’ont point apprises.
Je les ai vus tous sortir du collège sots, ignorants et corrompus.
Je les ai vus passer successivement sous six professeurs, dont chacun avait sa manière d’enseigner. <…>
J’ai vu cette règle, inflexible pour les enfants des pauvres, se prêter à toutes les petites fantaisies des enfants des riches.
J’ai vu les enfants de ces derniers aller chercher deux fois la semaine, dans la maison paternelle, le dégoût des études et le répandre parmi leurs camarades. <…>
L’éducation des Grecs et des Romains se faisait dans la maison, et cette éducation en valait bien une autre.

Перевод[править]

П. С. Юшкевич (1935), К. А. Киспоев (1991)

Комментарии[править]

  1. Дидро провёл в заключении 3 месяца 1749 года из-за своих философских публикаций («Письма о слепых…» и других)[1].
  2. Maître переведено как «господин», чтобы сохранить последующее противопоставление слуге. У Гельвеция же его точнее перевести как «учитель»[2].
  3. Дидро считал его просвещённым тираном[2].

Примечания[править]

  1. 1 2 3 4 М. Д. Цебенко. Примечания // Дени Дидро. Собрание сочинений в 10 томах. Т. II. Философия. — М.—Л.: Academia, 1935. — С. 549-568.
  2. 1 2 В. Н. Кузнецов. Примечания // Дени Дидро. Сочинения в 2 томах. Т. 2. — М.: Мысль, 1991. — С. 560-571.