Раз утром выхожу я из своей квартиры и вижу Пушкина, идущего мне навстречу. Он был, как и всегда, бодр и свеж; но обычная (по крайней мере, при встречах со мною) улыбка не играла на его лице, и лёгкий оттенок бледности замечался на щеках. Пушкин заговорил первый. «Я шёл к вам посоветоваться. Вот видите: слух о моих и не моих пиесах, разбежавшихся по рукам, дошёл до правительства. Вчера, когда я возвратился поздно домой, мой старый дядька объявил, что приходил в квартиру какой-то неизвестный человек и давал ему пятьдесят рублей, прося дать ему почитать моих сочинений и уверяя, что скоро принесет их назад. Но мой верный старик не согласился, а я взял да и сжёг все мои бумаги… Теперь, — продолжал Пушкин, немного озабоченный, — меня требуют к Милорадовичу! Я не знаю, как и что будет, и с чего с ним взяться?.. Вот я и шёл посоветоваться с вами»… Мы остановились и обсуждали дело со всех сторон. В заключение я сказал ему: «Идите прямо к Милорадовичу, не смущаясь и без всякого опасения. Положитесь безусловно на благородство его души: он не употребит во зло вашей доверенности». <…>
Часа через три явился и я к Милорадовичу, при котором состоял я по особым поручениям. Милорадович, лежавший на своём зелёном диване, окутанный дорогими шалями, закричал мне навстречу: «Знаешь, душа моя! У меня сейчас был Пушкин! Мне ведь велено взять его и забрать все его бумаги; но я счёл более деликатным пригласить его к себе и уж от него самого вытребовать бумаги. Вот он и явился очень спокоен, с светлым лицом, и когда я спросил о бумагах, он отвечал: «Граф! Все мои стихи сожжены! — у меня ничего не найдёте в квартире, но, если вам угодно, всё найдётся здесь (указал пальцем на свой лоб). Прикажите подать бумаги; я напишу всё, что когда-либо написано мною (разумеется, кроме печатного) с отметкою, что моё и что разошлось под моим именем». Подали бумаги. Пушкин сел и писал, писал… и написал целую тетрадь… <…> Завтра я отвезу её государю. А знаешь ли? Пушкин пленил меня своим благородным тоном и манерою обхождения».
На другой день я пришёл к Милорадовичу поранее. Он возвратился от государя, и первым словом его было: «Ну, вот дело Пушкина и решено!» И продолжал: «Я подал государю тетрадь и сказал: «Здесь все, что разбрелось в публике, но вам, государь, лучше этого не читать». Государь улыбнулся на мою заботливость. Потом я рассказал подробно, как у нас было дело. Государь слушал внимательно и наконец спросил: «А что же ты сделал с автором?» — «Я? Я объявил ему от имени вашего величества прощение!» Тут мне показалось, что государь слегка нахмурился. Помолчав немного, он с живостью сказал: «Не рано ли?» Потом, ещё подумав, прибавил: «Ну, коли уж так, то мы распорядимся иначе: снарядить Пушкина в дорогу, выдать ему прогоны и, с соответствующим чином и с соблюдением возможной благовидности, отправить его на службу на юг!» Вот как было дело. Между тем, в промежутке двух суток, разнеслось по городу, что Пушкина берут и ссылают. Гнедич с заплаканными глазами (я сам застал его в слезах) бросился к Оленину. Карамзин, как говорили, обратился к государыне, а Чаадаев хлопотал у Васильчикова, и всякий старался замолвить слово за Пушкина. Но слова шли своею дорогою, а дело исполнялось буквально по решению.[1][2]|Автор=«Удаление Пушкина из Петербурга»[К 1]}}
Пушкин был живой вулкан, внутренняя жизнь била из него огненным столбом. Теперь приостыл и, как обыкновенно водится около вулканов, окружён изобилием, цветом и плодами.[5][2]
— «Военная песнь, написанная во время приближения неприятеля к Смоленской губернии», 1812 [1818]
Усач. Умом, пером остёр он, как француз,
Но саблею французам страшен:
Он не даёт топтать врагам нежатых пашен
И, закрутив гусарский ус,
Вот потонул в густых лесах с отрядом —
И след простыл!.. То невидимкой он, то рядом,
То, вынырнув опять, следом
Идет за шумными французскими полками
И ловит их, как рыб, без невода, руками. <…>
Но милым он дарит, в своих куплетах, розы. Давыдов! Это ты, поэт и партизан!..[6]
Как рыбарь в море запоздалый
Среди бушующих зыбей,
Как путник, в час ночной, усталый
В беспутной широте степей, —
Так я в наземной сей пустыне
Свершаю мой неверный ход.
— «Новый год», [1825]
И мчится тройка удалая
В Казань дорогой столбовой,
И колокольчик — дар Валдая —
Гудёт, качаясь под дугой…
Младой ямщик бежит с полночи:
Ему сгрустнулося в тиши,
И он запел про ясны очи,
Про очи девицы-души:
«Ах, очи, очи голубые!
Вы иссушили молодца!
Зачем, о люди, люди злые,
Зачем разрознили сердца?
Теперь я горький сиротина!»[6] — см. комментарий Достоевского
Не слышно шуму городского,[К 3]
В заневских башнях тишина!
И на штыке у часового
Горит полночная луна!
А бедный юноша! ровесник
Младым цветущим деревам,
В глухой тюрьме заводит песни
И отдаёт тоску волнам! <…>
«Не жди меня отец с невестой,
Снимай венчальное кольцо;
Застынь моё навеки место;
Не быть мне мужем и отцом!
Сосватал я себе неволю,
Мой жребий — слёзы и тоска!
Но я молчу, — такую долю
Взяла сама моя рука».
— «Песнь узника», 1826 [1831]
Объято всё ночною тишиною,
Луга в алмазах, тёмен лес,
И город пожелтел под палевой луною,
И звёздным бисером унизан свод небес;..
— «Грусть в тишине», между 1826 и 1830
И песни певались…
И как любовались
Соседки гурьбой
Моей холостьбой. <…>
Мир божий мне клетка,
Всё кажется — вот
За мной уж народ…
Собаки залают,
Боюся: «Поймают,
В сибирку запрут
И в ссылку сошлют!..»
От страха, от страха
Сгорела рубаха,
Как моль над огнём,
На теле моём!..
— «Песнь бродяги », между 1826 и 1830
Не плачь, жена! <…>
Ты всё о будущем полна заботных дум:
Бог даст детей?.. — Ну, что ж? — пусть он наш будет кум. — см. комментарий Пушкина
— «Бедность и утешение», 1830
От чего человек так мятежен?
От чего он грустит,
И душою болит,
От чего так уныл, безнадежен? <…>
Зной и холод в крови:
Он алкает любви!
И, в мечтах, он несытый летает
И желает, желает, желает…
Получил, что желал —
И задумчивым стал
И о чём-то ещё воздыхает!.. Странная вещь! Непонятная вещь![6]
В сочинениях Ф. Глинки отсвечивается ясная его душа. Стихи сего поэта благоухают нравственностию; что-то невещественно-прекрасное чудится сквозь полупрозрачный покров его поэзии и, сливаясь с собственною нашею мечтою, невольно к себе привлекает. Он владеет языком чувств, как Вяземский — языком мыслей. Проза его проста, благозвучна и округлена, хотя несколько плодовита. <…> он принадлежит к числу писателей, которых биография служила бы лучшим предисловием и комментарием для их творений.
Глинка, изображая вам какое-нибудь поэтическое чувствование, называет его именем другого предмета, который похож на него в некотором отношении. Он доставляет вам удовольствие следовать за его сравнением, выбором признаков, вверяться обману поэзии, переменять своё мнение, задумываться, искать разрешения загадки в собственном сердце, одним словом: он погружает вас в самих себя. Его мир есть только человек, а всё прочее — мысли его и чувствования.[7]
Изо всех наших поэтов Ф. Н. Глинка, может быть, самый оригинальный. Он не исповедует ни древнего, ни французского классицизма, он не следует ни готическому, ни новейшему романтизму <…>. Небрежность рифм и слога, обороты то смелые, то прозаические, простота, соединённая с изысканностию, какая-то вялость и в то же время энергическая пылкость, поэтическое добродушие, теплота чувств, однообразие мыслей и свежесть живописи, иногда мелочной, — всё даёт особенную печать его произведениям.[7]
В числе очень немногих счастливых супружеств, которые я встречала в жизни, были чета Фёдора Николаевича и Авдотьи Павловны Глинок. (Она рождённая Кутузова, дочь бывшего попечителя Московского округа). Она вышла замуж очень поздно и нежно любила своего супруга, несмотря на то, что личность его была уморительно оригинальна и смешна. Он был маленький черненький человечек с лицом помятым, как гнилое яблоко, носил на предлинных лентах ордена, которые болтались, когда он кланялся пренизко перед всеми и делал разные ужимки, что на него нельзя было смотреть без смеха. На него делали пресмешные карикатуры. Впрочем, он имел много достоинств. Он истинно любил литературу и поэзию и всегда был готов на всякое доброе дело. Авдотья Павловна разделяла все поэтические и литературные склонности своего мужа, равно как и религиозные убеждения, потому что между ними и было такое согласие. Они имели маленький домик близ Сухаревой башни, и в нем-то они давали по понедельникам свои маленькие радушные вечера. Они не гонялись, как Павловы, за знаменитостями, но приветливо приглашали к себе студентов, молодых людей, вовсе не известных и всех принимали с одинаковым радушием.[8]
Вы знаете, как благоуханны цветы его поэзии, как нравственно и свято его художественное направление: это хоть кого так обезоружит. Но <…> его поэтическое дарование <…> уж чересчур односторонно <…>. Ф. Н. Глинка писал много, и потому, между многими прекрасными пьесками, у него чрезвычайно много пиес решительно посредственных. Причиною этого, кажется, то, что он смотрит на творчество как на занятие, как на невинное препровождение времени, а не как на призвание свыше, и вообще как-то низменно смотрит на многие предметы.
… книга Ф. Н. Глинки не есть сочинение учёное ни в военном, ни в историческом смысле и не обогатит ни военного писателя, ни историка новыми фактами. Она даже не имеет достоинства рассказа, в порядке и картинно изложенного. <…> Но его книга <…> может назваться поэтическою. Если она не впечатлеет в уме нашем полной, художественно оконченной и замкнутой картины Бородинской битвы, зато она покажет вам всю поэзию, всю мистическую таинственную сторону его, даст самое верное понятие о его всемирно-историческом значении; наведёт вас на глубокую, возвышенную думу о человечестве, о царях и народах, веках и событиях; вознесёт вас в ту превыспреннюю сферу, <…> с которой исчезает всё мелкое и ежедневное, всё частное и случайное, но видятся только народы и царства, цари и герои — помазанники и избранники божии, своею судьбою осуществляющие довременные судьбы мира, от века почивавшие в лоне божественной идеи… <…>
В книге Ф. Н. Глинки вы найдёте живою кистию начертанные портреты героев битвы, и мастерски набросанные отдельные её картины и очерки. <…>
Теперь, когда русские уже не стыдятся, но гордятся быть русскими; теперь, когда знакомство с родною славою и родным духом сделалось общею потребностию и общею страстию, стыдно русскому не иметь книги Ф. Н. Глинки, единственной книги на русском языке, в которой один из величайших фактов отечественной славы рассказан так живо, увлекательно и так общедоступно!
… Пушкин <…> имел также сильное влияние и на некоторых поэтов предшествовавшего, т. е. карамзинского периода литературы, уже приобретших определённую известность. К таким относим мы <…> Ф. Глинку; <…> сличите стихотворения этих поэтов, написанные ими до появления Пушкина, с их же стихотворениями, написанными ими по появлении Пушкина, — и вы увидите, какая бесконечная разница не только в языке или фактуре стиха, но и в колорите, оборотах фраз и мыслей! Таково влияние гения на современную ему литературу…
см. рецензию на его «Москве благотворительной» июня 1841
… слава аллаху и пророку его Ф. Н. Глинке! — получаю письмо, развёртываю и зрю — стихи!.. Прочтя несколько слов, я догадался, что это письмо от Х., писанное прозою, но неровными строками с одной стороны (вероятно, от душевного волнения и сердечного трепета вследствие, чтения стихов Глинки), отчего эта проза и вышла похожею на стихи.[К 4]
Что, не явились ли в Москве мощи Ф. Н. Глинки или он по-прежнему гниёт заживо, а <…> Погодин с Шевыркою пропитывают свой пакостный журнал запахом его смердящего тела?[К 5]
«Опыты священной поэзии» Ф. Глинки суть единственные произведения в сём роде. Это истинно священная и боговдохновенная поэзия, которая с лица порочной и преступной земли переносит нас в небеса <…>! Может быть, в сих опытах более, нежели в других творениях Глинки, видится прекрасный отпечаток его души, ума и дарования.[10][9]
Бедный Глинка работает как батрак, а проку всё нет. Кажется мне, он с горя рехнулся. Кого вздумал просить к себе в кумовья! вообрази, в какое положение приведёт он и священника и дьячка, и куму и бабку, да и самого кума, — которого заставят же отрекаться от дьявола, плевать, дуть, сочетаться и прочие творить проделки. Нащокин уверяет, что всех избаловал покойник царь, который у всех крестил ребят. Я до сих пор от дерзости Глинкиной опомниться не могу.
Оригинально чудное мнение о том, что в русском языке существуют два слова: «нравственность» и «поэзия», выражающие совершенно одно и то же понятие[К 7], <…> приносит неисчислимые выгоды. Укажем на одну из них. Для истинной оценки литературных произведений не нужно читать их, <…> а надобно только отобрать верные справки о жизни сочинителя, и оценка готова. <…> «Нравственный» поэт наш <…> в одном из нумеров весьма нравственной газеты «Московские ведомости» поместил очень нравственную статью о тождестве нравственности и поэзии, привязав это нравственное суждение к самой нравственной цели: похвале журнала, в котором он участвует[12].[13][11][К 8]
Дарвалдая. Я предлагаю принять за новый глагол. Смешнее представить себе нельзя чего-нибудь, как город Валдай, дарящий колокольчики. К тому же глагол этот известен всей России, трём поколениям, ибо все знают тройку удалую, она удержалась не только между культурными, но даже проникла и в стихийные слои России <…>. Но все, во всех слоях, пели дар Валдая не как дар Валдая, а как дарвалдая, то есть в виде глагола, изображающего что-то мотающееся и звенящее; можно говорить про всех мотающихся и звенящих или стучащих — он дарвалдает.
↑Идеалистическое мнение, что поэзия в «высшем смысле» всегда нравственна, утрировали до непременного требования нравоучений, например, славянофилы[11].
↑Этот фрагмент вызвал гневную заметку С. Шевырёва «К „Отечественным запискам“»[14].
↑ 12Вересаев В. В. Пушкин в жизни. — 6-е изд. — М.: Советский писатель, 1936. — IV, X.
↑Декабрист И. И. Пущин. Записки о Пушкине и письма из Сибири / Редакция С. Я. Штрайха. — М., 1927. — С. 79-80.
↑Разговоры Пушкина / Собрали: С. Я. Гессен, Л. Б. Модзалевский. — М.: Федерация, 1929. — С. 19.
↑Русская Старина. — 1880. — Т. 63, апрель. — С. 123.
↑ 1234567Глинка, Фёдор Николаевич // Цитаты из русской литературы / составитель К. В. Душенко. — М.: Эксмо, 2005.
↑ 12Тынянов Ю. Н. Пушкин и Тютчев // Поэтика. Временник отдела словесных искусств Государственного института истории искусств. — Л., 1926. — Вып. 1. — С. 111.
↑«Российский Архив»: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII-XX вв. Альманах: Вып. XIII. – М.: Редакция альманаха «Российский Архив». 2004
↑ 12Пушкин в прижизненной критике, 1820—1827. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 1996. — С. 255, 314.
↑Литературный музеум на 1827 год. — M., 1827 (конец марта). — C. 30.
↑ 12[Белинский В. Г.] Библиографические и журнальные известия // Отечественные записки. — 1841. — № 7. — Отд. VI. — С. 29.
↑Ф. Н. Глинка. Москвитянин // Московские ведомости. — 1841. — № 16. — С. 121-134.
↑Без подписи // Отечественные записки. — 1841. — № 4. — Отд. VI. — С. 40.
↑N. N. // Москвитянин. — 1841. — № 6. — С. 509-510.