Борис Викторович Шергин

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску
Борис Шергин
Wikipedia-logo-v2.svg Статья в Википедии

Бори́с Ви́кторович Шерги́н (по свидетельствам современников, сам писатель ставил в своей фамилии ударение как Ше́ргин; 16 [28] июля 1893, Архангельск — 30 октября 1973, Москва) — русский писатель, фольклорист, публицист и художник, известный, главным образом, историями из жизни поморов и волшебными сказками.

Цитаты[править]

  •  

Недалеко от Ши́шова дома деревня была. И была у богатого мужика девка. Из-за куриной слепоты вечерами ничего не видела. Как сумерки, так на печь, а замуж надо. Нарядится, у окна сидит, ро́жу продаёт. Шиш сдумал над ней подшутить. Как-то, уж снежок выпал, девка вышла на крыльцо. Шиш к ней:
― Жаланнушка, здравствуй. Та закланялась, запохохатывала.
― Красавушка, ты за меня замуж не идешь ли?
― Гы-гы. Иду.
― Я, как стемнеет, приеду за тобой. Ты никому не сказывай смотри. Вечером девка услыхала ― полоз скрипнул, ссыпалась с печки. В сенях навертела на себя одежи ― да к Шишу в сани. [1]

  — «Куричья слепота» (из сборника «Шиш Московский»), 1933
  •  

Зачинается-починается сказка долгая, повесть добрая. Ходило Ершишко, ходило хвастунишко с малыми ребятишками на худых санишках о трех копылишках по быстрым рекам, по глубоким водам. Прожился Ерш, проскудался. Ни постлать у Ерша, ни окутаться, и в рот положить нечего. Приволокся Ерш во славное озеро Онего. Володеет озером рыба Лещ. Тут лещи ― старожилы, тут Лещова вотчина и дедина со всем родом-племенем. Закланялось Ершишко рыбе Лещу. Ерш кланяться горазд: он челом бьет, затылком в пол колотит:
― Ой еси, сударь рыба Лещ! Пусти меня, странного человека, на подворье ночь переночевать.[1]

  — «Судное дело Ерша с Лещом», 1930-1960
  •  

Ум веселится, вспоминая Ломоносова. Радуется мысль, соглядая его жизнь и дела. Любо говорить о Ломоносове, и если я скажу звягливо и рогато, ты расскажи чиновно, с церемонией. Кого любишь, о том думаешь, за тем и ходишь глазами ума… Вижу Михайлушку Ломоносова юнгой-зуйком на отцовском судне… Двинская губа только что располонилась ото льда. Промысловые лодьи идут в море. Многопарусная «Чайка» Ломоносовых обгоняет всех. Михайло стоит на корме и дразнит лодейщиков, протягивает им конец корабельного каната ― нате, мол, на буксир возьму. Лодейщики ругаются, а Михайло шапкой машет: «До свиданья, дожидаться недосуг!» Пока жива была маменька-потаковщица, со слезами покидал родной дом. С годами «маменькин запазушник» втянулся в морскую жизнь. Его уму, острому, живому, пытливому, все вокруг казалось чудным и дивным. Сколько спит, столько молчит.
― Татка, у солнца свет самородный?
― На солнце риза царская и корона. То и светит.
― А звезды? Маменька сказывала: лампады ангельские
― Ну да! Звезда бы на Холмогоры пала, весь бы город покрыла!
― А молния?
― Это бог тянет лук крепко и стреляет метко. Где увидишь дерево или камень, грозой обожженные, там в песках стрелку ищи.
― А край земли близко ли? А почто немцы говорят несходно с нами?
― Ужо в грамоту тебя отдам учиться. Там толкуй, что откуль.[1]

  — «Слово о Ломоносове», 1930-1960
  •  

Не скрою от вас: различных поэтов читаю, но Пушкин ― мой фаворит. И папенька всегда повторял: пущай сойдутся в сонм все поэты, но Пушкина тут первое место будет. Многие писали стихи, но против пушкинских ― нет никакого сравнения. Настолько он превосходил всех во всех случаях. О чем древние писали темно и невнятно, то Пушкин изъяснил лучшим образом. Смала этому приобучился: соберет все, что где услышит или узнает, и потом расположит как возможно лучше. Притом изъяснит в стихах со всею нежностию нашего времени и ― ни одного пустошного слова. Развращенный свет в поэте многое грубиянством именовал, но это были подлинные знаки великой души. У нас папенька любил Пушкина стихи нараспев произнести. Говором читать будешь, дак никакой печали нету. Что это за поэзия… Пушкина многие живописцы изображали. Папенька определил так, что он был более посредствен возрастом, нежели высок; кость тонка, но мышцы крепки. Пушкин довольны лета мог исполнять. Сухощавые люди долголетнее дородных, для того что у сухих жилы толще, а в жилах кровь живая жарче ходит В дородных людях крови свободного обращения иметь нельзя. Оттого сухие люди и к чувствам более способны. Характером поэт был чистосердечен, откровенен, доверчив, распыльчив.[1]

  — «Пушкин Архангелогородский», 1930-1960
  •  

Уточка моховая, Где ты ночь ночевала? — Там, на Ивановом болоте. Немцы Ивана убили; В белый мох огрузили. Шли-прошли скоморошки, По белому мху, по болотцу, Выломали по пруточку, Сделали по гудочку. Тихонько в гудки заиграли, Иванушкину жизнь рассказали, Храброе сердце хвалили. — Сидите, заезжие гости. Не глядите на часы. Вечера не хватит ― ночи прихватим. Не думайте, что я стара и устала. Умру, дак высплюсь. Вы пришли слушать про Ивана Широкого? Добро сдумали. Небо украшено звездами, наша земля таковых Иванов именами. И не Иваны свою славу затеяли ― время так открывается. Иван Широкий был русского житья человек. Шёлковая борода, серебряная голова, сахарные уста. Он был выбран с трех пристаней наделять приезжающих рыбой, хлебом и вином. За прилавком стоит, будто всхоже солнышко.[1]

  — «Золотая сюрприза», 1930-1960
  •  

У Якуньки была супруга Варвара Ивановна. И кажной день ему за год казался. Вот она кака была зазуба, вот кака пагуба. Ежели Якунька скажет:
― Варвара Ивановна, спи! Она всю ночь жить буде, глаза пучить. А ежели сказать:
― Варвара Ивановна, сегодня ночью затменье предвешшают. Посидите и нас разбудите. Дак она трои сутки спать будет, хоть в три трубы труби. Опять муж скажет:
― Варя, испекла бы пирожка.
― Не стоишь, вор, пирогов. А скажет:
― Варя, напрасно стряпню затевашь, муку переводишь… Она три ведра напекет:
― Ешь, тиран! Чтобы к завтрию съедено было![1]

  — «Варвара Ивановна», 1930-1960
  •  

Видит Вавило рябинку, высек тесинку, сделал гудок с погудалом. Не успел погудальце на гудок наложить, запел из гудочка голосок жалобно, печально: Скоморохи, потихоньку, Весёлые, полегоньку! Зла меня сестрица убила, В белый мох положила. За ягодки за красны, За поясок за атласный! Продрожье взяло скоморохов:
― Эко диво, небывалое дело! Гудок человеческим языком выговаривает! А Вавило-скоморох говорит:
― В этом гудке велика сила и угодье. Вот идут скоморохи по дороге да в ту самую деревню, где Романушкин дом. Поколотились, ночь перележать попросились:
― Пусти, хозяин, веселых людей ― скоморохов!
― Скоморохи, здесь не до веселья! <...>
Гременул гром. Над белыми мхами развеличилось облако и упало светлым дождём на Романушку. И ожил дитя, разбудился, от мёртвого сна прохватился. Из-под кустышка вставал серым заюшком, из-под белого мха горностаюшком. Людям на диво, отцу-матери на радость, весёлым людям ― скоморохам на славу.[1]

  — «Дивный гудочек», 1930-1960

Борис Шергин о себе[править]

  •  

Многие пишут в народном вкусе, но в больших дозах угощение это становится пресным и приторным. У Лескова несравненный вкус, Лесков никогда не свернет на торную дорожку слащавого и банального «русского штиля», которому так легко подражать. Язык «Запечатленного ангела», «Полуночников» и (местами растянутого) «Очарованного странника» навсегда видится нам струею чистою и живописною посреди мутноватых и подражательных и зачастую бездарных подражаний народной речи. У меня часто теперь такие ощущения, что круг жизни завершается, начало моей жизни с концом сходится. И вот-вот спаяются края оного таинственного. Старость с детством радостным таинственно сольются. И оттого, что начало жизни и конец ея уже близки к слиянию, оттого, что магнитная сила неизбежная стягивает конец и начало в бесконечное златое кольцо, так как уже проскакивает искра от концов кольца, ― оттого и я чувствую сладко и радостно, как в детстве, таинственную жизнь, силу, пребывание праздника на земле. А когда концы кольца оного дивного жизни сведутся, тогда наступит вечность, бесконечность. Только достойно надо конец-то жизни-кольца, из того же из чистого злата, каким было младенчество, ковать. А то и не соединятся концы-ти для вечности-бесконечности.[1]

  Борис Шергин, «Из дневников», 1950-е

Цитаты о Шергине[править]

  •  

Совсем еще недавно в Москве на Рождественском бульваре жил Борис Викторович Шергин. Белобородый, в синем стареньком костюме, сидел он на своей железной кровати, закуривал папироску «Север» и ласково расспрашивал гостя:
― Где вы работаете? Как живете? В каких краях побывали? До того хорошо было у Шергина, что мы порой забывали, зачем пришли, а ведь пришли, чтоб послушать самого хозяина. Борис Викторович Шергин был великий певец. За окном громыхали трамваи и самосвалы, пыль московская оседала на стеклах, и странно было слушать музыку и слова былины, пришедшие из давних времен: А и ехал Илия путями дальными, Наехал три дороженьки нехоженых… Негромким был его голос. Порою звучал глуховато, порой по-юношески свежо. На стене, над головой певца, висел корабль, вернее модель корабля. Ее построил отец Бориса Викторовича ― архангельский помор, корабел, певец, художник. И сам Борис Викторович был помор архангельский, корабел, певец и художник, и только одним отличался он от отца: Борис Викторович Шергин был русский писатель необыкновенной северной красоты, поморской силы.[2]

  Юрий Коваль, «Веселье сердечное», 1993
  •  

У меня с собою две книги: дневники Михаила Пришвина и сборник рассказов Бориса Шергина о мастерах Севера: корабельщиках, судоводителях, сказочниках, плотниках, промысловиках. Ни один стоящий человек, кажется, не обойден его вниманием. Большая книга, неудобно таскать с собой, а пришлось купить: в Москве такую не найдешь, а книга удивительна. Именно размышлениями о человеческом предназначении. И у Пришвина то же: постоянное вопрошание о смысле жизни и через это вопрошание ― поразительное погружение в глубь себя, в жизнь природы. «…Ряд лет я записываю разговорную речь, главным образом у себя на родине, в пределах бывшей Архангельской губернии. Промышляю словесный жемчуг… на пароходах и на шхунах, по пристаням и по берегам песенных рек нашего Севера…» Шергин производит впечатление какой-то необыкновенной человеческой целостности, неразъятости. Нигде, в дневнике даже, не обнаружишь в нем никакой трещины, никакого излома, без которого немыслим уже современный писатель… А Пришвин очень мучился, прежде чем дошел до спокойного понимания себя и своей задачи, много испытывал, проверял себя ― сближением с самыми разными людьми, путешествиями.[3]

  Василий Голованов, «Остров, или оправдание бессмысленных путешествий», 2002
  •  

Побывали в квартире Шергина на Рождественском бульваре, где тогда жил его племянник Миша Барыкин. После «Дождя» написали сценарий по «Волшебному кольцу» ― изумительной скоморошьей сказке Шергина, ― но он не прошел так легко, как «Дождь». В Госкино внеси поправки, требовали адаптировать язык ― мол, народ не поймет. Сценарий мы переписали, чтобы получить добро на съемки, но когда озвучивали, я, естественно, восстановил шергинский текст. Зрители приняли фильм на ура, буквально всем он нравится, а это большая редкость. <...> В 1991 году мы с ним сделали последний совместный фильм ― «Mister Пронька» по сказке Шергина «Пронька Грезной», после премьеры несколько лет не виделись ― дела, суета, ― а повидались, как потом оказалось, за четыре дня до его смерти. Он умер 2 августа 1995 года, а 29 июля я был у него в деревне Плутково (Тверская область), где он обычно проводил лето.

  Леонид Носырев, Подсолнух для «Антошки» я взял из своего детства, 2015

Источники[править]

  1. 1,0 1,1 1,2 1,3 1,4 1,5 1,6 1,7 Борис Шергин. Повести и рассказы. — Л.: Лениздат, 1987 г.
  2. Юрий Коваль. «Опасайтесь лысых и усатых» — М.: Книжная палата, 1993 г.
  3. Василий Голованов, «Остров, или оправдание бессмысленных путешествий». — М.: Вагриус, 2002 г.

См. также[править]

Ссылки[править]