Пётр Александрович Плетнёв

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску
Пётр Плетнёв
Wikipedia-logo.svg Статья в Википедии
Wikisource-logo.svg Произведения в Викитеке
Commons-logo.svg Медиафайлы на Викискладе

Пётр Александрович Плетнёв (1 [12] сентября 1791 — 29 декабря 1865 [10 января 1866]) — русский критик и поэт, редактор журнала «Современник» в 1836—1846 годах, ректор Императорского Санкт-Петербургского университета в 1840—1861. Собрание его сочинений и переписки было издано в 1885 году[1].

Цитаты[править]

Статьи[править]

  •  

Сочинения Баратынского представляют образец точности слога. Он выражает мысли свой так верно, что читатель может заметить и почувствовать их самые лёгкие оттенки. Нет слов, поставленных не у места, необдуманно, или невольно. Краткость речи не только не вредит ясности стихов его, но придает им особенную силу. <…>
Баратынский, подобно всем отличным поэтам, может полакомить невинное самолюбие изыскателей пятнышек на снежных покровах этимологии, орфоэпии и других грамматических муз. Для поэта элегического, иногда слишком резвого в своих забавах с грациями, <…> есть критика ещё взыскательнее. Она преследует, как злодеяние, каждую шалость воображения.[2]

  — «О стихотворениях Баратынского»
  •  

Истинно великий современный писатель для нас, призванных с ним в один период умственной деятельности, является представителем того, что мы любим, к чему стремимся и чего надеемся. Он получил счастливый дар воплотить и в возможном совершенстве показать силы духовной производительности своего времени. Будучи, индивидуален, как всякое лицо, он вместе выражает и общность века, потому что действует под современным влиянием. Умирая, он несравненно более уносит с собою от нас, нежели от потомства, для которого всегда останется жив. В потомстве из его творений составится какая-то целость; их недвижность даст им вид полноты; по ним определят тип века. Но мы, разъединённые с тем, кто действовал для нас и в ком наслаждались мы собственною жизнию, как в ровном и звонком пульсе движением нашей крови, мы с его утратою лишаемся навсегда собственных восторгов сердца. Навсегда… Другой талант, посланный в замену современника нашего, не принадлежит нам. Он будет отрадою и славою другого поколения, если судьба и ему также не откажет в том, чем наградила нас. В созданиях новой жизни, в движениях новой души, в гармонии обновленного языка нет уже для нас того очарования, под которым мы выросли и в которое облеклись для нас все лучшие мгновения жизни. Мы будем участвовать в новых радостях только умом, а не сердцем. Лучшие явления духа вполне и достойно оцениваются сочувствием, а не размышлением. <…>
Для [таланта] нет избранного рода, нет недоступной красоты и отверженного предмета. Не принадлежа исключительно какому-нибудь одному классу читателей, он обходит их круги, и его жизнь становится всеобщим источником наслаждений. <…> его магическое имя повсюду блестит яркой звёздочкой, и появление этой алмазной точки на небосклоне литературном есть уже эпоха для всех и каждого. Нам радостно при этом только светиле. Один блестящий ум мгновенным лучом своим более озаряет перед нами истин жизни, нежели все собиратели чужих суждений.[3][4]

  — «О литературных утратах»
  •  

Смерть Карамзина была такою общественною потерею которая коснулась каждого сердца, принимающего участие в славе отечества. Как писатель и как гражданин, он был украшением и своего века и своей нации. <…>
В державинский век труднее всего было защититься молодому поэту от влияния всеувлекающего гения певца Фелицы. <…> Дмитриеву, с его талантом, не столь могущественным и оригинальным, каков был талант Державина, суждено было произвести великое преобразование в современной литературе. Разнообразный в своих стихотворениях доступный всякого рода читателям, обработанный но не до утраты обольстительной простоты, остроумный и вместе добродушный, счастливый в вымыслах, столь дружных с непреложными законами вечно-нравящейся истины, он начал эпоху поэзии светлой и оживлённой верными красками, Он дал искусству движение и сообщительность. <…>
Каждый из современных нам писателей говорит с любовию, что Дмитриев был первым его учителем.

  — там же
  •  

Область его созданий озарена светом истинной жизни, все образы движутся, действуют: в них есть и теплота и одушевление. Нет у нас поэта, который был бы законнее его в художественном исполнении. Он строг к себе, как стоик. Но это не иссушило цветов его поэзии. На них блестят краски; они сочны и роскошны, как лучшие первенцы весны. Крылов не разнороден, но разнообразен. <…>
Басня осталась для него только привычною формою поэзии неистощимой и всеобъемлющей. Человек в частной своей жизни, гражданин в общественной своей деятельности, природа в своём влиянии на дух наш, страсти в их борении, причуды, странности, пороки, благородные движения души и сердца, вечные законы мудрости — всё перешло в его область, всё подверглось его исследованию, всё <…> разрешено им с такою ясностию, с такою лёгкостию, с таким высоким поэтическим достоинством, что ныне Крылов, как баснописец, конечно первый поэт в Европе. Самых знаменитых, из числа его предшественников, можно сравнить с детьми; а он подле них — муж. Они простодушны и увлекательны, а он глубок и поразителен. Поэзия к ним являлась для оживления всем известной мысли; а у него перед глазами полная сокровищница жизни, из которой он извлекает всё новые мысли, и с ними новую поэзию. <…>
Гениальные идеи нравственности, политики, законодательства, одним словом, человековедения, заключены преимущественно в творениях великих поэтов. Но они, как драгоценные камни, как подземные тайники, как силы и законы природы, сокровенны, и требуют много умственных пособий, чтобы обрести их и дать им применение. <…>
Явления русской жизни со всеми частностями, прикосновенными к этой идее, может быть, не обозначились бы так поэтически верно, так поразительно, так неизгладимо, если бы они представляемы были зрителю другим художником-писателем. В русском языке Крылова есть таинства, ещё никем из наших поэтов не разоблачённые: по крайней мере никто ими не воспользовался так в своих произведениях, как Крылов. Он как будто родился для того, чтобы все русское облекать в такие стихи, от которых предмет заимствует более жизни и цвету. Он в такой симпатии сходится с идеями, что для обозначения их выбирает с удивительною разборчивости и меткостью только им и свойственные выражения, обороты речи, расстановку слов, даже звуки их. <…> Крылов проникнут чувством всего русского. Человек и его действия, мысль и язык, образы и их изложения, всё у него возникает в воображения под неизменным типом народности нашей. Эта строгая истина в художестве, озарённая прочими высокими совершенствами его таланта, доставляет его произведениям величайшие успехи. Кто без особенного наслаждения может читать Крылова? Между тем не употребляет он усилий, чтобы применяться к понятиям разных классов людей.[3]

  — «Праздник в честь Крылова»
  •  

Разнообразие предметов, до которых он касается, выбор точек зрения, где становится как живописец, изумительная смелость, с какою он преследует бичом своим самые раздражительные сословия, и в то же время характеристическая, никогда не покидавшая его ирония, резкая, глубокая, умная и верная, — всё <…> несомненно свидетельствует, что перед вами группы, постановка, краски и выразительность гениального сатирика. Крылов этим одним опытом юмористической прозы своей доказал, что, навсегда ограничившись впоследствии баснями, он опрометчиво сошёл с поприща счастливейших нравоописателей. Тут он и языком русским далеко опередил современников <…>.
С 1795 по 1801 год Крылов <…> участвовал в приятельских концертах первых тогдашних музыкантов, прекрасно играя на скрипке. Живописцы искали его общества как человека с отличным вкусом. <…>
Замечательно, что Крылов отделкою языка в лучших баснях своих нисколько не напоминает блестящей школы Жуковского. Есть что-то, так сказать, увесистое в стихах его, как в нём самом. Однако же тут нет и того, что называется недоконченностию обработки. Напротив, ни на одном слове не задумываешься и не пожелаешь перемены его или перестановки. Эти стихи не достались Крылову так легко, как думают. Он иногда десять раз совершенно по-новому переделывал одну и ту же басню.[К 1][5]

  — «Жизнь и сочинения Ивана Андреевича Крылова», 1847

Рецензии[править]

  •  

В произведениях словесности каждого народа антологические стихотворения должны особенное обращать на себя внимание мыслящей критики. <…> Посредством антологии мы становимся современниками древних; мы разделяем их страсти; мы открываем даже следы тех быстрых, мгновенных впечатлений, которые, как следы на песке в развалинах Геркуланума, заставляют нас забывать, что две тысячи лет отделяют нас от древних.
Таким образом, антологические стихотворения, как неподдельный язык чувствований, свидетельствующих о нравах, направлении мыслей и других бесчисленных оттенках гражданственности народа, могут самым приятным образом занимать любопытство наблюдательного ума и жадного лучшим удовольствиям вкуса. <…>
Часто критика, по какому-то странному предубеждению, пропускает без внимания так называемые мелкие стихотворения. Она даже считает их пустою игрушкою поэтического таланта, подобно невежественным книгопродавцам, которые по весу бумаги оценивают покупаемые ими сочинения.[6][7]

  — «Антологические стихотворения: „Муза“ и „К уединённой красавице“»
  •  

Есть разнообразие в литературных трудах, не доставляющее читателям никакой выгоды, а для сочинителей вредное. В продолжение литературной жизни своей автор означенного здесь сочинения испытывал себя почти во всех родах письменности, и это, вероятно, попрепятствовало ему глубже вникнуть в искусство. Таким образом, он по необходимости ещё находится всё только при началах в каждом роде. Оттого каждая книга его — возбуждает ожидание, которое оказывается тщетным.[8]

  — «Странный бал» <…> соч. В. Олина
  •  

В отношении к поэзии и вообще к искусствам, называемым изящными, эта брошюра содержит в себе много новых для нашей публики идей, много мыслей, по-видимому смелых, но тем не менее выведенных из сущности искусств. Мы сожалеем, что автор бросил их слегка, не развивши каждой и не дав им системы. Если бы на своём основании вывел он здание целой науки, мы уверены, что она подействовала бы благотворнее на читателей.[9]

  Несколько слов о поэме Гоголя «Похождения Чичикова или Мёртвые души»
  •  

Князь В. Ф. Одоевский в наше время есть самый многосторонний и самый разнообразный писатель в России. Его умственная деятельность свободно и с любовью обращается к каждому предмету наук, искусств, гражданственности, даже ремёсел. <…> Создавши множество своеобразных форм изложения истин, он обнаружил в себе писателя независимого и оригинального.[10][11]

  — «Сочинения князя В. Ф. Одоевского. Три части»
  •  

В «Бедных людях» <…> два элемента поэзии: серьёзный и комический. Первый гораздо более второго носит на себе той художнической истины, которая так высоко ценится в произведениях таланта. Комическое же здесь как-то изысканно и составляет заметное подражание тону, краскам и даже языку Гоголя и Квитки. Места, где автор говорит серьёзно, восхитительны <…>. Нам особенно понравились, как чисто романическое, «Записки бедной девушки»… <…> когда мы проходили длинный ряд шуточных сцен, картин и прочих украшений, этих карикатур не без претензии на характер трогательного, нам показалось, что г-н Достоевский всё это вызвал к жизни усиленно, теоретически, без сердечного разделения описанных ощущений.[12]

  — «Петербургский сборник»
  •  

Ужели есть жалкие читатели, которым понравится собрание столь грязных и отвратительных исчадий праздности. Это последняя ступень, до которой могла упасть в литературе шутка, если только не преступление называть шуткою то, что нельзя назвать публично собственным её именем.[13][14]

  — «Петербургский сборник» и «Первое апреля» под ред. Н. А. Некрасова

Об А. С. Пушкине[править]

  •  

Жуковский, когда приходилось ему исправлять стихи свои, уже перебеленные, чтобы не марать рукописи, наклеивал на исправленном месте полосу бумаги с новыми стихами. <…> Раз кто-то из чтецов, которому прежние стихи нравились лучше новых, сорвал бумажку и прочёл по старому. В эту самую минуту Пушкин, посреди общей тишины, с ловкостью подлезает под стол, достаёт бумажку и, кладя её в карман, преважно говорит:
— Что Жуковский бросает, то нам ещё пригодится.[15][16]о 1818—1819 по записи П. И. Бартенева

  •  

Местные описания в «Кавказском пленнике» решительно можно назвать совершенством поэзии. Повествование может лучше обдумать стихотворец и с меньшими дарованиями против Пушкина; но его описания кавказского края навсегда останутся первыми, единственными. На них остался удивительный отпечаток видимой истины, понятной, так сказать, осязаемости мест, людей, их жизни и их занятий, чем мы не слишком богаты в нашей поэзии. <…> Описания в «Кавказском пленнике» превосходны не только по совершенству стихов, но по тому особенно, что подобных им нельзя составить, не видав собственными глазами картин природы. Сверх того, сколько смелости в начертании оных, сколько искусства в отделке! Краски и тени, т. е. слова и расстановка их, переменяются, смотря по различию предметов. Стихотворец то отважен, то гибок, подобно разнообразной природе этого дикого азиатского края. <…>
Пусть любопытные сравнят эту грозную и вместе пленительную картину[17], в которой каждый стих блестит новою, приличною ему, краскою, с описанием окрестностей Бонниваровой темницы, которое сделал Байрон в своём «Шильонском узнике»; тогда легче можно будет судить, как счастливо в одинаких обстоятельствах побеждает наш поэт английского. Байронова картина, поставленная подле этой, покажется лёгким, слабым очертанием, кинутым с самого общего взгляда. <…>
Почти единственные и маловажные ошибки заменены беспрерывными, неподражаемыми красотами истинной поэзии. Критика не может и не должна говорить хладнокровно о подобных произведениях, потому что они питают образованный вкус; они одним своим появлением уничтожают ложно прекрасное, очищают поле словесности и разрешают шумные толки невежества и пристрастия.[18][7]

  — «„Кавказский пленник“. Повесть. Соч. А. Пушкина»
  •  

В продолжении последних четырёх лет Пушкин обогатил новейшую словесность нашу тремя поэмами, которые доставили бы ему славу не только во Франции, но и в Англии. Я не смею сравнивать его ни с кем из нынешних французских стихотворцев, потому что он столько же выше их, сколько у нас Ломоносов был выше всех своих современников-литераторов. Его гений с такою же лёгкостию переносится в область вымыслов, как и срисовывает великолепные картины природы. <…> Но этот игривый и разнообразный ум, эта живая и своенравная душа исполнена в то же время самых нежных, самых глубоких движений чувствительности. <…> Он несколькими стихами соберёт к душе вашей всё, что жизнь даёт прекрасного, очарует вас и вмиг отнимет всё ужасным разуверением, что это быстро исчезает. Такую власть над душою, такую силу над сердцем я почитаю совершеннейшею поэзией.

  — «Письмо к графине С. И. С. о русских поэтах», август 1824
  •  

… «Песнь о вещем Олеге» должна обратить на себя особенное внимание критики. У нас многие справедливо жалуются на малое число стихотворений, которые бы можно было назвать национальными. Поэты наши, увлекаясь красотами общими, как бы убегают отечественных. По нашему мнению, это происходит оттого, что мы не успели ещё открыть всех поэтических сторон своего отечества, его истории и особенно того способа, как ими надобно пользоваться в поэзии. Истинный гений <…> с первого раза чувствует поэзию своего нового предмета, поэзию его изложения, не отнимая у него красот времени и места. Это можно ясно видеть, читая <…> новое произведение Пушкина. Оно должно быть образцом для всех, покушавшихся писать в этом роде.[19][7]

  «Северные цветы»
  •  

В поэме [«Евгений Онегин»] прелесть весёлой, острой и благородной сатиры соединена с истинными и резкими описаниями светской жизни.[20][7]

  — возможно, Плетнёв
  •  

Власть [Пушкина] над нами столь сильна, что он не только вводит нас в круг изображаемых им предметов, но изгоняет из души нашей холодное любопытство, с которым являемся мы на зрелища посторонние, и велит участвовать в действии самом, как будто бы оно касалось до нас собственно. <…>
Очерк Москвы и тамошних увеселений представляет новый образец удивительной лёгкости, с какою автор может переходить от предмета к предмету и, не изменяя одному главному тону, разнообразить своё произведение всеми волшебными звуками. Особенно благородная сатира есть такое орудие, которым он действует с высочайшим достоинством своего искусства. Странность, порок, ошибка, слабость, все они замечены поэтом в духе нашего времени, а не частно в том или другом лице, так что, не оскорбляя ничьей личности, он приносит пользу целому поколению.[21][22]

  — рецензия на седьмую главу «Евгения Онегина»
  •  

По своей неодолимой склонности к переездам, <…> он писал, так сказать, кочуя. Сколько должно находиться беглых его стихотворений, вдохновенных заметок и других бесценных памятников таланта в руках особ, бывших с ним в дружеских отношениях! <…>
Собою не владел он только при таких обстоятельствах, от которых все должно было обрушиться на него лично. Он почти не умел распоряжаться ни временем своим, ни другою собственностью. Иногда можно было подумать, что он без характера: так он слабо уступал мгновенной силе обстоятельств. <…> Пылкость его души и слияние с ясностью ума образовала из него это необыкновенное, даже странное существо, в котором все качества приняли вид крайностей.[23][24]

  — [«Александр Пушкин»], 1837 [1885]
  •  

Он весь был из ощущения. Природа и жизнь не теряли для него ни минуты: всё ему было в них неизгладимым и плодотворным впечатлением. Его двигал беспрерывный труд. В уединении, в обществе, в занятии, в покое, в рассеянности, в размышлении, в прогулке — он весь был обладаем неотвязчивою жизнью своего духа. Невольник всех своих чувств, он принужден был ежеминутно работать для ненасытимой их жажды. Душа его, как мелькающее пламя, блистала в безостановочном напряжении: то, самовластно возникнув, веяла в неё память какими-то давними звуками, то встревоженный ум возлагал на её светлую точку свои любимые идеи; <…> и всё в этой душе должно было разрешиться, найти своё место и принять независимое, прочное существование. <…>
Удел такого дарования, неизъяснимого и столь редко ниспосылаемого, есть нескончаемая производительность. Величайший навык изобретать и обрабатывать предметы литературных трудов, навык, поддерживаемый всеми усилиями ума, наконец истощается, или теряет дар обновлять свежестью свои создания. Но никогда не оскудеет мир для души, предызбранной быть его чистым отражением. Никакое долголетие плодотворность не могут исчерпать сего источника. <…>
Утраченный Россиею поэт, которого характеристику, равно как и его произведения, долго будут изучать поклонники искусства, прошёл все степени, назначаемые природою для подобных ему талантов. В истории нашей литературы нет примера, кто бы возмужал независимее его и быстрее. Нет примера, кто бы сделался более властительным во всех классах читателей, не низводя достоинства призвания его. Имя его, как поэта, произносилось во всех концах обширной России. Явление каждого нового его сочинения пробуждало любопытство и участие людей, самых незаботливых о словесности. Даже иностранцы, для которых русские звуки ещё невнятны, внесли его имя в список знаменитых людей. <…> Литература наша с его именем соединяла все свои блестящие надежды. <…>
Мы потеряли поэта в его лучшие годы. Смерть его произвела не жалость, но какое-то оцепенение. Странно было слышать, но мучительнее уверить себя в утрате, к которой ничто не приготовляло. О нём можно сказать, что смерть не похитила его, но оторвала от нас. Чувство, испытанное современниками в эту минуту, не принимало обыкновенных оттенков, смотря по различию характеров и отношений: оно выразилось ровным болезненным содроганием.[3][4]

  — «О литературных утратах»
  •  

Ни одно чтение, ни один разговор, ни одна минута размышления не пропадали для него на целую жизнь. Его голова, как хранилище разнообразных сокровищ, полна была материалами для предприятий всякого рода. <…>
Писать стихи любил он преимущественно осенью. Тогда он до такой степени чувствовал себя расположенным к этому занятию, что и из Петербурга в половине сентября нарочно уезжал в деревню, где оставался до половины декабря. Редко не успевал он тогда оканчивать всего, что у него заготовлено было в течение года. Тёплую и сухую осень называл он негодною, потому что не имел твёрдости отказываться от лишней рассеянности. Туманов, сереньких тучек, продолжительных дождей ждал он, как своего вдохновения. Странно, что приближение весны, сияние солнца всегда наводили на него тоску. Он это изъяснял расположением своим к чахотке. <…> Пушкин беспрестанно выписывал из Петербурга книги, особенно английские и французские. Едва ли кто из наших литераторов успел собрать такую библиотеку, как он. Не выходило издания почему-либо любопытного, которого бы он не приобретал. Издерживая последние деньги на книги, он сравнивал себя со стекольщиком, которого ремесло заставляет покупать алмазы, хотя на их покупку и богач не всякий решится. <…>
Летнее купанье было в числе самых любимых его привычек, от чего не отставал он до глубокой осени, освежая тем физические силы, изнуряемые пристрастием к ходьбе. Он был самого крепкого сложения, и к этому много способствовала гимнастика, которою он забавлялся иногда с терпеливостью атлета. Как бы долго и скоро ни шёл, он дышал всегда свободно и ровно. Он дорого ценил счастливую организацию тела и приходил в некоторое негодование, когда замечал в ком-нибудь явное невежество в анатомии.[25][24]

  — «Александр Сергеевич Пушкин»

Поэзия[править]

  •  

Пустыня милая, прелестная своим
Невозмущаемым уединеньем!
С какой я радостью б, по просекам глухим,
Влетел в тебя!

  — «К моей родине», 1820
  •  

Но жизни цепь (ты хладно скажешь мне)
Презрительна для гордого поэта:
Он духом царь в забвенной стороне,
Он сердцем муж в младенческие лета.

Я б думал так; но пренеси меня
В тот край, где всё живёт одушевленьем,
Где мыслию, исполненной огня,
Все делятся, как лучшим наслажденьем <…>.

Там рубище и хижина певца
Бесценнее вельможеского злата:
Там из оков для славного венца
Зовут во храм гонимого Торквата.

  — «К А. С. Пушкину», сентябрь — первая половина октября 1822
  •  

Кто ж, души моей хранитель,
Победивший тяжкий рок,
И веселья пробудитель,
В радость жизнь мою облек?
Муза!

  — «К Музе», 1822
  •  

Любовию сгорать к красавице надменной,
Для коей твой наряд есть разум твой и вкус? <…>
Так вазы чистые пред зеркалом сияют —
Но загляни, что в них, — огарок иль паук.

Один несчастный был: он, гладом изнуренный,
В ужасной нищете добыча мрачных дум,
Не призренный никем и дружбою забвенный,
Судьбы не победил и свой утратил ум.
Но в памяти его осталося желанье
От глада лютого себя предохранять:
Он камни счёл за хлеб и стал их сберегать;
И с благодарностью он брал их в подаянье,
Когда без умысла игривою толпой
С сим даром вкруг него детей сбирался рой.
И что же наконец? Он, бременем томимый,
Упал и подавлен был ношею любимой.
Вот страшный жребий наш! Ослеплены мечтой,
Мы с наслаждением спешим в свой век младой
Обогатить себя высоким и прекрасным;
Но, может быть, как он, с сокровищем опасным
Погибель только мы найдём в пути своём
И преждевременно для счастья с ним умрём:
Оно к земным бедам свои беды прибавит,
Рассудок омрачит и сердце в нас раздавит.

  — «Послание к Ж.», 1824
  •  

Д***, как бы с нашей ленью
Хорошо в деревне жить,
Под наследственною сенью
Липец прадедовский пить <…>.

Ждать поутру на постеле,
Не зайдёт ли муза к нам;
Позабыть все дни в неделе
Называть по именам.

И с любовью неревнивой,
Без чинов и без хлопот,
Как в Сатурнов век счастливой,
Провожать за годом год!

  — «Стансы к Д***», 1825
  •  

В прохладе благовонной рощи,
Дриад мечтательных Орфей,
Поёт пустынный соловей.

И песнь его, как небо мая,
Как лепет струй, как злак лугов,
На душу тайны навевая,
Живит святилище дубров,
Приют любимый пастухов.

  — «Соловей», 1827

Письма[править]

Статьи о произведениях[править]

О Плетнёве[править]

  •  

В «Современнике» есть даже и критика[К 2], по большей части очень снисходительная, и библиография, отличительный характер которой, в противоположность всем нашим журналам, составляют мягкость, нежность, снисходительность и краткость. Тут выписываются заглавия всех новых книг, но говорится только о некоторых; большею частию все выхваляются, и если иные и осуждаются, то с такою деликатностью, что нередко самое порицание можно принять за похвалу. Мягкость, поистине удивительная в нашей жесткой журналистике! И как жаль, что это прекрасное отделение «Современника» совсем не читается!

  Виссарион Белинский, рецензия на 11-й и 12-й тома «Современника», февраль 1839
  •  

Человек, который живёт, чтоб шутить и острить, и шутит и острит, чтоб жить.

  — Виссарион Белинский, письмо В. П. Боткину, 9 февраля 1840
  •  

Пушкинское посвящение <в «Евгении Онегине»> — не более чем продолжение цитированных утешительных, но лживых заверений. И в течение пятнадцати лет этот альбатрос висел на шее у нашего поэта.

 

Pushkin's Prefatory Piece is but a versified extension of these well-meant but mendacious blandishments— and for fifteen years that albatross hung about our poet's neck.

  Владимир Набоков, «„Евгений Онегин“: роман в стихах Александра Пушкина», 1964

1822[править]

  •  

Батюшков прав, что сердится на Плетнёва; на его месте я бы с ума сошёл со злости — «Б. из Рима» не имеет человеческого смысла <…>. Вообще мнение моё, что Плетнёву приличнее проза, нежели стихи, — он не имеет никакого чувства, никакой живости — слог его бледен, как мертвец. Кланяйся ему от меня (т. е. Плетнёву — а не его слогу) и уверь его, что он наш Гёте.[К 3]

  — Александр Пушкин, письмо Л. С. Пушкину, 4 сентября
  •  

Я долго не отвечал тебе, мой милый Плетнёв; собирался отвечать стихами, достойными твоих, но отложил попечения, положение твоё против меня слишком выгодно, и ты слишком хорошо, умеючи им воспользовался. Если первый стих твоего послания написан также от души, как и все прочие — то я не раскаиваюсь в минутной моей несправедливости — она доставила неожиданное украшение словесности. <…> Ты конечно б извинил мои легкомысленные строки, если б знал, как часто бываю подвержен так называемой хандре. В эти минуты я зол на целый свет, и никакая поэзия не шевелит моего сердца. Не подумай однако, что не умею ценить неоспоримого твоего дарования. <…> когда я в совершенной памяти — твоя гармония, поэтическая точность, благородство выражений, стройность, чистота в отделке стихов пленяют меня, как поэзия моих любимцев.

  — Александр Пушкин, письмо Плетнёву, ноябрь — декабрь, черновик
  •  

Мерзляков подарил публику занимательными разборами и характеристикою наших лучших писателей. <…> Плетнёв удачно пошёл по следам Мерзлякова в характеристике поэтов. В мечтательной поэзии он подражатель Жуковского. Знание родного языка и особенная гладкость стихов составляют отличительные его достоинства; неопределённость цели и бледность колорита — недостатки. Его стихотворения можно уподобить гармонике.

  Александр Бестужев, «Взгляд на старую и новую словесность в России», декабрь

Письма Николая Гоголя[править]

  •  

У вас много внутреннего глубоко эстетического чувства, хотя вы не брызжете внешним блестящим фейерверком, который слепит очи большинства.

  — Плетнёву, 14 ноября 1842
  •  

Он бы был гораздо умнее в сношеньях со мной и справедливей ко мне, если бы на беду не затянулся сам в литературное дело. Ему вообразилось, что он, по смерти Пушкина, должен защищать его могилу изданьем Современника, к которому сам Пушкин и при жизни своей не питал большой привязанности <…>. Журнал определённой цели не имел никакой даже и при нём, а теперь и подавно. Плетнёв связывает с ним какую-то пространную идею, которую имеет всякий и толкует по-своему, впрочем и сам он этой идеи в статьях своего Современника никому не дал понять. Но тем не менее он считает, что один только идёт по прямой дороге, по которой должен идти всякий литератор, и всех, кто не помещает статей в Современнике, считает людьми отшатнувшимися и чуть не врагами тени Пушкина. <…> он считает, что я живу и дышу литературой.

  — А. О. Смирновой, 9 января — 15 марта 1845
  •  

У тебя нет качеств журналиста: ни юношеского живого участия ко всем волненьям современным, ни того трепета любопытства к вопросам, раздающимся в массе общества, ни наконец энциклопедического науколюбивого стремления обнимать с равной охотой всё, что ни относится к развитию познаний человеческих во всех родах. Твоя антологическая душа получила только на долю себе один возвышенный дар — услаждаться благоуханьем прекрасных цветов поэзии и обонять аромат высших движений души человеческой. Не певцу <…> выступать было на поприще полемическое. <…>
Тебе помогут слёзы умиленья и растроганные чувства признательной души твоей; они помогут тебе передать с такой силой, с какой не сумеет передать их великий, владеющий чародейством вымысла, но ещё не выстрадавшийся поэт. <…> По смерти Пушкина, поражённый этой скорбной для всех утратой, а для тебя ещё скорбнейшей, чем для всех, поражённый сиротством современного общества, очутившегося без поэзии, как без света, <…> сиротством, которое, впрочем, началось уже и при Пушкине, ты взялся горячо за издание журнала, стремясь насильно создать ту поэтическую Элладу, которая образовалась сама собой в начале поприща Пушкина.

  — Плетнёву, 4 декабря 1846 («О Современнике»)
  •  

… мне кажется, что теперь, именно в нынешнее время, именно с наступающего 1847 года, твоё участие в литературе гораздо нужнее, чем до этого времени. Во всё же минувшее время оно мне казалось совершенно бесплодным. Так что мне кажется, если бы ты даже вместо «Современника» стал бы издавать «Северные Цветы», то и это было бы полезно.

  — Плетнёву, 8 декабря 1846

Комментарии[править]

  1. В. Белинский в рецензии ноября 1847 на «Басни И. А. Крылова. <…> С биографиею, писанною П. А. Плетнёвым» написал: «Биография составлена им искусно и умно. Её с пользою могут читать и дети, и простые грамотные люди».
  2. Критический раздел вёл Плетнёв.
  3. Батюшков возмутился в письме Н. И. Гнедичу на Плетнёва за его элегию «Б…ов из Рима», которая могла быть приписана самому Батюшкову. Л. С. «по ошибке» показал Плетнёву это письмо Пушкина, в ответ тот послал Пушкину слабое, но трогательное стихотворение «Я не сержусь на едкий твой упрёк»[26].

Примечания[править]

  1. Сочинения и переписка П. А. Плетнева: в 3 томах / изд. Я. Грот. — СПб.: тип. Императорской Академии Наук, 1885.
  2. «Северные цветы» на 1828 г. — СПб. (цензурное разрешение 3 декабря 1827). — Проза. — С. 301-311.
  3. 3,0 3,1 3,2 Современник. — 1838. — Т. IX (ц. р. 29 марта). — С. 27-50, 61-7.
  4. 4,0 4,1 [В. Г. Белинский]. Литературная хроника // Московский наблюдатель. — 1838. — Ч. XVI. — Апрель, кн. 2 (ц. р. 22/VI). — С. 609-611.
  5. И. А. Крылов в воспоминаниях современников / Вступ. статья, сост., подгот. текста и коммент. А. М. Гордина, М. А. Гордина. — М.: Художественная литература, 1982. — 503 с.
  6. Соревнователь просвещения и благотворения. — 1822. — Ч. 19. — № 7 (вышел 3 июля). — С. 17-21.
  7. 7,0 7,1 7,2 7,3 Пушкин в прижизненной критике, 1820—1827. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 1996. — С. 109-124, 254, 258.
  8. Современник. — 1838. — Т. X (ц. р. 28 июня). — С. 61.
  9. Разбор новых книг. Новые сочинения // Современник. — 1842. — Т. XXVIII (ц. р. 2 сентября). — С. 82.
  10. Современник. — 1844. — Т. XXXVI (октябрь). — С. 233.
  11. В. И. Сахаров. Движущая эстетика В. Ф. Одоевского // В. Ф. Одоевский. О литературе и искусстве / сост. В. И. Сахаров. — М.: Современник, 1982. — Серия: Библиотека «Любителям Российской словесности». Из литературного наследия. — С. 5.
  12. Современник. — 1846. — Т. XLI (ц. р. 31 декабря 1845). — № 2. — С. 273-4.
  13. Современник. — 1846. — Т. XLIII. — С. 218.
  14. Ашукин Н. С. Как работал Некрасов. — Кооп. изд-во «Мир», 1933. — С. 22.
  15. П. И. Бартенев. Материалы для биографии Пушкина // Московские Ведомости. — 1855. — №№ 142, 144, 145 (отдельный оттиск). — С. 32.
  16. Вересаев В. В. Пушкин в жизни. — 6-е изд. — М.: Советский писатель, 1936. — IV.
  17. Строфа описания Кавказа со слов «Великолепные картины… »
  18. Соревнователь просвещения и благотворения. — 1822. — Ч. 20. — № 10 (вышел 5 октября). — С. 24-44.
  19. Соревнователь просвещения и благотворения. — 1825. — Ч. 29. — № 1 (вышел 15 января). — С. 105-7.
  20. Без подписи. Объявления // Соревнователь просвещения и благотворения. — 1822. — Ч. 29. — № 2 (вышел 23 февраля). — С. 223.
  21. Без подписи // Литературая газета. — 1830. — Т. 1. — № 17, 22 марта. — С. 135.
  22. Пушкин в прижизненной критике, 1828—1830. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2001. — С. 231.
  23. Сочинения и переписка. Т. III. — 1885. — С. 241-3.
  24. 24,0 24,1 Пушкин в жизни. — XV.
  25. Современник. — 1838. — Т. X. — С. 23-49.
  26. Владимир Набоков. Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин» [1964]. — СПб.: Искусство-СПБ: Набоковский фонд, 1998. — С. 98.

Ссылки[править]