Перейти к содержанию

Олег Александрович Юрьев

Материал из Викицитатника
Олег Юрьев

Олег Юрьев (Франкфурт-на-Майне, 21 мая 2010 года)
Статья в Википедии
Медиафайлы на Викискладе

Оле́г Алекса́ндрович Юрьев (1959—2018) — русский писатель, поэт, драматург, переводчик и литературный критик. Окончил Ленинградский финансово-экономический институт. Посещал переводческий семинар Линецкой, переводил с английского и испанского языков. Стихи писал с 1970-х годов, прозу с начала 1980-х, пьесы — с 1984 г. Первая публикация в открытой печати — в 1982 году.

Олег Юрьев — один из основателей литературной группы «Камера хранения». В 1991 эмигрировал в Германию (Франкфурт-на-Майне). Преподавал курс по истории русской поэзии XX в. в университетах США. Жена — поэт и прозаик Ольга Мартынова.

Цитаты из стихотворений

[править]
  •  

Как в строку Норд, так сразу Зюйд на ум.
Так же здесь: запах парусины
Да водомётный вероломный шум
От лавра русскогоосины.
Да так же те? сны здесь витки:
Одним и тем же грех и смех возмездны
Здесь, здесь, на расстоянии руки,
В прозрачной раковине бездны...[1]

  — «Здесь», 1985
  •  

Окно ― изнанка зрения ― сияло,
Не пропуская полосы дождя;
Закуклилось пространства одеяло;
И время из рассеянного облака
Вкруг головы растерянно стояло,
Привычного гнезда не находя.
Ужасные я разомкнул тиски;
Из цепи временной я чудом вышел
И свил пространства рваные куски;
Хоть миг, но жил близ истинного облика
Единственного слова. Хоть и слышал,
Что где-то возле тикают виски.[2]

  — «Височные часы», 1987
  •  

Так что остались одни мы во мраке ―
Пусть никакое, а все торжество…
Крестное имячко чёрно у Пряхи:
Что же, теперь мы сознали его.
Сколько сглотнул я оскользкого мяса,
Сколько струящейся соли вдохнул
Прежде, чем олово смертного часа
В якорь бессмертного часа вогнул.[3]

  — «Пряха, или Стихи на второе имя» (Е. А. Шварц), 1990
  •  

Чтоб не слышна была тишина
от половины восьмого и до десьти,
швейные машинки придумал Бог,
к винограду пристрачивающие лозу.
Но если сломается хотя бы одна,
других без механика не завести ―
на иголку накручивается клубок,
гроздь на грозди громоздится внизу.
Раз на пятнадцать лет рвется, бывает, нить
(что-нибудь в августе или в первые дни сентября,
пропахшие виноградным дымом и дождевым серебром).[4]

  — «Чтоб не слышна была тишина...», 2005
  •  

за полоненною луной
в слезах ― бежать ― в одной сорочке
в заполоненное луной
тьмы облако без оболочки
остановиться не дойдя
до круга света и распада
и в чёрных полосах дождя
среди ― застыть ― глухого сада...[2]

  — «Павловск — во сне», 2007
  •  

― Мы вышли из ворот под синий дождь флоренский,
В жемчужной сеточке жужжащий на весу ―
Как туча пчельная, как воздух полуженский,
Как вдох, которого уже не донесу, ―
Так пело олово, расплескано меж облак,
Так ныли головы деревьев под мукой,
И сердца голого летел веселый отблик
Над телом свернутым реки полумужской,
Так твердь творожная свой дождик отрояла...[2]

  — «Дождик во Флоренции: снаружи и внутри», ранняя весна 2007
  •  

Я забыл эту зиму, слюдяную грозу,
от нее даже дыму не осталось в глазу,
даже в горле ― намокшего меха.
Двадцать лет я не помнил ни сон, ни слезу,
ни растущую в сердце ледяную лозу,
ни под сердцем жужжащее эхо.[2]

  — «Двадцать лет спустя», 2007
  •  

И в свете медленном, дошедшем недосюда,
и петли нам, и полосы чертила мгла̀-постуда
и поворачивалась посуда.
И воздух поднялся? и щелкнул плетью об стол,
и клёны окружил, и плотно липы о́бстал,
и где был неба тыл ― там лоб стал.[2]

  — «Три трёхстишия перед грозой», 2010
  •  

Я шел гулять во Владимирский сад
Сквозь ограды пролом с Колокольной,
В этот сад не смеет зайти снегопад
И уличный свет малахольный.
И нагло моргающий свет площадной,
Останавливается перед решеткой,
И все пахнет неместной ночной тишиной
И счастливой тьмою нечеткой.
Там сугробы немы, там деревья слепы,
Но меня туда больше не тянет ―
Там заделан пролом, там гуляют попы.
Больше нет его… но и меня нет…[5]

  — «Владимирский сад», 2012
  •  

виноградник вертоградник
слушай песеньку мою
скачет в небе тучный всадник
звёзды плачут на краю
а на земле огней рассадник
в чёрных розах палисадник
ждёт чего я ещё спою...[5]

  — «Песенька о розах и звёздах», 2012

Цитаты из прозы

[править]
  •  

Вокруг нашей могилы с одной стороны море – краткое море, затворенное море, жемчужное море, но жемчуг погас, оттого что его ни разу не носили. С других же сторон – суша, которая нигде не кончается или кончается так далеко, что это уже ничего не означает, суша с потушенным поездом, несущимся мимо разрозненных дощатых деревень и рыхлых полукруглых полей, с поездом, лязгающим по мостам над сверкающими вечерними реками с наклоненными к ним слитными, поверху зазубренными фиолетовыми лесами; с белыми круглоголовыми и ребристостальными городами, подвешенными к низким облакам; с Москвой – красноносой, переваливающейся со стороны на сторону, как тяжелый полукрылый гусь, с бульварной ее расщеленностью и садовой ее расчлененностью. Татарские женщины идут по Москве, и русские женщины идут по Москве, и еврейские женщины идут по Москве, улыбаются их ягодицы, переливаются на опущенных шеях позвонки; зеленые толстые мухи летят над Москвой, купаясь в стеклянной пыли; липовые старые боги сидят на Москве, растянув по подлокотникам неошкуренные руки. Страшная музыка счастья плывет над кирпичным ее огнем.[6]

  — «Девятый ленинградский рассказ» (Прогулки при полой луне), 1993
  •  

Внутри нашей могилы зеленая короткая скамеечка, на которую – прицепив проволочной петлей чугунную дверцу к оплывшему столбику – можно сесть, сгорбившись; внутри нашей могилы известковый камень – пористый, серый с белыми крапинами, а под ним зарыты кувшинчики с пеплом: поскольку на нас не хватало русской земли, мы сами отдавали свои тела на сожженье – в гладкие гранитные крематории, так похожие изнутри и снаружи на аэропорты. Но никого там нет, под камнем внутри нашей могилы – ведь мертвые уходят долгими подземными ходами, и старыми, и прорываемыми ангелами специально для них, перед ними, в сутолоке корней, в сверкании угля, в шипении подземной воды.[6]

  — «Девятый ленинградский рассказ» (Прогулки при полой луне), 1993
  •  

Будет небо сиять новенькой голубизною, и дешевые бабочки необученно маршировать по траве, и ветер шевелить корабельные оперенья, и роговая музыка дудеть, когда меня поведут расстреливать. По воскресному дню Юденгассе уже запрут, и никто не выйдет меня проводить. Распяленный на восьми цепях, с тяжелозвонким суконным мешком на шее (пятьдесят имперских талеров виры за мою повинную голову долу) пойду дрожа, но не упираясь. Повинную голову меч не сечет, но мушкетная пуля с десяти шагов хорошо размозжает. С крыльца Варфоломея закричит веселый священник в фиолетовой рясе что-то неразличимое под простуженным дудежом, поднимет руки в обвалившихся до локтей рукавах, – и над площадью забормочут барабаны. Жители отхлынут от палаток с черными пряниками и яблочным мочегонным вином, от кувыркающихся в пыли жонглеров, от кукольных окошек с застрявшим на полуслове демоническим доктором – и прихлынут к крыльцу. Я же вступлю на площадь и медленно пойду к маленькому открытому гробу, стоящему на забросанном цветами помосте. Барабаны замолкнут. Молодой полковник на отвернувшей голову лошади отрывисто приложит два сжатых пальца к треуголке, потом поднимет руку чуть выше и щелкнет три раза – звонко и сухо. Герольд вскарабкается на помост и растащит перед своим выпяченным животом полупрозрачный, будто намасленный свиток с хвостатой печатью внизу. Закричит, вздергивая голову. С моей шеи осторожно снимут мешок и передадут человеку в чересчур просторном наряде малярного цеха. Он поклонится и помашет в направлении горсовета. Жители засмеются, засвистят, захлопают. Еще три раза щелкнет полковник пальцами – дуло мушкета приладят к штативу и – скрежетнув – поворотят ко мне черную дырочку. Полковник выдернет шпагу и взмахнет ею, привстав на шарахнувшейся лошади. «Фррр!» – крикнет он. Пуля, вертясь, вылетит из дула и пробьет мне лоб – по самой середине, чуть выше глаз. Я упаду, колотя по булыжнику короткими толстыми ногами.[6]

  — «Франкфуртский бык», 1996
  •  

Дверь в кухню слева, понизу и поверху очеркнута светом. За дверью что-то сопит, присвистывает и охает. Потом на секунду замирает и с отшорохом сладко-болезненно чмокает: Яков Маркович Перманент слушает “голоса”. “Ничего не понимаю, Лилькин! Черт знает что такое! Ни шута оно не фурычит! Давно уже богослужение должно было начаться, по Би-Би-Си!” — говорит Яков Маркович Перманент, поднимая от хозяйского радиоприемника “Сакта” — но не оборачивая — свое красноватое лицо с тесным выпуклым лбом и суженной книзу бородкой от середины щек, такой слитной, светлой и твердой, будто ее некогда намылили и так и оставили — не сбритую, но и не ополоснутую.
— Здесь же никогда не глушат, в глуши этой запредельной — не хватало еще тут глушить! Нет, что-то случилось! Ясно как божий день, опять там что-то случилось![7]

  — из романа «Полуостров Жидятин», 1999
  •  

А отчего не возвращалась еще с работы хозяйка? Я б услыхал скрип лестницы, как она, переставляя со ступеньки на ступеньку матерчатые кошелки, заткнутые газетой “Красная звезда”, подымается вслед за ними, медленно и грузно, к себе на второй этаж. Она на заставе вольнонаемная повариха. Полуидиот Яша, улыбаясь, красными костяшками полусогнутых пальцев деликатно подталкивает ее снизу в поясницу и бормочет-поет: Ах матка, ах матка, ступенька, гляди, сказал кочегар кочегару… и: Сеструхи, насыпьте братишке борща, сказал кочегар кочегару… Наш дядя Яков Бравоживотовский, кавторанг хозяйственной службы, устроил его на полставки в гараж — катать баки с соляркой и двигать туда-сюда бронебойные ворота с выпуклыми звездами, крашенными бронзовой краской. За это они нам сдают. К себе на базу ВМФ дядя Яков не мог, потому что Яша с тридцать девятого года и, значит, жил под финской оккупацией, а в погранзону у них допуск как у жителей. На заставе ужин в восемь — значит, давно начался, а посуду ей мыть не надо: у всех пограничников собственные котелки, неизводимо пахнущие солидолом, и алюминиевая ложка за сапогом — в личное время они сами оттирают ее с помощью песка и снега. Если у них мальчик пропал, чего же в милицию не заявляют? Или они заявили? В зашлагбаумном поселке ее зовут Райка-Жидячиха, но она русская, это у них фамилия такая странная: “Жидята” — как “опята”. Я у них наверху еще ни разу не был — одна из трех ее старых дочек всегда дома.[7]

  — из романа «Полуостров Жидятин», 1999

Цитаты об Олеге Юрьеве

[править]
  •  

«Луна переехала в Германию», ― сказал Олег Юрьев.[8]

  Нина Садур, «Немец», 1996
  •  

Всегда задерживаюсь на упоминаниях о Давиде Самойлове, все чаще задевает их недоброжелательность. Олег Юрьев пишет о чувстве «человеческого отвращения», которое вызвало у него чтение дневников Самойлова, мемуаров и особенно «историософской прозы». И о том, что со временем это чувство перенеслось на его стихи. «Второстепенный поэт эпохи Ривина», ― пишет он. Кто такой Ривин? Нашел это имя в Интернете. Погибший в 1941 году автор единственного стихотворения о войне, обнаруженного Юрьевым в каком-то славистском издании и восторженно им прокомментированного.[9]

  Марк Харитонов, Стенография конца века. Из дневниковых записей, 2008
  •  

В случае с Алексеем Порвиным герметизм и холодноватость в немалой степени обусловлены географическим местопребыванием (в Питере и время течёт медленнее) и ― как следствие ― эстетическим родством с ленинградской неподцензурной поэзией. Не случайно предисловие к книге написано одним из её неформальных лидеров ― Олегом Юрьевым, который характеризует Порвина как «тихую птицу-ритора, поющую вовнутрь себя». <...>
В одном из интервью («Воздух», № 1, 2010; беседу вела Линор Горалик) Олег Юрьев сказал: «В какой-то момент оказалось, что я больше не могу и не хочу писать стихи принятым повсеместно способом, т. е. высказывать с той или иной степенью технической оснащённости свои личные чувства, мысли и представления. Проще говоря, выражать себя. Я стал рассматривать писание стихов как способ расширения пространства вокруг. Даже не своего сознания, а именно объективного мира. Я стал воспринимать стихи не как сообщения от кого-то (от меня или от кого-то через меня как «через рупор» ― кому-то), а как создаваемые пространства. Куда можно прийти и даже поселиться и жить (это насчёт читателей), но которые могут побыть и пустыми. Главное, чтобы они были. С моей точки зрения, серьёзная литература не имеет прямой коммуникативной функции (непрямую, конечно, имеет, но её имеет всё существующее)». Похожие слова находим и в предисловии к книге Порвина: «Разговор… иногда с собой, иногда с миром, иногда непонятно с кем и с чем (можно и нужно подумать, но почти никогда с «читателем» ― ни в наивно-реальном, ни в «риторически-условном» виде. Было бы и странно».[10]

  — Борис Кутенков, «Пение вовнутрь», 2011
  •  

5 июля 2018 года во Франкфурте-на-Майне умер писатель Олег Юрьев. <...>
Он писал щемящую прозу о затонувшей литературе петербургского модерна (Л. Добычин, К. Вагинов, Вс. Н. Петров, П. Зальцман), «несовместимой с советским мирозданием». Именно он подметил, что «вторая культура» вторая не потому, что первой является официальная советская, а потому, что первая неофициальная культура родилась в Ленинграде 1920–1930-х годов, только открыта была не сразу.
«Его книги о литературе сами — литература», — писал об Олеге Юрьеве Борис Дубин. Но это — о характере письма. Главное же, отмеченное Дубиным, то, что книги Юрьева помогают раскрыть феномен «советского», тип, «выведенный советской цивилизацией», с его «глубокой верой в то, что исключение является нормой, а норма — исключением».

  — Ирина Кравцова, август 2018

Источники

[править]
  1. О. А. Юрьев. Стихи о небесном наборе. — М.: Прометей, 1989 г.
  2. 1 2 3 4 5 О. А. Юрьев. Стихи и другие стихотворения. — М.: Новое издательство, 2011 г.
  3. Олег Юрьев. Избранные стихи и хоры. — (Предислов. М. Айзенберга). — М.: Новое литературное обозрение, 2004 г. — 220 с.
  4. О. А. Юрьев. Франкфуртский выстрел вечерний (стихи). — М.: Новое издательство, 2007 г.
  5. 1 2 О. А. Юрьев. О Родине: Стихи, хоры и песеньки 2010—2013. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2013 г.
  6. 1 2 3 Олег Юрьев. Франкфуртский бык (проза). — М.: Издательство бр. Захариади, 1996 г.
  7. 1 2 Олег Юрьев. Полуостров Жидятин (роман). — М. — Иерусалим: Мосты культуры. Гешарим, 2000 г.
  8. Нина Садур. «Чудесные знаки». ― М.: Вагриус, 2000 г.
  9. М. С. Харитонов. Стенография конца века. Из дневниковых записей. — М.: Новое литературное обозрение, 2002 г.
  10. Борис Кутенков. «Пение вовнутрь». — Саратов: «Волга», № 9-10, 2011 г.

Ссылки

[править]