У этого термина существуют и другие значения, см. Лавр (значения).
Лавр (лат.Laurus), под которым имеется в виду чаще всего Лавр благоро́дный (лат.Láurus nóbilis) — широко известное в культуре субтропическое дерево или рослый кустарник до 10-15 м в высоту из рода Лавр семейства Лавровые (лат.Lauraceae). Его листья издавна используют как пряность (лавровый лист). Лавр считали священным деревом, его венками украшали головы победителей в Древней Греции. От названия этого растения произошли имена Лавр, Лаврентий, Лаура, Лоренц, а само слово «лавры» стало одним из синонимов признания и славы, от которого произошло понятие «лауреат», выражения «лавровый венок (венец)», «почивать на лаврах» и «пожинать лавры».
Родиной лавра благородного считается Закавказье и Малая Азия. На территории России произрастает в юго-западных районах Краснодарского края. Растение широко культивируется в субтропиках обоих полушарий. Продолжительность его жизни от 100 до 400 лет.
Тёмный колеблется там кипарис, как сходящая дева;
Там изваянную ветвь лавр горделиво несёт...[5]
— Вячеслав Иванов, «В Рим свои Tristia слал с берегов Понтийских Овидий...», 1892
...многие юные товарищи Поля Верлена <...> согласились бы перебиваться изо дня на день, голодая и не зная, куда приютиться, если бы они были уверены, что хотя некоторые их страницы будут так же бессмертны, и что на их могиле расцветёт лавр.[6]
...по берегу Чолока, росли некрупные лавровые деревья, и когда солдаты в начале войны проходили этими местами, то набили свои сумки лавровым листом.[8]
...однажды на уроке он неожиданно съездил по уху ученика, спутавшего лавр благородный с обыкновенной лавровишней, что, естественно, не понравилось отцу этого мальчика, командиру погранзаставы.[14]
Давно ли, часто ли Вы с Пушкиным? Мне он очень любопытен; я не сержусь на него именно потому, что его люблю. Скажите, что нету судьбы: я сломя голову скакал по утесам Кавказа, встретя его повозку: мне сказали, что он у Бориса Чиляева, моего старого однокашника; спешу, приезжаю ― где он? Сейчас лишь уехал, и, как нарочно, ему дали провожатого по новой околесной дороге, так что он со мной и не встретился. Я рвал на себе волосы с досады, ― сколько вещей я бы ему высказал, сколько узнал бы от него, и случай развел нас, на долгие, может быть на бесконечные, годы. Скажите ему от меня: ты надежда Руси ― не измени ей, не измени своему веку; не топи в луже таланта своего; не спи на лаврах: у лавров для гения есть свои шипы ― шипы вдохновительные, подстрекающие; лавры лишь для одной посредственности мягки как маки.[3]
Все мы без отдыха кашляли, пили микстуры, ели пилюли и претерпевали адскую скуку. Кругом ― блеск и прозрачность; солнце так и горит; на темно-синем небе ни облачка; Средиземное море плещет; померанцы благоухают; пальмы, олеандры, лавровые деревья чаруют взоры… а мы сидим, кашляем и тоскуем. Нет у нас ни собственного дела, ни собственной жизни.[4]
Чем был Кавказ во время Толстого? Отчасти, разумеется, тем же, чем он является и в настоящее время, ― местом, удивительным по своей красоте и разнообразию своей природы, где переезд в несколько часов переносит вас из царства «орлов и метелей» в нежные и зелёные долины Грузии или нижнего Терека, ― страною, где лавры, мирты, кипарисы цветут на свежем воздухе, где почти ни на одну минуту не упускаете вы из виду снеговой шапки Казбека или Эльбруса.[15]
Такие произведения не умирают; я смело заявляю, что многие юные товарищи Поля Верлена, так долго потевшие над своими произведениями, охотно пожертвовали бы довольством и пустым успехом их счастливой жизни и согласились бы перебиваться изо дня на день, голодая и не зная, куда приютиться, подобно «бедному Лелиану», если бы они были уверены, что хотя некоторые их страницы будут так же бессмертны, и что на их могиле расцветёт лавр.
Да, произведения Поля Верлена будут жить вечно!..[6]
Дело в том, что в Аркадии существовал старинный миф о любви Аполлона к нимфе Дафне, дочери бога местной реки Ладона и самой матери-Земли. Дорожа своей девственностью, Дафна хотела спастись бегством: когда же он стал ее настигать, она взмолилась к своей матери, и та, разверзшись, приняла её в свое лоно. С того места, где она исчезла, выросло лавровое дерево; Аполлон понял, что это и есть его превращенная милая, и с тех пор лавр ― его любимое дерево. Миф этот, будучи аркадского происхождения, стал бродячим; последним местом его прикрепления была Антиохия.[7]
Эти озера зимой кишели гусями, утками, бакланами, но достать их было невозможно из-за непроходимых трясин. В некоторых местах, покрытых кустарником, особенно по берегу Чолока, росли некрупные лавровые деревья, и когда солдаты в начале войны проходили этими местами, то набили свои сумки лавровым листом.[8]
Памятник, голова которого была исполнена одним скульптором, а фигуры всадника и коня другим, долгое время существовал в ряду не менее прекрасных скульптур. Прохожий, останавливаясь подле него, видел классический покой бронзы: хотя конь и был поднят всадником на дыбы, но было в этом ― пусть и неестественном для коня ― положении величавое спокойствие, как и полагалось ― согласно античным образцам ― для коня, находившегося под таким всадником. Наездник был подобен римскому кесарю, на его голове был лавровый венок, благородно драпировавшая тога покрывала его фигуру, жест его руки, как и полагалось царственным жестам, был полон достоинства, на лице застыл покой, глаза ― без зрачков ― бесстрастно смотрели в вечность.[16]
— Григорий Козинцев, «Тут начинается уже не хронология, но эпоха...», 1960-е
А на картине рядом ангелы, собравшиеся к печальному застолью, будто для того, чтобы помянуть усопшего сапожника. И вдали гора, почти библейская, и справа дерево, быть может, лавр, а возможно, пиния, библейские…[12]
По двум сторонам сей гробницы стояли по два дерева кипарисных, которые были, однако, не выше оной; ветви и листы имели они опущенные вниз, и казалось, что покрыты были все слезами, так, как утренней росою. На третьей стороне в головах стояло лавровое дерево; оное опускало и поднимало свои ветви, для чего казалося одушевлённым и изъявляло скорбь свою и мучение некоторым стенанием. По малом времени приклонилися все сии деревья к гробнице и услышались от оных плач и рыдание. Гроб отворился ― и встала из оного тень некоторой прекрасной девушки. <...> Спустившись с высоты, сел он на урну и вручил огненный перун тени; оные как скоро его взяла, то ударила в кипарисные деревья, которые в одну минуту сотлели, а на место их явились четыре девушки, стоящие пред гробницею на коленях. Лавровое дерево приняло образ того человека, который предшествовал всему собранию: оный стоял и весьма горько плакал. Утомлённая тень, озревшися на все стороны и увидя плачущего сего человека, прослезилася сама и бросилась в его объятия. Как скоро они обнялися, то вдруг и окаменели, и сии две плачевные статуи остались соединёнными навек.[18]
— Михаил Чулков, «Пересмешник, или Славенские сказки», 1768
Однажды девственная нимфа, ― рассказывали поэты, ― бежала от преследований Аполлона с берегов Пинея и остановилась на берегах Оронта, изнеможенная, настигаемая богом. Она обратилась с мольбою к матери своей, Латоне, и та, чтобы избавить ее от объятий Солнца, превратила в лавровое дерево Дафнэ. С тех пор Аполлон больше всех деревьев любит Дафнэ, и гордой зеленью лавра, непроницаемой для лучей солнца и все-таки вечно ими ласкаемой, обвивает лиру и кудри свои; Феб посещает место превращения Дафнэ, густую рощу лавров в долине Оронта, и грустит и вдыхает благовоние темной листвы, согретой, но не побежденной солнцем, таинственной и печальной даже в самый яркий день. Здесь люди воздвигли ему храм и ежегодно празднуют священные торжества ― панегирии, в честь бога Солнца.[19]
Вечерние тени сгущались в роще миртов и лавров; их зелёные кущи сливались в чёрную массу. Но вот они поредели и расступились: он вышел на маленькую поляну.
Посреди высокая струя фонтана подымалась из пасти бронзового дельфина, обнявшего сирену; хрустальные брызги беззвучно падали на луг гелиотропов. Большая ваза белела на золотом пьедестале; павлин спал на краю, уткнув голову под крыло и распустив пышный хвост на белый мрамор. Весь сад точно спал волшебным сном. Казалось, что за этими воздушными араукариями стоит дворец спящей царевны.[20]
На следующий день река опять сузилась, и течение стало быстрее. Растительность приобретала все более и более субтропический характер: дубы, буки, клёны исчезли. Их совершенно вытеснили магнолии, лавры, каучуковое дерево и много других, которые ботанику были известны только по названию и по чахлым экземплярам оранжереи. Впрочем, юкки, веерные и саговые пальмы было нетрудно определить и с лодки.[21]
Флоренция у меня ассоциируется с запахом разогретого солнцем лавра. Лавровое дерево, нагретое солнцем, пахнет Италией. Я любила потрогать ствол лаврового дерева, гладкий, мышиного цвета, тёплый, ― он даёт ощущение человеческого тела. Вспоминаешь Дафну, превратившуюся в дерево. Люблю положить руку на мрамор, нагретый солнцем. Мрамору старина придает прозрачность, живой желтоватый тон.[10]
В окно слышно, как плещут фонтаны. Среди лавровых деревьев кричат неприятными голосами павлины. Из пиршественного зала доносится музыка. Арфистки искусно перебирают струны, и под эту музыку рядом с сыном, Антонином Каракаллой, в облаках благовоний идет Юлия Домна. <...> Белые стены были в копоти, а книги, очевидно, погибли в огне. Среди лавровых деревьев и безжалостно растоптанных цветов бродили какие-то подозрительные люди, ― вероятно, воры, искавшие, чем бы поживиться на пожарище. <...> В этом краю виллы тянутся по берегу моря белыми видениями до самой Мизены, украшенные колоннами, балюстрадами и статуями. Везде виднеются кущи лавровых деревьев. Здесь вечно господствует тихая нега, зима мягкая, а лето овеяно зефирами, и приятно вспомнить, что в здешних местах некогда жили Цицерон, Вергилий, Марциал.[11]
Тем не менее он успешно выступал на собраниях и откровенно, на глазах у живого завуча, правда, до смешного похожего на дореволюционного интеллигента, метил на его место и был близок к цели. Но цели не достиг, потому что однажды на уроке он неожиданно съездил по уху ученика, спутавшего лавр благородный с обыкновенной лавровишней, что, естественно, не понравилось отцу этого мальчика, командиру погранзаставы. Последнее обстоятельство не давало возможности пренебречь ухом мальчика как классово чуждым, и над темпераментным ботаником стали сгущаться районные тучи. Директор школы, воспользовавшись этим обстоятельством, с молчаливого согласия гороно сплавил его в Чегем как человека, близко знающего природу.[14]
― Снова работаю. Знакомьтесь, Майя Захаровна. Алексей Валюшок, суперагент, гроза преступности. Страшный человек, зубодробителен и сногсшибателен. В первый же день уконтрапупил троих заезжих бандюков. После чего почил на лаврах и уже месяц груши околачивает. Страшный человек суперагент Валюшок тоскливо вздохнул и опустил глаза. Позорную историю, приключившуюся в сауне, он до сих пор без содрогания вспомнить не мог.[22]
— Не слушайте его, он выжил из ума. Видите, что он с кустами лавра сделал? Раньше он был контролёром в метро, компостировал билеты. И вот уже три месяца каждую ночь он встаёт и компостирует вот эти вот мои лавровые кусты.
— Лучше бы сирень — по размеру больше подходит.
Любой стать умником стремится,
Но успевают единицы;
И эта страсть из всех одна
Столь сильно распространена.
Скажи, Британия, когда ты
Была талантами богата
И трёх поэтов за сто лет
Могла произвести на свет?
При нашем климате суровом
Бедны мы деревом лавровым,
Но на венки огромный спрос,
Как если б лавр лесами рос.
Красуйся, дух мой восхищённый,
И не завидуй тем творцам,
Что носят лавр похвал зелёный;
Доволен будь собою сам:
Твою усерднейшую ревность
Ни гнев стихий, ни мрачна древность
В забвении не могут скрыть,
Котору будут век хранить
Дела Петровой дщери громки,
Что станут позны честь потомки.[23]
— М. В. Ломоносов. «Ода на прибытие ее величества великия государыни императрицы Елизаветы Петровны из Москвы в Санктпетербург 1742 года по коронации», 1742
А уж котора из нимф препроводит лета довольны,
В новый вид хотя превратится, и деревом будет,
Вверьх и ветви она вознесет, опушившись листами, Дубом ли станет та, иль лавром, ― то умножать ей
Ты сама повели сей лес...[24]
— Василий Тредиаковский, «Красная Фебу сестра! ты всё по горам и по дебрям...», 1751
Где место ты низвергнуть подала Врагов своих блаженну Александру,
В трофей и лавр там лавра процвела;
Там почернил багряну ток Скамандру.[24]
— Василий Тредиаковский, «Ода IV. Похвала Ижерской земле и царствующему граду Санктпетербургу», 1752
А там израненный герой,
Как лунь во бранях поседевший,
Начальник прежде бывший твой,
В переднюю к тебе пришедший
Принять по службе твой приказ, —
Меж челядью твоей златою,
Поникнув лавровой главою,
Сидит и ждет тебя уж час![25]
Кисть дерзновенная, маляр, в твоей руке
Нарисовала нам поэта в колпаке.
Певцу зелёный лавр ― других нет украшений,
Поэт чужд старости, ― не знает смерти гений.[1]
Величественный Зевс с холмов свой путь склонял.
Там, при покате их, стоит уединенный,
Кругом бросая тень, высокий лавр священный;
При корне ключ шумит, прозрачный, как кристалл.
Под пышным лавром тем сидит жена младая;
У ног ее лежит младенец на цветах,
Прелестный, радостный, с улыбкой на устах, Цветами с детскою беспечностью играя.
Недавно первенец, казалося, рожден;
И мать казалася от бедных смертных жен:
Убогой ризою она была покрыта,
Но красотой цвела, как юная харита.
К груди своей главой поникнувши она,
Сном амврозическим была окружена;
Дитя резвилося в цветистой колыбели.
И вдруг Фетида зрит: на лавре девять птиц
Явилися, как снег блестящих голубиц,
И, с лавра низлетев, кругом младенца сели;
И, тихо порхая, одна вослед другой, Младенца дивного, казалося, лобзали,
Казалось, легкими с ним крыльями играли.[26]
Зачем же вслед сей, на отвагу,
И мне с пером не поспешить? Чернило лучше на бумагу,
Чем кровь на поле бранном, лить.
Быть может, если муз покровом
Пермесский прешагну поток,
Под лучезарным Феба кровом
Сорву из лавра ― хоть листок.[2]
Аполлон: Тщетно силишься лавр у меня, Киллений, похитить: Лавр есть древо мое, корою одевшее Дафну, Мною любимую; лавр земнородные мне посвятили. Эрмий:
Лавр пред тобою, о Фив; пред тобою и самая Дафна,
Если б чудом вновь из древа сделалась нимфой;
Всех возьми, а мне уступи единую Кору.[27] — о годах после 1826
Но чаще средь полей бесплодных Сольфатара,
Под лавром высохшим приюта он искал,
И в полдень, утомясь от солнечного жара,
На лаву хладную главу свою склонял:
Струились локоны с ланит, светлей денницы,
И дивный сон сходил на длинные ресницы.[28]
Вы, обуянные Вакхом, певцы Афродитиных оргий,
Бойтесь коснуться меня: девственны ветви мои. Дафной я был. От объятий любящего бога
Лавром дева спаслась. Чтите мою чистоту.[29]
— Василий Жуковский, «Лавр» («из альбома, подаренного графине Ростопчиной»), 1837
Тёмный колеблется там кипарис, как сходящая дева;
Там изваянную ветвь лавр горделиво несёт;
Меры полна, в небесах стелет пиния облак округлый; Знойной каникулы ждут шелестной пальмы листы.
Станом лазурных шатров облегли Рим эфирные горы;
В недолговечных венцах снежные блещут зубцы.[5]
— Вячеслав Иванов, «В Рим свои Tristia слал с берегов Понтийских Овидий...», 1892
Там лидиин «Осёл» мечтою осиян
И лаврами увит, там нежные Хариты
Сплетают верескисвирельной Маргариты…
— Иосиф Бродский, «Письма римскому другу» (из Марциала), 1972
Как в строку Норд, так сразу Зюйд на ум.
Так же здесь: запах парусины
Да водомётный вероломный шум
От лавра русского ― осины.
Да так же те? сны здесь витки:
Одним и тем же грех и смех возмездны
Здесь, здесь, на расстоянии руки,
В прозрачной раковине бездны...[13]