У этого термина существуют и другие значения, см. Тишина (значения).
Тишина́, тишь, безмо́лвие, молча́ние — состояние спокойствия, неподвижности, отсутствие заметных звуковых колебаний окружающей среды. Чаще всего тишина представляет собой метафору покоя, реже — она может носить тревожный или угрожающий характер.
Метафорически тишиной называют не полное спокойствие звукового окружения, а лишь частичное, относительное, например, безмолвие природы, контрастирующее с громким шумоммегаполиса или шоссейных дорог. Полное отсутствие любого акустического шума и звука называется абсолютной тишиной. Она может быть фиксирована только инструментальными методами. Человек не способен уловить абсолютной тишины, так как человеческий слух не является всеохватным по частотным и мощностным характеристикам, а также вследствие естественных помех, таких как звук своего сердца, дыхание и течение крови по кровеносным сосудам.
Ненавижу пошлость женской городской буржуазной жизни. Лучше стирать, готовить, ходить за садом. Люблю прогулки на велосипеде, беготню с собаками, вечернюю тишину деревенского дома.
Как самое правдивое общество всегда приближается к одиночеству, так самая великолепная речь в конце концов падает в тишину. Тишина слышна всем, всегда и везде.[4] — перевод: В. Гриценко, 1993
Тишина помогает погрузиться в себя, она необходима тем, кого интересует не только внешняя сторона жизни, — ведь её собственный внутренний мир — сплошной шум и хаос, как улица в час пик.
С самого утра душно, жарко, и на открытой веранде <...> лежит и еле дышит такая тишина, что слышно, как мухи пинают от злости ногами клубнику, нарисованную на большом и пустом фаянсовом блюде.[6]
После тихогодождя ночью к утру сделалось тихо, сыро и довольно тепло, т. е. мягко. Вчера целый день дул безумный ветер, так что и растворить окон нельзя было; зато третьяго дня целый день была тишина. Тишина на Волге, затруднившая плавание тяжелых судов, отразившая в воде оба берега!.. Как хорошо это было, некогда мне было только сознательно насладиться этим; чувствовал только, что хорошо, и боялся предаться этому чувству, а то бы к черту пошли и маклера, и магистрат, и дума…[7]
Даже Сунгача, не замерзающая при своём истоке целую зиму и теперь уже очистившаяся от льда вёрст на сто, и та безмолвно струит в снежных берегах свои мутные воды, по которым плывёт то небольшая льдинка, то обломок дерева, то пучок прошлогодней травы, принесённой ветром. Мертвая тишина царит кругом, и только изредка покажется стая тетеревов, или раздаётся в береговых кустах стук дятла и писк болотной птицы...[8]
Как я уже объяснил выше, в дореформенное время всего более ценилась тишина. О так называемом развитии народных сил и народного гения только в литературе говорили, да и то шепотком, а об тишине — везде и вслух. Но тишина могла быть достигнута только под условием духовного единения властей. Такого единения, при котором все власти в одну точку смотрят и ни о чём, кроме тишины, не думают. Отвечали за эту тишину губернаторы, предводители же ни за что не отвечали, а только носили белые штаны.[9] И за всем тем, ввиду тишины, первые даже не вполне естественным требованиям последних вынуждены были уступать.[1]
Сборщик чувствовал себя хуже и пошёл в свою палатку. Мы с товарищем вдвоём сели за ужин, состоящий из консервов и чая, как вдруг со стороны реки послышался плеск воды и храпение. То гиппопотамы подвигались вверх по течению, спасаясь от солёной волны океана. Схватив ружья, мы побежали к мешкам с солью, лежавшим у самого берега, уселись на них и старались разглядеть что-нибудь в темноте. С минуту царствовала полная тишина, потом снова раздались хрипение и тяжёлое, похожее на стон, дыхание. Казалось, это очень близко, в нескольких шагах; но ночь стояла безлунная — всё сливалось в большие тёмные массы, и никаких определённых очертаний различить было невозможно. На берегу было темно как в погребе, на поверхности реки лежали большие пятна железного цвета, по которым от времени до времени пробегали более светлые струйки, — то вода волновалась от неуклюжих движений гиппопотамов. Плеск и тяжёлое дыхание всё яснее и яснее слышались в глубокой тишине. Чувствовалось, что это движется огромная, ленивая громада мяса; казалось, что гигантские звери стонут от напряжённого усилия, что трудно им идти вверх по течению. Сначала шум мы слышали только в двух местах, потом, очевидно, пожаловало ещё несколько гиппопотамов, потому что ворчание и стоны раздавались со всех сторон и без малейшего перерыва, точно всё стадо решило, что дальше подвигаться не сто́ит. Сидя на мешках с солью и задерживая дыхание, мы жадно всматривались в темноту, чтоб различить хоть что-нибудь. В болоте, по другую сторону реки, запели хоры лягушек каким-то странным кваканьем, похожим на человеческий голос. Казалось, что собралась какая-то сходка в деревне, в которой что-то случилось, но что именно, никто не знает и торопливо, с жаром допытывается у соседа. По временам разговор смолкал, — точно все прислушивались к чему-то, — водворялась тишина, только могучие груди гиппопотамов, по-прежнему, испускали тяжёлые вздохи.[10]
Как характерен лапландский сосновый бор! Деревья довольно редки и солнце пронизывает весь лес, покрывая светлый ягель причудливым узором теней. Но что особенно поражает ― это мёртвая тишина, которая царит весной в лесу, конечно в тихую, безветренную погоду. В лесах средней и лесной полос России, как бы безветренно ни было, в лесу всегда можно уловить звуки. То птица где-нибудь перелетит с одной ветви на другую, то какая-нибудь букашка переползёт с места на место, одним словом всегда чувствуется дыхание жизни.[11]
— Владимир Визе, «Из путевых заметок по р. Умбе», 1912
Вечером позавчера долго стояли возле избы отца так страшно погибшей Доньки. Какие есть отличные люди! «Жалко дочь-то?» — «Нет». Смеётся. И потом: «Я через неё чуть не ослеп, всё плакал об ней». Нынче вечером сидели на скамейке в Колонтаевке. Тепло, мёртвая тишина, запах сырой коры. Пятна неба за берёзами. Думал о любви.
Отвинтив стаканчик термоса, я сел под сосной на мягкую моховую кочку, налил чаю, стал потихоньку пить, мало-помалу забылся и слился с природой. Темные, теплые дождевые облака закрыли солнце, и тогда вместе со мной все задумалось, и вот какая тишина наступила перед дождём: я услышал очень издалека порхание дятла, звук этот все нарастал, нарастал и вот… здравствуйте! ― появляется и садится на вершине моей сосны. Подумал он там о чем-то немного, оглянулся во все стороны и так смешно: на меня-то, на такого страшного великана, вниз и не посмотрел.[12]
Горы (опять-таки красивый тирольский пейзаж, как говорят бывалые люди), на склоне одной из этих гор вековой и дремучий лес криптомерий. Криптомерия по строению похожа на сосну, тоже до половины голые стволы, а вверху густая темно-зеленая шапка, только стволы во много раз толще, на обхват ― три человека. И этот лес для меня ― чудо. В нем такая тишина, что сколько бы ни говорили, ни кричали, как бы ни шумели горные водопады ― тишина только увеличивается. Она так тиха, так тиха ― я не умею тебе этого рассказать. Есть в этом лесу одно место, оно уже позади всех великолепий храмов; я пришел туда под вечер. Между стволами видны были красные стены какого-то небольшого храма; пахло сыростью, где-то там заходило солнце ― небо не видно оттуда; внизу шумел водопад далеким серебряным звоном; надо мной жужжала муха; я посидел и послушал эту тишину; потом вдруг где-то очень далеко ударил буддийский колокол ― и тогда лес запел, легким, немного колеблющимся, скорбящим гулом. Это было настоящее рыдание над этим бедным миром, как будто сама вечность плакала о том, что он разлучен с нею; в грехе, в тоске, в страстном ожидании. Я не могу вспомнить доброты и грусти более глубокой.[13]
...Если бы у Груши хватило мужества, если бы он посмел ослушаться приказа, если бы он поверил в себя и в явную, насущную необходимость, — Франция была бы спасена. Но человек подначальный всегда следует предписаниям и не повинуется зову судьбы.
Груши энергично отвергает предложение. Нет, недопустимо еще дробить такую маленькую армию. Его задача — преследовать пруссаков, и только. Он отказывается действовать вопреки полученному приказу. Недовольные офицеры безмолвствуют. Вокруг Груши воцаряется тишина. И в этой тишине безвозвратно уходит то, чего не вернут уж ни слова, ни деяния, — уходит решающее мгновение. Победа осталась за Веллингтоном.[14]
В Михаиле Сергеевиче была огромная вогнутость тишины, насыщенной озоном; на содержание жестов сознания не обращал он внимания: «Метерлинк, Ибсен, Достоевский, или Шопенгауэр, Гартман, Оствальд, ― не это важно», ― как бы говорило его нежно испытующее, но строгое молчание, ― «важно, с чем входите в эти ландшафты». Формировал тишиной; ты ему развиваешь часами; он ― слушает: и ― ни привета, ни ответа; вернее ― огромный привет:
― Высказывайтесь![15]
Там бор, подстеленный зелёным мохом, сосны в солнечном свете стоят золотые, мох внизу, как лунный свет. Тишина не такая, как в дачных борах: ведь и там в заутренний час тоже тихо, но тишина там искусственная и зависимая, то вдруг свистнет паровоз, то петух закричит, тут тишина самостоятельная, через окружающие болота никакие звуки со стороны невозможны.[16]
Тишина. Слепит прожектор. Поворачивая взгляд в его сторону, я вижу лампу, которая кажется мне расплавившейся, ― не одну, а сразу несколько выплывающих друг из друга ламп видят мои не привыкшие к этому свету глаза. И не только один белый свет воспринимает зрение: целый спектр мигает, не утекая, перед глазами: сиреневое, зеленое облако ― и вдруг яркий кармин. Как они могут сниматься при свете юпитеров, когда приходится не то что думать о спасении своих глаз, а еще и мимировать![17]
Для кого же лягушки поют? Для других лягушек, чтобы они спешили туда, где слышен лягушачий хор. Ведь лягушки собираются вместе и поют только там, где солнце прогрело воду. В теплой воде они откладывают икру, здесь будут быстрее всего развиваться головастики. Но стоит рядом кашлянуть или заговорить ― сразу наступает тишина. Незнакомый шум может означать, что рядом враг, вот лягушки и затаиваются.[18]
И вот когда до него дошла очередь, он вдруг говорит:
— Аварийность и будет большая, потому что вы заставляете нас летать на гробах.
Это было совершенно неожиданно, он покраснел, сорвался, наступила абсолютная гробовая тишина. Стоял только Рычагов, еще не отошедший после своего выкрика, багровый и взволнованный, и в нескольких шагах от него стоял Сталин. Вообще-то он ходил, но когда Рычагов сказал это, Сталин остановился.[19]
— Константин Симонов, «Беседы с Адмиралом Флота Советского Союза И. С. Исаковым», 1962
И все это: ледяная, лишенная запаха водка («Ваше здоровье, госпожа Герберт»), и хрустящие булочки, намазанные маслом, и ветчина на пряно-сладковатом черном хлебе, и ароматный турецкий кофе, и пахучие пластинки сыра ― показалось Никитину вкуснейшим; и он почти наслаждался какой-то бездумной физической своей лёгкостью, этим поздним завтраком, и этой тишиной пустого отельного ресторана, и беспрерывно моросящимноябрьским дождем на гамбургской улице за окнами.[20]
Как все живое, и эти деревья смертны. Ветер может в конце концов повалить, ручей подточил корни, или без видимой глазу причины при молитвенной тишине секвойя вдруг падает, старость! Считают, она выражается в неровном распределении по стволу влаги. Падение секвой человек видит реже, чем падение звёзд.[21]
Только не ходить в классы ― в шум и гам этот нервический коллектива… И тогда оставшиеся полнедели с удовольствием, а не на издыхании, проведут в школе. Когда болеют, ведь неделями тогда пропускают ― и догоняют, не страшно. Зато снимается страх и гипноз, и ужас пропуска, и давление службы… Как благодетельно лечится ребёнок тишиной!.. Тишина ― это Благо… Когда утишишь себя ― тогда оно может вступить в тебя, почувствоваться. А иначе ты ― замусорен, нутро твое перехлопоченное ― как перелопаченное: в лопастях лопающих пастей ― желаний разных.[22]
В России континентальный климат, и этот континентальный климат создает особенно суровую зиму и особенно жаркое лето, длинную, переливающуюся всеми оттенками красок весну, в которой каждая неделя приносит с собой что-то новое, затяжную осень, в которой есть и ее самое начало с необыкновенной прозрачностью воздуха, воспетое Тютчевым, и особой тишиной, свойственной только августу, и поздняя осень, которую так любил Пушкин. Но в России, в отличие от юга, особенно где-нибудь на берегах Белого моря или Белого озера, необыкновенно длинные вечера с закатным солнцем, которое создает на воде переливы красок, меняющиеся буквально в пятиминутные промежутки времени, целый «балет красок», и замечательные ― длинные-длинные ― восходы солнца.[23]
Но еще тише было в детстве: то ли мне исполнилось пять и пуржило четыре дня, то ли исполнилось четыре, а пуржило пять дней. И все бесшумно. Тишина ― враг. Я не верю, что в молчании столько же смысла, сколько в вечности. Молчание, увы, тоже состоит из слов. А еще тишина ― это как незрячий глаз человека, которого никто не видит. Но все боятся… <...>
В детстве, при наступлении внезапной тишины, я верил народу: это тихий ангел пролетает. То есть дурак рождается. Глупая примета. Учитывая число дураков, в мире должна стоять бесконечная, но внезапная тишина. Теперь уже тихих ангелов я бы просто извел. Тишина ― это одиночество. И от тишины нигде не укрыться. Даже на сцене Большого театра. Как сегодня. Среди славословий, оваций, гимнов и гостей. Весь вечер держалось обычное ощущение, что пребываю в одиночной камере собственного тела. Без мебели.[24]
И еще нужно воскресить тот смех на резиновой фабрике, когда приходилось останавливать конвейер. И тишину и пустоту. Пустоты людей, найденных в Помпеях. Пребывание в нетях. Блудницы, которых нет. Отсутствие ― это тоже плоть. Ведь тишина ― это такая же созданная словом тварь, как пустота, запертая в комнате, или как отблеск фонарей на мокрой ночной брусчатке, который размножается вегетативно, черенками. Или как вот эти отпечатки пальцев на небе, хотя нет, это просто птицы разбились теперь на несколько стай. [25]
С самого утра душно, жарко, и на открытой веранде, где на рыболовной леске, протянутой от стены до стены, сушится на зиму мята, базилик, а нагретые солнцем виноградные гроздья, растущие на ситцевых занавесках, понемногу превращаются в изюм, лежит и еле дышит такая тишина, что слышно, как мухи пинают от злости ногами клубнику, нарисованную на большом и пустом фаянсовом блюде.[6]
Теперь, сейчас вспоминаю не прелесть даурских березок, очень изящных и, по-моему, белоснежнее наших, ну прямо как творожок, и не сопки вспоминаю и не третье-четвертое, а тишину. Я такой нигде никогда не слыхивал. Ни в вятских лесах, ни на Сахалине, ни на Кольском полуострове. В Забайкалье это не просто отсутствие шума, это не нечто из шелеста листвы или звона речки, а это что-то огромное и, главное, как бы существующее совершенно самостоятельно, как вот самостоятельно существует эта или та сопка. Какая-то ТИШИНИЩА! [26]
— Станислав Рассадин, «Книга прощаний». Воспоминания о друзьях и не только о них, 2008
Тишина в беллетристике и художественной прозе[править]
Так говорил учитель, не любивший насмерть Крылова за то, что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да дело разумей», ― и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учеников в течение круглого года не кашлянул и не высморкался в классе и что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там, или нет.
В комнате была совершенная тишина. Розанов вздохнул, приподнялся от стенки дивана, налил себе рюмку водки, проглотил ее и принял снова свое спокойное положение. В это время дверь из коридора отворилась, и вошел коридорный лакей, а за ним высокая дама в длинном клетчатом плюшевом бурнусе, с густым вуалем на лице.
― Выйди отсюда, ― сказала дама лакею, спокойно входя в нумер, и сейчас же спросила Розанова: ― Вы это что делаете? Розанов промолчал.[27]
Вечер. Слышно, час девятый на исходе. Дверь давно уже на замке, и коли подойти к ней да послушать в тишине ― можно различить, как похрапывает себе коридорный, обреченный по службе на неукоснительное бдение. В камере тоже започивали уж иные, только мало; большая часть ловит свои свободные минуты и предпочитает высыпаться днем. На одном из спящих «ножные браслетики» позвякивают, как перевернется во сне с боку на бок.[28]
К сумеркам канонада стала стихать. Алпатыч вышел из подвала и остановился в дверях. Прежде ясное вечернее небо все было застлано дымом. И сквозь этот дым странно светил молодой, высоко стоящий серп месяца. После замолкшего прежнего страшного гула орудий над городом казалась тишина, прерываемая только как бы распространенным по всему городу шелестом шагов, стонов, дальних криков и треска пожаров.
Лежал он одетый в неизменный свой архалук с патронами на груди и в черкесские синие шаровары. Папаха с малиновым верхом закрывала ему лоб до самых бровей. В одной руке Чертопханов держал охотничью нагайку, в другой ― шитый кисет, последний подарок Маши. На столе возле кровати стоял пустой штоф; а в головах, пришпиленные булавками к стене, виднелись два акварельных рисунка: на одном, сколько можно было понять, был представлен толстый человек с гитарой в руках ― вероятно, Недопюскин; другой изображал скачущего всадника… Лошадь походила на тех сказочных животных, которых рисуют дети на стенах и заборах; но старательно оттушёванные яблоки её масти и патроны на груди всадника, острые носки его сапогов и громадные усы не оставляли места сомнению: этот рисунок долженствовал изобразить Пантелея Еремеича верхом на Малек-Аделе. Изумлённый становой не знал, что предпринять. Мёртвая тишина царствовала в комнате. «Да уж он скончался», ― подумал он и, возвысив голос, промолвил: ― Пантелей Еремеич! А, Пантелей Еремеич! Тогда произошло нечто необыкновенное. Глаза Чертопханова медленно раскрылись, потухшие зрачки двинулись сперва справа налево, потом слева направо, остановились на посетителе, увидали его… Что-то замерцало в их тусклой белизне, подобие взора в них проявилось; посиневшие губы постепенно расклеились, и послышался сиплый, уж точно гробовой голос:
― Столбовой дворянин Пантелей Чертопханов умирает; кто может ему препятствовать? Он никому не должен, ничего не требует…[29]
— Иван Тургенев, «История одного города. Издал М. Е. Салтыков. С.-Петербург, 1870»
Внимание всех было обращено на кактус. Его золотистые лепестки, вздрагивая то там, то сям, начинали принимать вид лучей, в центре которых белая туника все шире раздвигала свои складки. В комнате послышался запах ванили. Кактус завладевал нашим вниманием, словно вынуждая нас участвовать в своём безмолвном торжестве; а цыганские песни капризными вздохами врывались в нашу тишину.
Прибавьте к этому неверное слабое освещение, которое, как в каком-нибудь старом готическом здании, падает косыми полосами сверху, точно из окон громадного купола, и вы получите слабое представление о том лесе, про который народ говорит, что в нём «в небо дыра». Как-то даже немного жутко сделается, когда прямо с солнцепёка войдёшь в густую тень вековых елей и пихт и кругом охватит мёртвая тишина, которой не нарушают даже птичьи голоса. Птицы не любят такого леса и предпочитают держаться по опушкам, около лесных прогалин и в молодых зарослях.[30]
Только что взошла луна. Была такая тишина, что если бы дышали мёртвые в своих гробах, я слышал бы их дыхание. Цвёл можжевельник. И смолистый запах его наполнял воздух и кружил мне голову.
От деревьев вытягивались длинные тени, и белые полосы лунного света спокойно лежали на чёрной земле. Могильные насыпи, памятники с чугунными плитами и мрамор статуй слегка расплывались в серебристом тумане.
В следующий раз я попал на Светлое озеро уже поздней осенью, когда выпал первый снег. Лес и теперь был хорош. Кое-где на берёзах ещё оставался жёлтый лист. Ель и сосны казались зеленее, чем летом. Сухая осенняя трава выглядывала из-под снега жёлтой щёткой. Мёртвая тишина царила кругом, точно природа, утомлённая летней кипучей работой, теперь отдыхала. Светлое озеро казалось больше, потому что не стало прибрежной зелени. Прозрачная вода потемнела, и в берег с шумом била тяжёлая осенняя волна…[31]
Лес глушил берега, и только река, одинокая и свободная, плескала и плескала своими холодными волнами под его навесом. И какая тишина царила кругом! Резкий крик птицы, треск сучьев под ногами дикой козы, хриплый хохоткукушки и сумеречное уханье филина ― все гулко отдавалось в лесах. Ночью величавый мрак простирался над ними.
Пока я заваривала в котелке чай (который нам потом пришлось пить по очереди из трёх глиняных кружек), хозяева с ребёнком и Артамоном куда-то исчезли и затем все вернулись с чисто вымытыми лицами и руками.
Бабушка Татьяна зажгла все свечи на ёлке; тишина в эти минуты в избе стояла напряжённая. Затем, поставив пред собою ребёнка, старуха положила на её плечи руки.
— Вот мы и в горах, — сказал мне товарищ, когда пароход стал, сокращаясь, удаляться. — Жизнь осталась где-то там, за этими горами, а мы вступаем в благословенную страну той тишины, которой нет имени на нашем языке.
Медленно работая веслами, он говорил и слушал, а озеро все шире обнимало нас. Звон колокола казался то ближе, то дальше. «Где-то в горах, — думал я, — приютилась маленькая колокольня и одна славит своим звонким голосом мир и тишину воскресного утра, призывая идти к ней по горным тропинкам, над голубым озером…» <...>
— Мне кажется, что когда-нибудь я сольюсь с этой предвечной тишиной, у преддверия которой мы стоим, и что счастье только в ней. Помнишь Ибсена: «Ты слышишь, Майя, тишину?» Слышишь ли ты ее, эту тишину гор?
Мы долго глядели на горы и на чистое нежное небо над ними, в котором была безнадежная грусть осени. Мы представили самих себя далеко в сердцевине гор, где не бывала еще нога человека… Солнце стоит над глубокими и со всех сторон замкнутыми долинами, орел парит в огромном пространстве между нами и небом… И только нас двое, и мы идем все дальше в глубину гор, как те, что гибнут в поисках эдельвейса…[32]
«Лёд и снег нетленным саваном вечно одевают вершины Альп, и царит над ними холодное безмолвие ― мудрое молчание гордых высот. Безгранична пустыня небес над вершинами гор, и бесчисленны грустные очи светил над снегами вершин. У подножия гор, там, на тесных равнинах земли, жизнь, тревожно волнуясь, растет, и страдает усталый владыка равнин ― человек. В темных ямах земли стон и смех, крики ярости, шепот любви… многозвучна угрюмая музыка жизни земной!.. Но безмолвия горных вершин и бесстрастия звезд ― не смущают тяжелые вздохи людей. Лед и снег нетленным саваном вечно одевают вершины Альп, и царит над ними холодное безмолвие ― мудрое молчание гордых высот. Но как будто затем, чтоб кому-то сказать о несчастьях земли и о муках усталых людей, ― у подножия льдов, в царстве вечно немой тишины, одиноко растет грустный горный цветок ― эдельвейс… А над ним, в бесконечной пустыне небес, молча гордое солнце плывет, грустно светит немая луна и безмолвно и трепетно звезды горят… И холодный покров тишины, опускаясь с небес, обнимает и ночью и днем ― одинокий цветок ― эдельвейс»...
На камне среди поляны стоял коленопреклоненный старец, незнакомый Тихону ― должно быть, схимник, живший в пустыне. Чёрный облик его в золотисто-розовом небе был неподвижен, словно изваян из того же камня, на котором он стоял. И в лице ― такой восторг молитвы, какого никогда не видал Тихон в лице человеческом. Ему казалось, что такая тишина кругом ― от этой молитвы, и для неё возносится благоухание лилово-розового вереска к золотисто-розовому небу, подобно дыму кадильному.[33]
Внезапно воцарилась необычайная тишина. Черные дрозды перестали по-зимнему стрекотать в кустах остролистника. Стало так тихо, что слышно было, как сухой лист упал с дерева на землю. Наступала ночь. Последний багровый луч заходящего солнца сверкнул в морозном небе, и блеск его озарил все кругом. В этом свете зоркие глаза Кристофера заметили, как что-то белое мелькнуло под сенью бука, где они сидели. Как тигр прыгнул он туда и в тот же миг возвратился, таща какого-то человека.
— Гляди, — сказал он, поворачивая голову своего пленника так, чтобы на нее падал свет. — Гляди, я поймал-таки змею. А, жена, ты ничего не видела, но я его высмотрел, и наконец-то, наконец он у меня в руках!
— Аббат! — изумленно прошептала Сайсели. — перевод Г. Рубцова, Н. Рыкова, 1959 г.
Неисчислимо блестят в темноте костры, так же неисчислимы над ними звёзды. Тихонько подымается озаренный дымок. Солдаты в лохмотьях, женщины в лохмотьях, старики, дети сидят кругом костров, сидят усталые. Как на засеянном небе тает дымчатый след, так над всей громадой людей неощутимым утомлением замирает порыв острой радости. В этой мягкой темноте, в отсвете костров, в этом бесчисленном людском море погасает мягкая улыбка, ― тихонько наплывает сон. Костры гаснут. Тишина.[34]
― Тундра ― такое пустынное небо, белёсое, точно оно отсутствует, ― такая пустая тишина, прозрачная пустынность, ― и нельзя идти, ибо ноги уходят в ржавь и воду, и трава и вереск выше сосен и берёз, потому что сосны и берёзы человеку ниже колена, и растёт морошка, и летят над тундрой дикие гуси, и дуют над тундрой «морянки», «стриги с севера к полуночнику», ― и над всем небо, от которого тихо, как от смерти, ― и летом белые, зелёные ― ночи; и ночью белое женское платье кажется зеленоватым; ― а самоеды в одеждах, как тысячелетье…
Денёк выдался хмурый, недвижно висели на небе слоистые тучки, как морщинки под глазами у доброй старухи, и по краю над землёй, где Гусёнки, словно завешено небо рядниной, из-за которой высунул кто-то бороду с проседью и с крутым заворотом у самой земли… веяла оттуда чуть уследимая прохлада, незримой рукой проводившая нежно по каждой травинке, и на всём лежало бездумное спокойствие и тишина, согнулся сонно вершинами чертухинский лес, на опушке ольхи напружили в безветрии зелёные горбы, неся свою ношу...[35]
Ещё ночь, но скоро рассвет. Воздух тёплый и влажный, напоённый сладким запахом магнолий, тубероз, резеды. Ни один лист не шелохнётся. Тишина. Ихтиандр идёт по песчаной дорожке сада. На поясе мерно покачиваются кинжал, очки, ручные и ножные перчатки — «лягушечьи лапы».[36]
Они шли и все говорили о том, о сем. Вначале они говорили оттого, что вырвались из скучного сидения в Ольховке и им было весело. А потом стали говорить оттого, что страшно было молчать: такая немыслимая стояла кругом тишина. Ночью они долго сидели у костра, глядя в огонь. Утром Майгула пошел набрать в котелок воды для чая. Спустился к ключу, только хотел нагнуться ― и задрожал. Через ключ перекинулось, в плесени, дерево, а на дереве, свернувшись кольцами, выложив на них круглую плоскую головку, лежал громадный полоз и смотрел на Майгулу.[38]
Часто он писал <дневник> пьяный. Алёша спал рядом. Была такая тишина, что когда собака пробегала по саду, было слышно в кабинете. Он засыпал на стуле...[39]:177
Кручинин между тем методически продолжал осмотр. В комнате и во всей квартире царила мёртвая тишина. Просто трудно было представить, что женщина, одеваясь, может производить так мало шума. Кручинин закончил осмотр и остановился над роялем, вглядываясь в чёрное зеркало его полированной крышки. Его лицо отразило мучительное напряжение мысли. Происходило то, что редко случается с Кручининым, ― так редко, что Грачик наперечёт мог бы вспомнить подобные случаи, ― он торопился найти какое-то решение и не находил его. Его взгляд, ещё раз обежав комнату, задержался на… пудренице Фаншетты. Кручинин взял её и, слегка тряхнув пушок над крышкой рояля, подул на образовавшийся тонкий слой белой пыли. На чёрном фоне рояля остался характерный рисунок папиллярных линий.[40]
Странно, немыслимо было есть кашу в тишине, в тишине писать письмо, проснуться ночью в тишине. Тишина грохотала по-своему, по-тихому. Тишина породила множество звуков, казавшихся новыми и странными: позвякивание ножа, шорох книжной страницы, скрип половицы, шлёпанье босых ног, скрип пера, щёлканье пистолетного предохранителя, тиканье ходиков на стене блиндажа.[3]
Я понимаю страх и растерянность приезжих на этих улицах. Мне, может быть, самому бы стало страшно, если бы я не любил этот город. Именно этот город, который забыл, что он был когда-то тихим и «вязевым».
― Пойдём, ― говорит Борис, ― что ты оцепенел? Не люблю я, когда ты так цепенеешь.
Мы спускаемся в метро. В потоке людей идём по длинному кафельному коридору. Навстречу нам другой поток. Если прислушаться, шлёпанье сотен шагов по кафельному полу напомнит шум сильного летнего дождя. Обычно мы, москвичи, не слышим этих звуков. Для нас это тишина.[41]
Красный трамвай с белой крышей, повизгивая, огибает нашу службу. А мне идти через сквер, где много больше снега, и белые деревья, и роются красные, зеленые, синие дети, и это красное, синее, зеленое ― все облеплено снегом и живет. И тихо сидят старухи на скамейках, и вообще тихо, хотя рядом и повизгивает трамвай, огибая нашу службу, но все равно тихо, потому что тишина ― это вовсе не отсутствие звуков. А впереди, в этом же сквере стоит заброшенная церковь, и купол у нее такой голубой, что растворяется в небе.[42]
Тут только я понял, что никогда в жизни не слышал настоящей тишины. Всегда что-нибудь да звучало: в безмолвии летнего полдня застрекочет кузнечик или прошелестит листок. И даже глубокой ночью потрескивают, рассыхаясь, деревянные стены дома, тихонько бормочет огонь в очаге, чуть слышно причитает ветер под застрехами.
Ниже ― зелёные склоны, лес, а главное, над всем этим ― необыкновенный снеговой воздух и абсолютная тишина. Только снизу доносился шум речки, да где-то под камнем булькал невидимый ключ. Я долго сидел, наслаждаясь тишиной, горами, запахами. Рядом со мной цвели бессмертники, но такие, каких я не видал раньше ― голубые с тёмно-фиолетовой серединкой.[43]
Иногда появлялся чирок. Загнанный, обезумевший, носился он над камышами, и на всем его пути гремела канонада. Из мощных стволов в чирка неслась мелкая дробь, картечь и даже кабаньи пули. За полетом несчастной птицы, у которой от страха и усталости остались одни перья да кости, можно было следить по грохоту. Оглушающая волна залпов прокатывалась над камышами и стихала за лесом. Потом наступила тишина.
― Я провел исследование, я установил, что это не серая ольха, а та же берёза, пораженная болезнью, и я написал работу. Могу и черновичок показать… Целую минуту после этих слов длилась тишина. Потом по залу пошел легкий шум ― люди приходили в себя, они не привыкли к такой дерзости.
― Докатился… ― послышался голос из зала.
― Зачем псевдоним взяли? ― крикнул кто-то сзади.[44]
Вдруг Чунка дотянулся до огромного, спелого инжира с красной разинутой пастью, осторожно сорвал его, окликнул Деспину и, поцеловав инжир, перебросил его ей Деспина ловко поймала его, ослепительно улыбнулась Чунке и, для устойчивости слегка откинувшись спиной на ствол дерева, стала двумя пальчиками очищать инжир от кожуры. Тетушка Хрисула, видевшая все это, от возмущения онемела. В тишине некоторое время было слышно, как шкурки ― шлеп! Деспина ей что-то отвечала, и, судя по движению ее рук, она показывала, что съела инжир, очистив его от шкурки и тем самым нейтрализовав действие оскверняющего поцелуя.[45]
Грязь была во рту, в горле, в карманах пиджака. Хрустела на зубах, царапала веки. Гробовая тишина царила в квартире, когда он открыл дверь своим ключом и вошёл. Люда и Марина, не в халатах, а нормально одетые, молча сидели на диване в столовой и, по всей вероятности, ждали его возвращения. Ни одна из них не встала навстречу.[46]
Трудна добыча на реке,
Болота страшны в зной,
Но хуже, хуже в руднике,
Глубоко под землей!..
Там гробовая тишина,
Там безрассветный мрак…
Зачем, проклятая страна,
Нашел тебя Ермак?..[49]
— Николай Некрасов, «Княгиня Трубецкая» (из цикла «Русские женщины»), 1871
День ли царит, тишина ли ночная,
В снах ли тревожных, в житейской борьбе,
Всюду со мной, мою жизнь наполняя,
Дума все та же, одна, роковая, ―
Всё о тебе![50]
— Алексей Апухтин, «День ли царит, тишина ли ночная...», 1880
Ещё я жив, но жизнь закрыла надо мною
Спуск в склеп — и душный мрак надвинулся кругом.
И уничтоженный могильной тишиною,
Я сплю томительным и безотрадным сном.[51]
— Семён Надсон, «Завеса сброшена: ни новых увлечений...», 1881
Молчат земля и небосвод,
Повсюду тишина, Трава и гладь прохладных вод
В объятьях томных Сна.
А кругом далеко ― тишина, тишина,
Лишь звенят над осокойстрекозы;
Неподвижная глубь и тиха, и ясна,
И душисты весенние розы.
Но за пыльной оливой, за кущами роз,
Там, где ветер шумит на просторе,
Меж ветвями капризных, стыдливых мимоз Море видно, безбрежное море!..[52]
— Зинаида Гиппиус, «Долго в полдень вчера я сидел у пруда...», 1889
В безмолвии слова так хороши, Так дороги в уединеньи ласки, И так блестят возлюбленные глазки Осенним днём в осмеянной глуши.
Одним лишь нам душистая весна,
Одним лишь нам душистые фиалки
И плачет лес завистливый и жалкий,
И внемлет нам сквозь слёзы тишина.[53]
Какой восторг! Какая тишина! Благоуханно ночи дуновенье;
И тайною истомой усыпленье Природа сладостно напоена.
Тепло… Сияет кроткая луна… И очарованный, в благоговенье
Я весь объят расцветом обновленья, И надо мною властвует весна.[54]
...И умерло всё, что могло бы возникнуть.
Так с мели порой всё смывает волна.
И в сердце, омытом тоской, — тишина.
И сердце не может ни вспыхнуть, ни крикнуть.
— Надежда Львова, «...И умерло всё, что могло бы возникнуть...», 1912
Есть минуты, когда не тревожит
Роковая нас жизни гроза.
Кто-то на плечи руки положит,
Кто-то ясно заглянет в глаза.
И мгновенно житейское канет,
Словно в чёрную пропасть без дна.
И над пропастью медленно встанет Семицветной дугой тишина.
Какой прозрачный блеск! Печаль и тишина...
Как будто над землей незримая жена,
Весы хрустальные склоняя с поднебесья
Лелеет хрупкое мгновенье равновесья...
— Вячеслав Иванов, «Какой прозрачный блеск! Печаль и тишина…», 1913
Тишина, тишина. Поднимается солнце. Ни слова.
Тридцать градусов холода. Тускло сияет гранит.
И под черным вуалем у гроба стоит Гончарова,
Улыбается жалко и вдаль равнодушно глядит.[55]
— Георгий Адамович, «По широким мостам... Но ведь мы все равно не успеем...», 1921
Вот и дом. Из окошек впалых
На мостовую, как слезы, огни.
Подошел и усталый
Задумался у ворот.
Знать, ответом на думу мою
Собаки голодный вой
Да в небе краюшка хлеба ―
Луной. Покой и плотная тишина во всем
И звезды на плечи дремотные ― золотым дождем…[56]
ПехотныйВологодский полк
Прислал наряд оркестра.
Сыч-капельмейстер, сивый волк,
Был опытный маэстро.
Собрались рядом с залой в класс,
Чтоб рокот труб был глуше.
Курлыкнул хрипло медный бас,
Насторожились уши.
Басы сверкнули вдоль стены, Кларнеты к флейтам сели, ―
И вот над мигом тишины Вальс томно вывел трели…[58]
У берёзовой черты
Мрак, трава, шиповник, ров,
Земляника и цветы.
Гомон птиц и стон жуков. О, как сладко я дышал! Я не думал никогда, Что бывает хороша Жизнь не только в городах;
Что в подобной тишине
Под берёзовым шатром
Хорошо тебе и мне
Мерить дни наедине Земляникою и сном.[59]
Полночь, тишайшая полночь.
Коричневый байковый сумрак
Вписан в периметр окошка.
Приняв одиночество ночи,
Поджав по-татарски ноги,
Я сижу у себя на постели.[60]
На болоте ни звона, ни стука, всё загублено злой беленой; тут жила, по рассказам, гадюка в половину болота длиной.
Но не верится все-таки ― что бы
тишина означала сия?
Может, гадина сдохла со злобы,
и поблекла ее чешуя?[61]
— Борис Корнилов, «Лес над нами огромным навесом...», 1933
Я вспомнил ночь в подземных коридорах, Сердцебиенье полной тишины
И рыхлые породы, на которых
Мои следы навек закреплены.
С доверчивостью, свойственной мальчишке,
Я подружился с этой тишиной.
Она со мной играла в кошки-мышки
И осыпала пылью земляной.
Она меня, как белку, приручала,
И я кружился в колесе времен.
Я ни конца не видел, ни начала,
Я видел сон, но не кончался он.[62]
Закончится и наше время
Среди лазоревых земель,
Где садовод лелеет семя
И мать качает колыбель,
Где летний день глубок и долог,
Где сердце тишиной полно
И где с руки усталый голубь
Клюет пшеничное зерно.[63]
Да, океаном-нелюдимом
Был Ледовитый океан,
Где льдина стукалась о льдину,
Как о стакан стучит стакан. Он всех, кто шел к нему на праздник, Кто из стакана пригубил, ― В своих хоромах непролазных Коварством Арктики губил.
Но, долгу верные повсюду,
Мы чувства страха лишены.
Гремит ледовая посуда
В холодных залах тишины![64]
— Семён Кирсанов, «Но — грохотом чревата тишина...» (из цикла «Весть о мире») 1945
Мы не замечали ни грибной прохлады, Ни привычной с детства боровой отрады, Тишины закатной северных лесов.
Мы бежали ― гибель нас искала,
Торопилась, путь пересекала,
Реяла вечернею совой.[66]
Темно-синие пинии,
Синева средиземная…
И надземно-подземная Глубина тишины…
Темно-синие пинии
В тишину включены,
И спадают глицинии,
Голубые глицинии
С раскаленной стены.
Словно ветром волнуемо, Море в небо ушло
И беззвучными струями
По стенам потекло.[69]
А на опушке ежевичный зной,
И, сенным духом сладостно полна,
Вплывает в лес горячая волна.
Прикрыв глаза, сидеть в лесу на пне
В бездумной и блаженной тишине,
Где, как осина легкая, шурша,
Без слов и мыслей молится душа.[70]
— Лидия Алексеева, «Прикрыв глаза, сидеть в лесу на пне...», 1977
Сеть, что разорвана сонмом стрижей,
Скоро сомкнётся, и свет Твой затмится…
Только не трогай моих чертежей,
Где проступают любимые лица. С каждой весной холодней и нежней И ослепительней взгляд Твой упорный… Только не трогай моих чертежей Замков воздушных и замыслов черных.
Этих набросков и грез, миражей
Жизнь моя полнилась светлой волною…
Но отступлюсь от своих чертежей
Перед зовущей Твоей тишиною.[71]
↑Михаил Шишкин, «Венерин волос» — М.: «Знамя», №4 за 2005 г.
↑Рассадин С. Б. Книга прощаний. Воспоминания. — М.: Текст, 2009 г.
↑Лесков Н.С. Собрание сочинений в 12 томах, Том 4. — Москва, «Правда», 1989 г.
↑Крестовский В.В. «Петербургские трущобы. Книга о сытых и голодных». Роман в шести частях. Общ. ред. И.В.Скачкова. Москва, «Правда», 1990 г. ISBN 5-253-00029-1
↑И.С. Тургенев Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах. — М.: Наука, 1982. — Т. 10. Стр. 264.
↑Д.Н. Мамин-Сибиряк. «Золото». Роман, рассказы, повесть. — Минск: «Беларусь», 1983 г.
↑Д.Н. Мамин-Сибиряк. Избранные произведения для детей. — М.: Государственное Издательство Детской Литературы, 1962 г.
↑И. Бунин. Полное собрание сочинений в 13 томах. — М.: Воскресенье, 2006 г. — Т. 1. Стихотворения (1888—1911); Рассказы (1892—1901). — С. 455-456