Биографические цитаты об Александре Пушкине

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

Здесь приведены цитаты других людей о наиболее значимых и оригинальных эпизодах биографии Александра Пушкина (1799—1837) по её хронологии (отдельные статьи о биографиях см. в корневой категории), а также о его личности. Цитаты о творчестве см. в отдельной статье.

Биографические цитаты[править]

  •  

За обедом (после акта в лицее), на который я был приглашён гр. А. К. Разумовским, бывшим тогда министром просвещения, граф, отдавая справедливость молодому таланту, сказал мне: «Я бы желал однако же образовать сына вашего в прозе». — «Оставьте его поэтом!» — отвечал ему за меня Державин с жаром, вдохновенный духом пророчества.[1][2][3]

  Сергей Пушкин, 1815

1820-е[править]

  •  

Пушкин всякий день имеет дуэли; благодаря бога, они не смертоносны, бойцы всегда остаются невредимы.[4]:с.476[5]

  Екатерина Карамзина, письмо П. А. Вяземскому, 23 марта 1820
  •  

В Екатеринославе Пушкин, конечно, познакомился с губернатором Шемиотом, который однажды пригласил его на обед. <…> Это было летом, в самую жаркую пору. Собрались гости, явился и Пушкин, и с первых же минут своего появления привёл всё общество в большое замешательство необыкновенною эксцентричностью своего костюма: он был в кисейных панталонах, прозрачных, без всякого исподнего белья. Жена губернатора, г-жа Шемиот, чрезвычайно близорукая, одна не замечала этой странности. Жена моя потихоньку посоветовала ей удалить из гостиной её дочерей-барышень, объяснив необходимость этого удаления. Г-жа Шемиот, не допуская возможности такого неприличия, уверяла, что у Пушкина просто летние панталоны бланжевого, телесного цвета; наконец, вооружившись лорнетом, она удостоверилась в горькой истине <…>. Хотя все были очень возмущены и сконфужены, но старались сделать вид, будто ничего не замечают; хозяева промолчали, и Пушкину его проделка сошла благополучно.[6][7]сомнительное свидетельство[7]

  А. М. Фадеев, воспоминания
  •  

Пушкин нередко проводил у Кириенко-Волошинова целые дни, а то и целые ночи. Днем, впрочем, Пушкин появлялся в его квартире только после больших где-либо с иными знакомыми кутежей и тогда долго, как убитый, спал у него на кровати. Иногда вслед за таким, недостойным его, препровождением времени, на него после сна находили бурные припадки раскаяния, самобичевания и недолгой, но искренней грусти. Тогда он всю ночь напролёт проводил в излияниях всякого рода и задушевных беседах с товарищем, сопровождаемых одним только чаем, без всякого иного к нему прибавления. Разговаривая и споря с приятелем, Пушкин всегда держал в руках перо или карандаш, которым набрасывал на бумагу карикатуры всякого рода с соответственными надписями внизу; или хорошенькие головки женщин и детей, большею частью друг на друга похожие. Но довольно часто вдруг в середине беседы он смолкал, оборвав на полуслове свою горячую речь, и, странно повернув к плечу голову, как бы внимательно прислушиваясь к чему-то внутри себя, долго сидел в таком состоянии неподвижно. Затем, с таким же выражением напряженного к чему-то внимания, он снова принимал прежнюю позу у письменного стола и начинал быстро и непрерывно водить по бумаге пером, уже, очевидно, не слыша и не видя ничего ни внутри себя, ни вокруг. В таких случаях хозяин квартиры со спокойною совестью уходил в соседнюю комнату спать, ибо наверно знал, что гость уже ни единого слова не скажет до света и будет без перерыва писать до тех пор, пока перо само не вывалится из рук его, а голова не упадет в глубоком сне тут же на столе. Иногда на другой день, проснувшись в обыкновенное время, отец мой находил приятеля спавшим, иногда же последний исчезал, унося с собою все за ночь написанное. Нередко, впрочем, случалось иначе: уходил ли гость или нет, а работы свои оставлял на столе у хозяина, никогда о них не упоминая впоследствии… Некоторые, впрочем, стихотворения самого неприличного свойства Пушкин, прежде чем уходить, нарочно громко прочитывал хозяину, крепко держа его за руку, чтобы тот не мог убежать. Зато, едва он оканчивал чтение, как приятель с досадой вырывал бумагу из рук его и в мелкие куски её разрывал. Однако автор нисколько этим не огорчался и неудержимо хохотал над гневом товарища, жестоко упрекавшего его в затрате своих высоких способностей на такие низкие произведения карандаша и пера. Непостижимо странным является то несомненное обстоятельство, что подобные произведения порнографического характера иногда выливались у Пушкина в ту самую ночь, начало которой он употреблял на самое искреннее раскаяние в напрасно и гнусно потраченном времени и всяких упреках себе самому.[8][7]сомнительное свидетельство[7]

  — Е. Д. Францева, «Пушкин в Бессарабии (из семейных преданий)»
  •  

По прибытии генерала в Горячеводск, тамошний комендант к нему явился и вскоре прислал книгу, в которую вписывались имена посетителей вод. Все читали, любопытствовали. После нужно было книгу возвратить и вместе с тем послать список свиты генерала. За исполнение этого взялся Пушкин. Я видел, как он, сидя на куче бревен на дворе, с хохотом что-то писал, но я ничего и не подозревал. Книгу и список отослали к коменданту. На другой день, во всей форме, отправляюсь к доктору Ц., который был при минеральных водах. «Вы лейб-медик? приехали с генералом Раевским?» — «Последнее справедливо, но я не лейб-медик». — «Как не лейб-медик? Вы так записаны в книге коменданта; бегите к нему, из этого могут выйти дурные последствия». Бегу к коменданту, спрашиваю книгу, смотрю: там в свите генерала вписаны — две дочери, два сына, лейб-медик Рудыковский и недоросль Пушкин. Насилу убедил я коменданта всё это исправить, доказывая, что я не лейб-медик и что Пушкин не недоросль, а титулярный советник, выпущенный с этим чином из Царскосельского лицея. Генерал порядочно пожурил Пушкина за эту шутку.[9][7]

  Евстафий Рудыковский, «Встреча с Пушкиным»
  •  

Вольнолюбивые мнимые друзья Пушкина даже возрадовались его несчастию; они полагали, что досада обратит его наконец в сильное и их намерениям полезное орудие. Как они ошибались! В большом свете, где не читали русского, где едва тогда знали Пушкина, без всякого разбора его обвиняли, как развратника, как возмутителя. Грустили немногие, молча преданные правительству и знавшие цену не одному таланту изгнанника, но и сердцу его. Они за него опасались; они думали, что отчаяние может довести его до каких-нибудь безрассудных поступков или до неблагородных привычек и что вдали от нас угаснет сей яркий луч нашей литературной славы. К счастию, и они ошиблись.

  Филипп Вигель, «Записки», [1856]
  •  

Граф Воронцов сделан новороссийским и бессарабским генерал-губернатором. Не знаю ещё, отойдёт ли к нему и бес арабский.[10][11]

  Александр Тургенев, письмо П. А. Вяземскому, 9 мая 1823
  •  

Раз утром выхожу я из своей квартиры и вижу Пушкина, идущего мне навстречу. Он был, как и всегда, бодр и свеж; но обычная (по крайней мере, при встречах со мною) улыбка не играла на его лице, и лёгкий оттенок бледности замечался на щеках. Пушкин заговорил первый. «Я шёл к вам посоветоваться. Вот видите: слух о моих и не моих пиесах, разбежавшихся по рукам, дошёл до правительства. Вчера, когда я возвратился поздно домой, мой старый дядька объявил, что приходил в квартиру какой-то неизвестный человек и давал ему пятьдесят рублей, прося дать ему почитать моих сочинений и уверяя, что скоро принесет их назад. Но мой верный старик не согласился, а я взял да и сжёг все мои бумаги… Теперь, — продолжал Пушкин, немного озабоченный, — меня требуют к Милорадовичу! Я не знаю, как и что будет, и с чего с ним взяться?.. Вот я и шёл посоветоваться с вами»… Мы остановились и обсуждали дело со всех сторон. В заключение я сказал ему: «Идите прямо к Милорадовичу, не смущаясь и без всякого опасения. Положитесь безусловно на благородство его души: он не употребит во зло вашей доверенности». <…>
Часа через три явился и я к Милорадовичу, при котором состоял я по особым поручениям. Милорадович, лежавший на своем зелёном диване, окутанный дорогими шалями, закричал мне навстречу: «Знаешь, душа моя! У меня сейчас был Пушкин! Мне ведь велено взять его и забрать все его бумаги; но я счел более деликатным пригласить его к себе и уж от него самого вытребовать бумаги. Вот он и явился очень спокоен, с светлым лицом, и когда я спросил о бумагах, он отвечал: «Граф! Все мои стихи сожжены! — у меня ничего не найдёте в квартире, но, если вам угодно, всё найдётся здесь (указал пальцем на свой лоб). Прикажите подать бумаги; я напишу всё, что когда-либо написано мною (разумеется, кроме печатного) с отметкою, что моё и что разошлось под моим именем». Подали бумаги. Пушкин сел и писал, писал… и написал целую тетрадь… <…> Завтра я отвезу её государю. А знаешь ли? Пушкин пленил меня своим благородным тоном и манерою обхождения».
На другой день я пришёл к Милорадовичу поранее. Он возвратился от государя, и первым словом его было: «Ну, вот дело Пушкина и решено!» И продолжал: «Я подал государю тетрадь и сказал: «Здесь все, что разбрелось в публике, но вам, государь, лучше этого не читать». Государь улыбнулся на мою заботливость. Потом я рассказал подробно, как у нас было дело. Государь слушал внимательно и наконец спросил: «А что же ты сделал с автором?» — «Я? Я объявил ему от имени вашего величества прощение!» Тут мне показалось, что государь слегка нахмурился. Помолчав немного, он с живостью сказал: «Не рано ли?» Потом, ещё подумав, прибавил: «Ну, коли уж так, то мы распорядимся иначе: снарядить Пушкина в дорогу, выдать ему прогоны и, с соответствующим чином и с соблюдением возможной благовидности, отправить его на службу на юг!» Вот как было дело. Между тем, в промежутке двух суток, разнеслось по городу, что Пушкина берут и ссылают. Гнедич с заплаканными глазами (я сам застал его в слезах) бросился к Оленину. Карамзин, как говорили, обратился к государыне, а Чаадаев хлопотал у Васильчикова, и всякий старался замолвить слово за Пушкина. Но слова шли своею дорогою, а дело исполнялось буквально по решению.[12][5]то же со слов Пушкина передавали другие, например, И. И. Пущин[13][14]

  Фёдор Глинка, «Удаление Пушкина из Петербурга»
  •  

Сделай милость, будь осторожен на язык и на перо. Не играй своим будущим. Теперешняя ссылка твоя лучше всякого места. Что тебе в Петербурге?

  Пётр Вяземский, письмо Пушкину, конец мая (?) 1824
  •  

Всё доказывает, к несчастию, что он слишком проникся вредными началами, так пагубно выразившимися при первом выступлении его на общественное поприще. <…> Его величество поручил мне переслать его [письмо] вам; об нём узнала московская полиция, потому что оно ходило из рук в руки и получило всеобщую известность[комм. 1]. Вследствие этого, его величество, в видах законного наказания, приказал мне исключить его из списков чиновников министерства иностранных дел за дурное поведение; впрочем, его величество не соглашается оставить его совершенно без надзора, на том основании, что, пользуясь своим независимым положением, он будет, без сомнения, всё более и более распространять те вредные идеи, которых он держится, и вынудит начальство употребить против него самые строгие меры. Чтобы отдалить, по возможности, такие последствия, император думает, что в этом случае нельзя ограничиться только его отставкою, но находит необходимым удалить его в имение родителей, в Псковскую губернию, под надзор местного начальства.[17][16]

  Карл Нессельроде, письмо М. С. Воронцову, 11 июля 1824
  •  

Великий Пушкин, маленькое дитя! Иди, как шёл, т.е. делай, что хочешь; но не сердись на меры людей и без тебя довольно напуганных! Общее мнение для тебя существует и хорошо мстит. Я не видал ни одного порядочного человека, который бы не бранил за тебя Воронцова, на которого все шишки упали. Ежели бы ты приехал в Петербург, бьюсь об заклад, у тебя бы целую неделю была толкотня от знакомых и незнакомых почитателей. Никто из писателей русских не поворачивал так каменными сердцами нашими, как ты. Чего тебе недостаёт? Маленького снисхождения к слабым. Не дразни их год или два, бога ради! Употреби получше время твоего изгнания…[18][16]

  Антон Дельвиг, письмо Пушкину, 28 сентября 1824
  •  

… стало известно, что он удалён из Петербурга; внутри России даже не знали — куда, за что? Но тем больше казалась поэтическою судьба изгнанника самовольного (как называл Пушкин сам себя), особенно когда он упоминал о себе в задумчивых, грустных стихах, то благословляя дружбу, спасшую его от грозы и гибели, то вспоминая об Овидии на берегах Чёрного моря. И вдруг новая превратность в судьбе его: он живёт в своей деревне, не выезжает оттуда, не может выезжать — и русский Овидий принял оттенок чуть ли не Вольтера в Ферне или Руссо в самовольном изгнании.

  Ксенофонт Полевой, «Записки о жизни и сочинениях Н. А. Полевого», [1856]
  •  

Ярмарка тут в монастыре бывает в девятую пятницу перед Петровками; народу много собирается; и он туда хаживал, как есть, бывало, как дома: рубаха красная, не брит, не стрижен, чудно так, палка железная в руках; придёт в народ, тут гулянье, а он сядет наземь, соберёт к себе нищих, слепцов, они ему песни поют, стихи сказывают.[19][20]

  — дворовый Пётр, служивший кучером у Пушкина
  •  

Одевался Пушкин, хотя, по-видимому, и небрежно, подражая и в этом, как и во многом другом, прототипу своему Байрону, но эта небрежность была кажущаяся: Пушкин относительно туалета был очень щепетилен. Рассказывают, будто живя в деревне, он ходил всё в русском платье. Совершеннейший вздор. Пушкин не изменял обыкновенному светскому костюму. Всего только раз, заметьте себе, раз, во всё пребывание в деревне, а именно в девятую пятницу после Пасхи, Пушкин вышел на святогорскую ярмарку в русской красной рубахе, подпоясанный ремнём, с палкою, в корневой шляпе, привезённою им ещё из Одессы. Весь новоржевский бомонд, съезжавшийся на эту ярмарку закупать сахар, вино, увидя Пушкина в таком костюме, весьма был этим скандализирован.[21][20]

  Алексей Вульф по записи М. И. Семевского
  •  

Когда в монастыре была ярмарка в девятую пятницу, Пушкин, как рассказывают очевидцы-старожилы, одетый в крестьянскую белую рубаху с красными ластовками, опоясанный красною лентою, с таковою же — и через плечо, не узнанный местным уездным исправником, был отправлен под арест за то, что вместе с нищими, при монастырских воротах, участвовал в пении стихов о Лазаре, Алексее, человеке божием, и других, тростию же с бубенчиками давал им такт, чем привлёк к себе большую массу народа и заслонил проход в монастырь, — на ярмарку. От такого ареста был освобожден благодаря лишь заступничеству здешнего станового пристава.[22][20]

  — игумен Иоанн
  •  

Плетнёв поручил мне сказать тебе, что он думает, что Пушкин хочет иметь пятнадцать тысяч, чтобы иметь способы бежать с ними в Америку или Грецию. Следственно, не надо их доставать ему.[23][20]см. также письмо Пушкина Л. С. Пушкину от 20 декабря 1824

  Александра Воейкова, письмо В. А. Жуковскому, конец июня — начало июля 1825
  •  

Гонение придаёт державную власть гонимому только там, где господствуют два раскола общественного мнения. У нас везде царствует одна православная церковь. Ты можешь быть силён у нас одною своею славою, тем, что тебя читают с удовольствием, с жадностию, но несчастие у нас не имеет силы ни на грош. Хоть будь в кандалах, то одни те же друзья <…> понесут на сердце своём твои железа, но их звук не разбудит ни одной новой мысли в толпе, в народе, который у нас мало чуток! <…> у нас никому нет места почётного. В библиотеках отведена тебе первая полка, но мы ещё не дожили до поры личного уважения. <…> Оппозиция — у нас бесплодное и пустое ремесло во всех отношениях…

  — Пётр Вяземский, письмо Пушкину, 28 августа 1825
  •  

Студент Ал. Н. Вульф, сделавшийся поверенным Пушкина в его замыслах об эмиграции, сам собирался за границу; он предлагал Пушкину увезти его с собой под видом слуги. Но сама поездка Вульфа была ещё мечтой. Тогда оба заговорщика наши остановились на мысли заинтересовать в деле освобождения Пушкина известного дерптского профессора хирургии И. Ф. Мойера. Он имел влияние на самого начальника края, маркиза Паулуччи. Дело состояло в том, чтобы согласить Мойера взять на себя ходатайство перед правительством о присылке к нему Пушкина в Дерпт, как интересного и опасного больного, а впоследствии, может быть, предпринять и защиту его, если Пушкину удастся пробраться из Дерпта за границу под тем же предлогом безнадёжного состояния своего здоровья. — Город Дерпт стоял тогда если не на единственном, то на кратчайшем тракте за границу, излюбленном всеми нашими туристами.[20]см. письма Пушкина 1825 г., начиная от прошения Александру I в 20-х числах апреля

  Павел Анненков, «Пушкин в Александровскую эпоху», 1874
  •  

До сих пор ты тратил жизнь с недостойною тебя и с оскорбительною для нас расточительностью, тратил и физически, и нравственно. Пора уняться. Она была очень забавною эпиграммою, но должна быть возвышенною поэмою.[20]

  Василий Жуковский, письмо Пушкину, 9 августа 1825
  •  

… известный по вольнодумным, вредным и развратным стихотворениям титулярный советник Александр Пушкин <…> и ныне при буйном и развратном поведении открыто проповедует безбожие и неповиновение властям, и, по получении горестнейшего для всей России известия о кончине государя императора Александра Павловича, он, Пушкин, изрыгнул следующие адские слова: «Наконец не стало тирана, да и оставшийся род его недолго в живых останется». Мысли и дух Пушкина бессмертны: его не станет в сём мире, но дух, им поселённый, навсегда останется, и последствия мыслей его непременно поздно или рано произведут желаемое действие.[24]комментарий А. В. Луначарского («Александр Сергеевич Пушкин», 1930): «последние строчки доноса могут навести даже на мысль о каком-то сравнительно плохо прикрытом издевательстве автора его над властью…»

  Степан Висковатов, донос в Третье отделение, февраль 1826
  •  

… у Пушкина всегда была страсть выпытывать будущее, и он обращался ко всякого рода гадальщицам. Одна из них предсказала ему, что он должен остерегаться высокого белокурого молодого человека, от которого придёт ему смерть. Пушкин довольно суеверен, и потому, как только случай сведёт его с человеком, имеющим все сии наружные свойства, ему сейчас приходит на мысль испытать: не это ли роковой человек? Он даже старается раздражать его, чтобы скорее искусить свою судьбу.[25][26]подтверждается многими другими свидетельствами

  Сергей Соболевский, слова А. Н. Муравьёву, лето 1827
  •  

… величайшая услуга, какую бы я мог оказать вам, его бы держать его в узде; да не имею к тому способов. <…> К тому же с ним надобно нянчиться, до чего я не охотник и не мастер.[27][28]

  Владимир Титов, письмо сотрудникам «Московского вестника», 18 июля 1827
  •  

Москва неблагородно поступила с ним: после неумеренных похвал и лестных приёмов охладели к нему, начали даже клеветать на него, взводить на него обвинения в ласкательстве, наушничестве и шпионстве перед государем. Это и было причиной, что он оставил Москву.[29][30]

  Степан Шевырёв, воспоминания
  •  

Князь Вяземский (Пётр Андреевич), пребывая в Петербурге, был атаманом буйного и ослеплённого юношества <…>. Бедный Пушкин, который вёл себя доселе как красная девица, увлечён совершенно Вяземским…[31]

  Фаддей Булгарин, донос в III Отделение, 6 июня 1828
  •  

В двух верстах находится довольно большой аул. Пушкину пришла мысль осмотреть его; нас человек 20 отправились в путь. Ал. С-ч набросил на плечи плащ и на голову надел красную турецкую фесе, захватив по дороге толстую, суковатую палку, и, так выступая впереди публики, открыл шествие. У самого аула толпа мальчишек встретила нас и робко начала отступать, но тут появилось множество горцев, взрослых мужчин и женщин с малютками на руках. Началось осматриванием внутренностей саклей, которые охотно отворялись, но, конечно, ничего не было в них привлекательного; разумеется, при этом дарились мелкие серебряные деньги, принимаемые с видимым удовольствием; наконец, мы обошли весь аул и, собравшись вместе, располагали вернуться на пост к чаю. Густая толпа всё-таки нас не оставляла. Осетины, обыватели аула, расспрашивали нашего переводчика о красном человеке; тот отвечал им, что это «большой господин». Ал. С-ч вышел вперед и приказал переводчику сказать им, что «красный — не человек, а шайтан (чёрт); что его поймали ещё маленьким в горах русские; между ними он привык, вырос и теперь живет подобно им». И когда тот передал им всё это, толпа начала понемногу отступать, видимо, испуганная; в это время Ал. С-ч поднял руки вверх, состроил сатирическую гримасу и бросился в толпу. Поднялся страшный шум, визг, писк детей, — горцы бросились врассыпную, но, отбежав, начали бросать в нас камнями, а потом и приближаться все ближе, так что камни засвистели над нашими головами. Эта шутка Ал. С-ча могла кончиться для нас очень печально, если бы постовой начальник не поспешил к нам с казаками; к счастью, он увидал густую толпу горцев, окружившую нас с шумом и гамом, и подумал о чем-то недобром. Известно, насколько суеверный, дикий горец верит в существование злых духов в Кавказских горах. Итак, мы отретировались благополучно.[32][33]в мае 1829; сомнительное свидетельство[33]

  Н. Б. Потокский, воспоминания
  •  

Он уже освободился от обольстительных цепей современного успеха [своих сочинений].

  Ксенофонт Полевой, «„Полтава“, поэма Александра Пушкина», июнь 1829

1830-е[править]

  •  

… свадьба Пушкина на Гончаровой <…>. Желаю ему быть щастливому, но не знаю, возможно ли надеяться этого с его нравами и с его образом мыслей. Если круговая порука есть в порядке вещей, то сколько ему бедному носить рогов, — это тем вероятнее, что первым его делом будет развратить жену. — Желаю, чтоб я во всём ошибся.[34][35]

  — Алексей Вульф, дневник, 28 июня 1830
  •  

Карантины превратили эти 24 версты [от Петербурга до Царского Села] в дорогу от Петербурга до Камчатки. <…> Но Пушкин, как ангел святой, не побоялся <…> чиновника, как дух, пронёсся его мимо и во мгновение ока очутился в Петербурге, на Вознесенском проспекте, и воззвал голосом трубным ко мне, лепившемуся по низменному тротуару, под высокими домами.

  Николай Гоголь, письмо Василию Жуковскому, 10 сентября 1831
  •  

А. С-вич однажды пришёл к своему приятелю И. С. Тимирязеву. Слуга сказал ему, что господа ушли гулять, но скоро возвратятся. В зале у Тимирязевых был большой камин, а на столе лежали орехи. Перед возвращением Тимирязевых домой Пушкин взял орехов, залез в камин и, скорчившись обезьяною, стал их щёлкать[комм. 2]. Он любил такие проказы.[37][38]до 1834

  Софья Тимирязева по записи П. И. Бартенева
  •  

Пушкин крепко боялся дурных шуток над его неожиданным камер-юнкерством, но теперь успокоился, ездит по балам и наслаждается торжественною красотою жены, которая, несмотря на блестящие успехи в свете, часто и преискренно страдает мучением ревности, потому что посредственная красота и посредственный ум других женщин не перестают кружить поэтическую голову её мужа.[39][40][38]

  Софья Карамзина, письмо И. И. Дмитриеву, 20 января 1834
  •  

… поэта я нашёл <…> сильно негодующим на царя за то, что он одел его в мундир, его, написавшего теперь повествование о бунте Пугачёва и несколько новых русских сказок. Он говорит, что он возвращается к оппозиции…[41]очевидно, Пушкин надеялся на более высокое придворное положение историографа, как у Карамзина[42][43]

  — Алексей Вульф, дневник, февраль 1834
  •  

Здорово, новый камер-юнкер! <…>
И раззолочен ты как клюнкер,
И весел ты, как медный грош.
И камердинер при Парнасе.[44]

  Сергей Соболевский, 1834
  •  

Пушкина я видел в мундире только однажды, на петергофском празднике. Он ехал в придворной линейке, в придворной свите. Известная его несколько потертая альмавива драпировалась по камер-юнкерскому мундиру с галунами. Из-под треугольной его шляпы лицо его казалось скорбным, суровым и бледным. Его видели десятки тысяч народа не в славе первого народного поэта, а в разряде начинающих царедворцев.[45][46]

  Владимир Соллогуб, «Воспоминания», 1860-е
  •  

Либералы косо смотрели на сближение между двумя властелинами, [Николаем I и Пушкиным]. Пушкина начали обвинять в предательстве дела патриотов; а так как возраст, и опытность начали побуждать его быть умереннее <…> и благоразумнее, это изменение в поведении не замедлили приписать его честолюбивым расчётам[комм. 3].[48][49][47]

  Адам Мицкевич, «Биографическое и литературное известие о Пушкине»
  •  

… стоило Пушкину написать только два-три верноподданнических стихотворения[комм. 4] и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви!

  Виссарион Белинский, письмо Николаю Гоголю, 15 июля 1847
  •  

Жаль поэта, <…> — а человек был дрянной. Корчил Байрона, а пропал, как заяц. Жена его право не виновата.[50][51]

  — Фаддей Булгарин, письмо А. Я. Стороженке, 4 (16) февраля 1837
  •  

Страсть никогда умна быть не может. Он отшатнулся от тех, которые его любили, понимали и окружали дружбою почти благоговейной, а пристал к людям, которые его принимали из милости. Тут усыпил он надолго свой дар высокий и погубил жизнь, прежде чем этот дар проснулся (если ему было суждено проснуться).[52][53]

  Алексей Хомяков, письмо Н. М. Языкову, февраль 1837
  •  

… способности к басовым аккордам недоставало не в голове Пушкина и не в таланте его, а в душе, слишком непостоянной и слабой, или слишком рано развращённой и уже никогда не находившей в себе сил для возрождения (Пушкин измельчался не в разврате, а в салоне). Оттого-то вы <…> не можете ему благоговейно кланяться.[52][53]

  — Алексей Хомяков, письмо И. С. Аксакову, 1859
  •  

Пушкин <…> оставил мир, в котором он не был счастлив.[54][53]

  Андрей Карамзин, письмо Е. А. Карамзиной, 12 (24) февраля 1837
  •  

Д. В. Дашков передавал кн. Вяземскому, что государь сказал ему: «Какой чудак Жуковский! Пристаёт ко мне, чтобы я семье Пушкина назначил такую же пенсию, как семье Карамзина. Он не хочет сообразить, что Карамзин человек почти святой, а какова была жизнь Пушкина?»[55][56]

  •  

Пусть бы всякий сносил в складчину всё, что знает не только о Пушкине, но и о других замечательных мужах наших. <…>
Много алмазных искр Пушкина рассыпались тут и там в потёмках; иные уже угасли и едва ли не навсегда; много подробностей жизни его известно на разных концах России: их надо бы снести в одно место.[57]

  Владимир Даль
  •  

В сущности, Пушкин был до крайности несчастлив, и главное его несчастие заключалось в том, что он жил в Петербурге и жил светской жизнью, его убившей. Пушкин находился в среде, над которой не мог не чувствовать своего превосходства, а между тем в то же время чувствовал себя почти постоянно униженным и по достатку, и по значению в этой аристократической сфере, к которой он имел <…> какое-то непостижимое пристрастие. Наше общество так ещё устроено, что величайший художник без чина становится в официальном мире ниже последнего писаря. Когда при разъездах кричали: «Карету Пушкина!» — «Какого Пушкина?» — «Сочинителя!» — Пушкин обижался, конечно, не за название, а за то пренебрежение, которое оказывалось к названию. За это и он оказывал наружное будто бы пренебрежение к некоторым светским условиям: не следовал моде и ездил на балы в чёрном галстуке, в двубортном жилете, с откидными, ненакрахмаленными воротниками, подражая, быть может, невольно байроновскому джентльменству; прочим же условиям он подчинялся. Жена его была красавица, украшение всех собраний и, следовательно, предмет зависти всех её сверстниц. Для того чтоб приглашать её на балы, Пушкин пожалован был камер-юнкером»[комм. 5]. Певец свободы, наряженный в придворный мундир, для сопутствования жене красавице, играл роль жалкую, едва ли не смешную. Пушкин был не Пушкин, а царедворец и муж. Это он чувствовал глубоко. К тому же светская жизнь требовала значительных издержек, на которые у Пушкина часто не доставало средств. Эти средства он хотел пополнить игрою, но постоянно проигрывал, как все люди, нуждающиеся в выигрыше. Наконец, он имел много литературных врагов, которые не давали ему покоя и уязвляли его раздражительное самолюбие, провозглашая с свойственной этим господам самоуверенностью, что Пушкин ослабел, исписался, что было совершенно ложь, но ложь всё-таки обидная. Пушкин возражал с свойственной ему сокрушительной едкостью, но не умел приобрести необходимого для писателя равнодушия к печатным оскорблениям. Журнал его, «Современник», шёл плохо. Пушкин не был рождён журналистом. В свете его не любили, потому что боялись его эпиграмм, на которые он не скупился, и за них он нажил себе в целых семействах, в целых партиях врагов непримиримых. В семействе он был счастлив, насколько может быть счастлив поэт, не рождённый для семейной жизни. Он обожал жену, гордился её красотой и был в ней вполне уверен. Он ревновал к ней не потому, чтобы в ней сомневался, а потому, что страшился светской молвы, страшился сделаться ещё более смешным перед светским мнением.[58][38]

  — Владимир Соллогуб, «Воспоминания»
  •  

Накануне моего отъезда я был на вечере вместе с Натальей Николаевной Пушкиной, которая шутила над моею романической страстью и её предметом. <…> Всё это было до крайности невинно и без всякой задней мысли. Но присутствующие дамы соорудили из этого разговора целую сплетню <…>. Наталья Николаевна, должно быть, сама рассказала Пушкину про такое странное истолкование моих слов, так как она вообще ничего от мужа не скрывала, хотя и знала его пламенную, необузданную натуру. Пушкин написал тотчас ко мне письмо, никогда ко мне не дошедшее, и, как мне было передано, начал говорить, что я уклоняюсь от дуэли. <…> В Ржеве я получил от Андрея Карамзина письмо, в котором он меня спрашивал, зачем же я не отвечаю на вызов А. С. Пушкина: Карамзин поручился ему за меня, <…> что я от поединка не откажусь. Для меня это было совершенной загадкой. Пушкина я знал очень мало, встречался с ним у Карамзиных, смотрел на него, как на полубога. И вдруг, ни с того ни с сего, он вызывает меня стреляться, тогда как перед отъездом я с ним не виделся вовсе. Я переехал в Тверь. С Карамзиным я списался и узнал, наконец, в чём дело. Получив объяснение, я написал Пушкину[комм. 6], что я совершенно готов к его услугам, когда ему будет угодно, хотя не чувствую за собой никакой вины по таким-то и таким-то причинам. Пушкин остался моим письмом доволен <…>. Делать было нечего, я стал готовиться к поединку, купил пистолеты, выбрал секунданта, привёл бумаги в порядок и начал дожидаться и прождал так напрасно три месяца. Я твёрдо, впрочем, решился не стрелять в Пушкина, но выдерживать его огонь, сколько ему будет угодно. Пушкин всё не приезжал, но расспрашивал про дорогу.[60][38]

  — Владимир Соллогуб, «Воспоминания»
  •  

Пушкин никогда не бывал за границей. <…> В разговоре с каким страданием во взгляде упоминал он о Лондоне и в особенности о Париже! С каким жаром отзывался он об удовольствии посещать знаменитых людей, великих ораторов, великих писателей![61][38]

  Франсуа-Адольф Лёве-Веймар, некролог Пушкина в Journal des Débats
  •  

Александр Сергеевич, отправляя Льва на Кавказ (он в то время взял на себя управление отцовского имения и уплачивал долги Льва), говорил шутя, чтобы Лев сделал его наследником, потому что все случаи смертности на его стороне; раз, он едет в край, где чума, потом — горцы, и наконец, как военный холостой человек, он может ещё быть убитым на дуэли. Вышло же наоборот: он — женатый, отец семейства, знаменитый, погиб жертвою неприличного положения, в которое себя поставил ошибочным расчётом, а этот под пулями черкесов беспечно пил кахетинское и так же мало потерпел от одних, как от другого![41][38]

  — Алексей Вульф, дневник, 21 марта 1842
  •  

Вскоре после моего возвращения в Петербург, вечером, ко мне пришёл Пушкин и звал к себе ужинать. Я был не в духе <…>. Дети его уже спали. Он их будил и выносил ко мне поодиночке на руках. Это не шло к нему, было грустно и рисовало передо мною картину натянутого семейного счастья. Я не утерпел и спросил его: «На кой чёрт ты женился?» Он мне отвечал: «Я хотел ехать за границу, а меня не пустили, я попал в такое положение, что не знал, что делать, и женился».[62][38]осенью 1836

  Карл Брюллов по записи М. И. Железнова
  •  

Он не обожествлял себя в сверх-человеки и не боялся в себе просто человека, <…>. И в этом самочувствии своей общечеловечности, в этом правдивом братстве, товариществе с миром — первый залог того, что я понимаю под «святостью» Пушкина. <…>
Пушкин — тип русского святогрешного праведника: огромная широкая душа, смолоду бесстрашно открытая опыту всякой страстной земной греховности; а чем взрослее, чем зрелее, тем шаг за шагом ближе к просветлению жизни лучами самопознания, чрез моральную и религиозную поверку своего бытия. <…>
Ранняя смерть остановила Пушкина на пороге какого-то огромно важного переживания, о котором лишь теперь, в последние годы, стали всплывать показания и намёки современников, что если бы Пушкина не убила пуля Дантеса, то всё равно он недолго прожил бы, так как им заметно завладевал тяжёлый внутренний процесс. Одним он казался началом серьёзной физической болезни в очень поношенном и довременно истощённом организме. Другим — удручённым настроением сильно задолжалого человека с непоправимо расстроенным состоянием; оскорблённого в карьере, <…> злорадно ненавидимого в большом свете; безнадёжно разочарованного в свободных возможностях для своего писательского труда; да, пожалуй, уже и в разумности своего блистательно-неудачного брака…[63][47]

  Александр Амфитеатров, «„Святогрешный“»
  •  

В конце своего жизненного пути Пушкин задыхался, <…> так жить не мог, и такая его жизнь неизбежно должна была кончиться катастрофой. <…>
Время от времени невольник хочет сбросить с себя эти цепи, вырваться из заколдованного круга петербургского двора, уехать в деревню, но эти порывы остаются бессильны: двор, жена, обстоятельства его не отпускают, да и сохранялась ли к тому достаточно твёрдая воля, не расслабленная неволей? Пушкин спасается в творчестве, пророк ищет себе убежища в поэте. <…> его жизнь не могла и не должна была благополучно вмещаться в двух раздельных планах. Расплавленная лава страсти легко разрывает тонкую кору призрачного апполинизма, начинается извержение.[47]

  Сергей Булгаков, «Жребий Пушкина», 28 февраля 1937

Общие оценки[править]

  •  

Даже царь приглашал его в дом,
желая при этом
потрепаться о том о сём
с таким поэтом.

Он красивых женщин любил
любовью не чинной,
и даже убит он был
красивым мужчиной.

Он умел бумагу марать
под треск свечки!
Ему было за что умирать
у Чёрной речки.

  Булат Окуджава, «Счастливчик», 1967
  •  

О, жертва бедная двух адовых исчадий:
Тебя убил Дантес и издаёт Геннади.[44]

  — Сергей Соболевский, «На издателя А. С. Пушкина», 1860
  •  

Если бы был заказан какому-нибудь человеководу Пушкин, то вряд ли человековод догадался, что для того, чтобы получить Пушкина, хорошо выписать дедушку из Абиссинии.

  Виктор Шкловский, «Их настоящее», 1927
  •  

Щёголев со товарищи много вреда наделали: следуя в русле либеральных штампов начала века, они создали миф «поэт и царь» и представили Пушкина замученным интеллигентом. Эти идеи прочно въелись, и все (кроме Абрамович с её прекрасной книгой[64]) идут по этому лёгкому пути. <…> на мой взгляд, лучше всех Пушкина понял не исследователь, а поэт — Булат Окуджава. В его стихотворении <…> больше понимания личности Пушкина, чем во многих академических трудах…

  Юрий Лотман, письмо Б. Ф. Егорову, октябрь 1986
  •  

«Пушкин — это наше всё» — затёртые слова. Они требуют протирки. <…> Есть у меня такая, может быть, глупая уверенность, что если дети узнают о Пушкине всё — о его лицейских товарищах, обо всех его метаниях, даже узнают всех его любовниц, то, мне кажется, это даст иное, несегодняшнее понимание жизни и как лучами высветит вход в русскую литературу.

  Леонид Филатов, 1990-е

О личности и характере[править]

  •  

Пушкин был одарён памятью неимоверною и на одиннадцатом году уже знал наизусть всю французскую литературу.[41][65]

  Лев Пушкин
  •  

Высшая и конечная цель Пушкина — блестеть, и именно поэзией; но едва ли найдёт она у него прочное основание, потому что он боится всякого серьёзного учения, и его ум, не имея ни проницательности, ни глубины, совершенно поверхностный, французский ум. Это ещё самое лучшее, что можно сказать о Пушкине. Его сердце холодно и пусто: в нём нет ни любви, ни религии; может быть, оно так пусто, как никогда ещё не бывало юношеское сердце. Нежные и юношеские чувствования унижены в нём воображением, оскверненным всеми эротическими произведениями французской литературы, которые он при поступлении в лицей знал почти наизусть, как достойное приобретение первоначального воспитания.[66][67]

  Егор Энгельгардт, официальный отзыв, 22 марта 1816
  •  

… Пушкин, по словам [Пущина], наделён был от природы весьма восприимчивым и впечатлительным сердцем, назло и наперекор которому шёл весь образ его действий, — заносчивый, резкий, напрашивающийся на вражду и оскорбления. А между тем способность к быстрому ответу, немедленному отражению удара или принятию наиболее выгодного положения в борьбе часто ему изменяла. <…> [в Лицее] Пушкин не всегда оставался победителем в столкновениях с товарищами, им же и порождённых, и тогда, с растерзанным сердцем, с оскорбленным самолюбием, сознанием собственной вины и с негодованием на ближних, возвращался он в свою комнату и, перебирая все жгучие впечатления дня, выстрадывал вторично все его страдания до капли.[67]

  — Павел Анненков, «Пушкин в Александровскую эпоху»
  •  

Пушкин был живой вулкан, внутренняя жизнь била из него огненным столбом. Теперь приостыл и, как обыкновенно водится около вулканов, окружён изобилием, цветом и плодами.[68][26]

  — Фёдор Глинка, письмо А. А. Ивановскому, 27 ноября 1827
  •  

Близкие друзья Александра П. уверяют меня, что их никогда не удивляет красота его творений, которые являются только порождением его души. Один из них, весьма достойный молодой человек, не раз говаривал мне, что, если бы ему надо было доверить тайну или спросить совета, от которого зависела бы его жизнь, он без колебаний обратился бы к Александру П. Душа его, прибавил он, такая пламенная, такая чистая, что если и есть в нём недостатки, они не могут ни на минуту затмить оную![69]орфография исправлена; последнее предложение написано по-русски[69]

 

Les amis intimes d’Alexandre P. m’ont assuré n’être jamais étonnés de la beauté de ses productions qui ne sont qu’une émanation de son âme! Un d’eux, jeune homme distingué, m’a dit plus d’une fois, que s’il avait un secret à confier, un avis à demander, dont dépendrait son existence — c’est sans balancer à Alexandre P. qu’il s’adresserait.[69]

  Елизавета Хитрово, письмо издателю газеты (вероятно, «Русского инвалида», А. Ф. Воейкову), 22 марта 1830
  •  

Мицкевич и Пушкин [с 1829 г. не видятся и не переписываются], но намагничивают друг друга издали, причём дружба пропитывается враждой и вражда до странности похожа на дружбу и любовь.[70]

  Виктор Виноградов
  •  

Один известный поэт был не весьма пригож собою, отчего все женщины не совсем его жаловали <…>. Однако ж вопреки своей наружности он влюблялся во всех женщин <…>. Однажды, после тщетных его преследований некоторой особы и потеряв всю надежду победить её непреклонность, в отчаянии вскричал он: «Да полюбите меня, сударыня, по крайней мере за мой ум!» — «Я вас и люблю за ум, но только умом[71][72]также намёк на «Графа Нулина»[72]

  — «Несчастный поэт»
  •  

Моя невестка очаровательна, она заслуживала бы иметь мужем более милого парня, чем Александр, который, при всём уважении моём к его шедеврам, стал раздражителен, как беременная женщина…[73][74]перевод с французского

  Ольга Павлищева, письмо Н. И. Павлищеву, 9 июля 1831
  •  

Пушкин, который молчит при посторонних, нападает на него в маленьком кружке с ожесточением и несправедливостью, которые служат пробным камнем действительной ценности Бенедиктова.[75][76]

  Иван Гагарин, письмо Ф. И. Тютчеву, март 1836
  •  

Великий поэт не был чужд странных выходок, нередко напоминавших фразу Фигаро: «Ah, qu'ils sont bêtes les gens d'esprit»[комм. 7] и его шутка часто превращалась в сарказм, который, вероятно, имел основание в глубоко возмущённом действительностию духе поэта. Это маленькое сравнение может объяснить, почему Пушкин не был хозяином кружка, увлекавшегося его гением.[26]
<…> женитьба произвела в характере поэта глубокую перемену. С того времени он на всё смотрел серьёзнее, а всё-таки остался верен привычке своей скрывать чувство и стыдиться его. В ответ на поздравление с неожиданною способностью женатым вести себя как прилично любящему мужу, он шутя отвечал: «Je ne suis qu'un hypocrite».[77][74]

  Анна Керн
  •  

Знаю, что любовь его к жене была безгранична. Наталья Николаевна была его богом, которому он поклонялся, которому верил всем сердцем, и я убеждена, что он никогда даже мыслью, даже намёком на какое-либо подозрение не допускал оскорбить её. Надо было видеть радость и счастье поэта, когда он получал письма от жены. Он весь сиял и осыпал их поцелуями.
<…> Пушкин в путешествии никогда не дожидался на станциях, пока заложат ему лошадей, а шёл по дороге вперёд и не пропускал ни одного встречного мужика или бабы, чтобы не потолковать с ними о хозяйстве, о семье, о нуждах, особенно же любил вмешиваться в разговоры рабочих артелей. Народный язык он знал в совершенстве и чрезвычайно скоро умел располагать к себе крестьянскую серую толпу настолько, что мужики совершенно свободно говорили с ним обо всём.[78][38]

  Вера Нащокина, воспоминания
  •  

Аристократические литераторы держали себя с недоступною гордостью и вдалеке от остальных своих собратий, изредка относясь к ним только с вельможескою покровительственностию. Пушкин, правда, был очень ласков и вежлив со всеми, <…> но эта утончённая вежливость была, быть может, признаком самого закоренелого аристократизма. Его, говорят, приводило в бешенство, когда какие-нибудь высшие лица принимали его как литератора, а не как потомка Аннибала

  Иван Панаев, «Литературные воспоминания», 1861
  •  

Приятель мой <…> писал ко мне <…> 19 сент. 1832: «<…> На лице Пушкина написано, что у него тайного ничего нет. Разговаривая же с ним, замечаешь, что у него есть тайна, — его прелестный ум и знания. Ни блесток, ни жеманства в этом князе русских поэтов. Поговоря с ним, только скажешь: он умный человек. Такая скромность ему прилична».[79][74]

  Иван Лажечников, «Знакомство моё с Пушкиным»
  •  

Никого не знала я умнее Пушкина. Ни Жуковский, ни князь Вяземский спорить с ним не могли, — бывало, забьёт их совершенно. Вяземский, которому очень не хотелось, чтоб Пушкин был его умнее, надуется и уже молчит, а Жуковский смеётся: «Ты, брат Пушкин, чёрт тебя знает, какой ты, — ведь вот и чувствую, что вздор говоришь, а переспорить тебя не умею, так ты нас обоих в дураках и записываешь».[80][38]

  Александра Смирнова по записи Я. П. Полонского
  •  

Пушкина нигде не встретишь, как только на балах. Так он протранжирит всю жизнь свою, если только какой-нибудь случай и более необходимость не затащут его в деревню.

  — Николай Гоголь, письмо А. С. Данилевскому, 8 февраля 1833
  •  

… характер невыносимый. Он всё как будто боялся, что его мало уважают, недостаточно почёта оказывают; мы, конечно, боготворили его музу, а он считал, что мы мало перед ним преклоняемся.[81][38]

  Александр Трубецкой, «Рассказ об отношениях Пушкина к Дантесу»
  •  

Дружба была для него чем-то святым, религиозным. Она доходила в нём даже до литературного пристрастия: часто в поэте он любил и горячо защищал только своего друга.[82][83]
[83]

  Степан Шевырёв, «Перечень Наблюдателя», июнь 1837
  •  

Собою не владел он только при таких обстоятельствах, от которых все должно было обрушиться на него лично. Он почти не умел распоряжаться ни временем своим, ни другою собственностью. Иногда можно было подумать, что он без характера: так он слабо уступал мгновенной силе обстоятельств. <…> Пылкость его души и слияние с ясностью ума образовала из него это необыкновенное, даже странное существо, в котором все качества приняли вид крайностей.[84][38]

  — Пётр Плетнёв, [«Александр Пушкин»], 1837 [1885]
  •  

Летнее купанье было в числе самых любимых его привычек, от чего не отставал он до глубокой осени, освежая тем физические силы, изнуряемые пристрастием к ходьбе. Он был самого крепкого сложения, и к этому много способствовала гимнастика, которою он забавлялся иногда с терпеливостью атлета. Как бы долго и скоро ни шёл, он дышал всегда свободно и ровно. Он дорого ценил счастливую организацию тела и приходил в некоторое негодование, когда замечал в ком-нибудь явное невежество в анатомии.[85][38]

  — Пётр Плетнёв, «Александр Сергеевич Пушкин»
  •  

Сложения был он крепкого и живучего. По всем вероятностям, он мог бы прожить ещё столько же, если бы не более, сколько прожил. Дарование его было также сложения живучего и плодовитого. <…>
Пушкин мог бы ещё долго предаваться любимым занятиям и содействовать славе отечественной литературы <…>. Движимый, часто волнуемый мелочами жизни, а ещё более внутренними колебаниями не совсем ещё установившегося равновесия внутренних сил, он мог увлекаться или уклоняться от цели, которую имел всегда в виду и к которой постоянно возвращался после переходных заблуждений. Но при нём, но в нём глубоко таилась охранительная и спасительная нравственная сила. Ещё в разгаре самой заносчивой и треволненной молодости, в вихре и разливе разнородных страстей, он нередко отрезвлялся и успокаивался на лоне этой спасительной силы. Эта сила была любовь к труду, потребность труда, неодолимая потребность творчески выразить, вытеснить из себя ощущения, образы, чувства <…>. Труд был для него святыня, купель, в которой исцелялись язвы, обретали бодрость и свежесть немощь, уныния, восстановлялись расслабленные силы. Когда чуял он налёт вдохновения, когда принимался за работу, он успокаивался, мужал, перерождался.[74]

  Пётр Вяземский, «Взгляд на литературу нашу в десятилетие после смерти Пушкина», 1847, 1874
  •  

Вообще Пушкин чрезвычайно редко читал свои произведения в большом обществе, отличаясь в этом отношении скромностью и даже застенчивостью. Он читал только людям более или менее близким, мнением которых дорожил и от которых надеялся услышать дельное замечание, а не безусловную похвалу, и при том читал как-нибудь невзначай.[60][26]

  Пётр Бартенев
  •  

Молодость Пушкина продолжалась во всю его жизнь, и в тридцать лет он казался хоть менее мальчиком, чем был прежде, но всё-таки мальчиком, лицейским воспитанником. Между прочим, в нём оставалась студенческая привычка, — не выставлять ни знаний, ни трудов своих. От этого многие в нём обманывались и считали его талантом природы, не купленным ни размышлением, ни учёностью, и не ожидали от него ничего великого. <…> Чего другие достигали долгим учением и упорным трудом, то он светлым своим умом схватывал на лету. Не показываясь важным и глубокомысленным, слывя ленивым и праздным, он собирал опыты жизни и в уме своём скопил неистощимые запасы человеческого сердца.
Ветреность была главным, основным свойством характера Пушкина». Он имел от природы душу благородную, любящую и добрую. Ветреность препятствовала ему сделаться человеком нравственным, и от той же ветрености пороки неглубоко пускали корни в его сердце.[86][26]

  — М. М. Попов
  •  

… причины неисполнения обещаний поймёт всякий, кто знал малую последовательность Пушкина во многом из того, что он предпринимал вне его гениального творчества.[87][38]

  Андрей Дельвиг
  •  

Пушкин составлял какое-то загадочное, двуличное существо. Он кидался в знать — и хотел быть популярным, являлся в салоны — и держал себя грязно, искал расположения к себе людей влиятельных и высшего круга — и не имел ничего грациозного в манерах и вёл себя надменно. Он был и консерватор, и революционер. С удовольствием принял звание камер-юнкера, а вертелся в кругу людей, не слишком симпатизировавших двору. Толкался по гостиным и занимался сочинениями. Избалованный похвалами своих современников и журналистов, он вносил в своё общество какую-то самоуверенность, которая отталкивала от него знакомых. Он не принадлежал к числу людей, которые могут увлечься откровенностию и задушевностию: всегда в нём видно было стремление быть авторитетом. В высшем кругу этого ему не удавалось: там обыкновенно принимают поэтов совсем с другою целью и не столько им желают услуждать, сколько сами требуют от них угождении. К сожалению, многие подчиняются этому требованию, и едва ли не было заметно это в Пушкине.[88][38]

  Валериан Сафонович
  •  

Пушкин в жизни обыкновенной, ежедневной, в сношениях житейских был непомерно добросердечен и простосердечен. Но умом, при некоторых обстоятельствах, бывал он злопамятен, не только в отношении к недоброжелателям, но и к посторонним и даже к приятелям своим. Он, так сказать, строго держал в памяти своей бухгалтерскую книгу, в которую вносил он имена должников своих и долги, которые считал за ними[комм. 8]. В помощь памяти своей он даже существенно и материально записывал имена этих должников на лоскутках бумаги, которые я сам видал у него. Это его тешило. Рано или поздно, иногда совершенно случайно, взыскивал он долг, и взыскивал с лихвою. В сочинениях его найдёшь много следов и свидетельств подобных взысканий. Царапины, нанесённые ему с умыслом или без умысла, не скоро заживали у него. <…> Из всех современников, кажется, Карамзин и Жуковский одни внушали ему безусловное уважение и доверие к их суду. Он по влечению и сознательно подчинялся нравственному и литературному авторитету их.

  — Пётр Вяземский, приписка к статье «Известие о жизни и стихотворениях Ивана Ивановича Дмитриева», 1876
  •  

Какой Пушкин был весельчак, добряк и острослов! Он говорил тенором, очень быстро, каламбурил и по-русски, и по-французски.[89][38]

  — Вера Нащокина по записи Н. Ежова
  •  

Переходы от порыва веселья к припадкам подавляющей грусти происходили у Пушкина внезапно, как бы без промежутков, что обусловливалось, по словам его сестры, нервною раздражительностью в высшей степени. Он мог разражаться и гомерическим смехом, и горькими слезами, когда ему вздумается, по ходу своего воображения. Стоило ему только углубиться в посещавшие его мысли. Не раз он то смеялся, то плакал, когда олицетворял их в стихах. Восприимчивость нервов проявлялась у него на каждом шагу, а когда его волновала желчь, он поддавался легко порывам гнева. В эти-то мрачные минуты и являлся к нему Соболевский на выручку, прогонять тоску и гнев. <…> Нервы Пушкина ходили всегда, как на каких-то шарнирах, и если бы пуля Дантеса не прервала нити его жизни, то он немногим бы пережил сорокалетний возраст.[90][74]почти все цитаты Пушкина в этих воспоминаниях сфальсифицированы, они «длиннейшие и глупейшие»[91]

  — Ольга Павлищева по записи Л. Н. Павлищева
  •  

Нет сомнения, что все истории, возбуждаемые раздражительным характером Пушкина, его вспыльчивостью и гордостью, не выходили бы из ряда весьма обыкновенных, если бы не было вокруг него столько людей, горячо заботившихся об его участи. Сведения о каждом его шаге сообщались во все концы России. Пушкин так умел обстанавливать свои выходки, что на первых порах самые лучшие его друзья приходили в ужас и распускали вести под этим первым впечатлением. Нет сомнения, что Пушкин производил и смолоду впечатление на всю Россию не одним своим поэтическим талантом. Его выходки много содействовали его популярности, и самая загадочность его характера обращала внимание на человека, от которого всегда можно было ожидать неожиданное.[4]:с.504[11] <…>
Пушкин неизменно в течение всей своей жизни утверждал, что всё, что возбуждает смех, — позволительно и здорово, всё, что разжигает страсти, — преступно и пагубно… Он так же искренно сочувствовал юношескому пылу страстей и юношескому брожению впечатлений, как и чистосердечно, ребячески забавлялся с ребёнком.[4]:с.513[30]

  Павел Вяземский, ок. 1880
  •  

Для Пушкина минутное ощущение, пока оно не удовлетворено, становилось жизненною потребностью…[4]:с.67[92]

  — Павел Вяземский, «Пушкин»
  •  

Я уверен, что беспокойствия о будущей судьбе семейства, долги и вечные заботы о существовании были главною причиною той раздражительности, которую он показал в происшествиях, бывших причиною его смерти.[93][74]

  Николай Смирнов, «Памятные заметки»
  •  

Говорят, зачем же Пушкин лез в среду, с которой у него не было ничего общего? <…> Мы ответим на него другим вопросом: какой общественный слой был тогда, по своему нравственному и умственному развитию, выше светского слоя? Конечно, Пушкин мог бы собрать вокруг себя небольшой дружеский кружок образованных дворян и разночинцев и замкнуться в нём. Ему помешали в этом воспитание и привычки. <…> И так же, как Чаадаев, Пушкин, ища рассеяния в высшем слое общества, берёг для себя свои лучшие мысли.

  Георгий Плеханов, «Литературные взгляды В. Г. Белинского», 1897
  •  

Считать Пушкин не умел. Появление денег связывалось у него с представлением неиссякаемого Пактола, и быстро пропустив их сквозь пальцы, он с детской наивностью недоумевал перед совершившимся исчезновением. Карты неудержимо влекли его. Он зачастую давал себе зарок больше не играть, подкрепляя это торжественным обещанием жене, но при первом подвернувшемся случае благие намерения разлетались в прах, и до самой зари он не мог оторваться от зелёного поля.
Часто вспоминала Наталья Николаевна крайности, испытанные ею с первых шагов супружеской жизни. Бывали дни, после редкого выигрыша или крупной литературной получки, когда мгновенно являлось в доме изобилие во всем, деньги тратились без удержа и расчёта, точно всякий стремился наверстать скорее испытанное лишение. Муж старался не только исполнить, но предугадать её желания. Минуты эти были скоротечны и быстро сменялись полным безденежьем, когда не только речи быть не могло о какой-нибудь прихоти, но требовалось всё напряжение ума, чтобы извернуться и достать самое необходимое для ежедневного существования.[94][74]

  Александра Арапова, «Воспоминания»
  •  

Время ли отозвалось пресыщением порывов сильной страсти, или частые беременности вызвали некоторое охлаждение в чувствах Ал. Сер-ча, но чутким сердцем жена следила, как с каждым днём её значение стушёвывалось в его кипучей жизни. Его тянуло в водоворот сильных ощущений. <…> Пушкин только с зарёй возвращался домой, проводя ночи то за картами, то в весёлых кутежах в обществе женщин известной категории. Сам ревнивый до безумия, он даже мысленно не останавливался на сердечной тоске, испытываемой тщетно ожидавшей его женою, и часто, смеясь, посвящал её в свои любовные похождения.[95][38]

  — Александра Арапова
  •  

У Пушкина была открытая и правдивая натура, но он был целомудренно застенчив в заветных своих переживаниях. Это, между прочим, до сих пор вводит в заблуждение многих исследователей его жизни.[96][47]

  Василий Зеньковский, «Памяти А. С. Пушкина»
  •  

Всякий истинный художник, писатель, поэт, в широком смысле слова, конечно, есть выродок, существо, самою природой выделенное из среды нормальных людей. Чем разительнее несходство его с окружающими, тем оно тягостней, и нередко бывает, что в повседневной жизни своё уродство, свой гений поэт старается скрыть. Так, Пушкин его прикрывал маскою игрока, плащом дуэлянта, патрицианской тогой аристократа, мещанским сюртуком литературного дельца.

  Владислав Ходасевич, «О Сирине», 1937

О мировоззрении[править]

  •  

Осыпанный благодеяниями Государя, он однако же до самого конца жизни не изменился в своих правилах, а только в последние годы стал осторожнее в изъявлении оных.[97][56]составлен для Николая I, подписан А. Х. Бенкендорфом

  — Отчёт о действиях корпуса жандармов за 1837 год
  •  

Здравый природный ум предохранял Пушкина от излишних крайностей в принятом им направлении, и, при всём недостатке серьёзного образования, он умел понимать ошибки людей, заходивших слишком далеко в применении тех начал, верности которых он сам, по-видимому, вполне доверял. В этом обстоятельстве мы находим ясное подтверждение того, что направление, принятое Пушкиным в последние годы[комм. 9], вовсе не исходило из естественных потребностей души его, а было только следствием слабости характера, не имевшего внутренней опоры в серьёзных, независимо развившихся убеждениях. Оттого-то в последние годы его жизни мы видим в нём какое-то странное борение, какую-то двойственность, которую можно объяснить только тем, что, несмотря на желание успокоить в себе все сомнения, проникнуться как можно полнее заданным направлением, — всё-таки он не мог освободиться от живых порывов молодости, от гордых, независимых стремлений прежних лет. <…>
Боязливая попечительность о соблюдении нравственности, похожая на заботу жены Платона Михайлыча о здоровье своего мужа в «Горе от ума», — всё больше и больше овладевала Пушкиным в последние годы жизни.

  Николай Добролюбов, «Сочинения Пушкина», январь 1858
  •  

На политическом поприще, если оно открылось бы пред ним, он, без сомнения, был бы либеральным консерватором, а не разрушающим либералом. Так называемая либеральная, молодая пора поэзии его не может служить опровержением слов моих. Во-первых, эта пора сливается с порою либерализма, который, как поветрие, охватил многих из тогдашней молодёжи. Нервное, впечатлительное создание, каким обыкновенно родится поэт, ещё более, ещё скорее, чем другие, бывает подвержено действию поветрия. Многие из тогдашних так называемых либеральных стихов его были более отголоском того времени, нежели отголоском, исповедью внутренних чувств и убеждений его. <…> Он любил чистую свободу, как любить её должно, как не может не любить её каждое молодое сердце, каждая благорождённая душа. Но из того не следует, чтобы каждый свободолюбивый человек был непременно и готовым революционером.[98]

  — Пётр Вяземский, приписка к рецензии «„Цыганы“. Поэма Пушкина», 1876
  •  

В конце жизни Пушкина занимала мысль — сопоставить в большом художественном создании идеи язычества и христианства. К этой мысли он подходил в «Галубе» и в «Египетских ночах». Но чтобы полнее усвоить себе оба миросозерцания, языческое (античное) и христианское, он писал ряд подготовительных этюдов.
Античные этюды — общеизвестны и всегда признавались за таковые. <…>
Иначе отнеслись исследователи к другому ряду этюдов, тех, в которых Пушкин «зарисовывал» разные черты христианского миросозерцания. <…> В этих стихах хотели видеть проявление религиозности Пушкина, который будто бы в конце жизни стал «глубоко верующим», мало того — «православно верующим». Между тем эти стихи не более говорят о христианстве Пушкина, чем переводы из Анакреона об его язычестве.

  Валерий Брюсов, «Пушкин — мастер», 1924
  •  

Если бы Пушкин был лишён способности религиозного жизневосприятия, он был бы, может быть, ловким стихотворцем, но не был бы поэтом.[99][47]

  Пётр Бицилли, «Путешествие в Арзрум»
  •  

Свобода и Россия — это два метафизических корня, из которых вырастает его личность.
Но Россия была дана Пушкину не только в аспекте женственном — природы, народности, <…> но и в мужеском — государства, Империи. <…>
Замечательно: как только Пушкин закрыл глаза, разрыв империи и свободы в русском сознании совершился бесповоротно. В течение целого столетия люди, которые строили или поддерживали империю, гнали свободу, а люди, боровшиеся за свободу, разрушали империю. <…>
Пушкин любил войну — всегда, от детских лет до смерти. В молодости мечтал о военной службе, в тридцать лет, в Эрзерумском походе, мчался — единственный раз в жизни — в казачьем строю против неприятеля. За отсутствием военных впечатлений, всю жизнь возился с оружием, искал в дуэлях волнующих ощущений.
Империя, как и её столица, для Пушкина, с эстетической точки зрения, это прежде всего лад и строй, окрыленная тяжесть, одухотворенная мощь. Она бесконечно далека от тяжести древних восточных империй <…>.
Чем дольше Пушкин живёт, тем глубже прорастают в нём христианские семена (последние песни «Онегина», «Капитанская дочка»). Но «природный» Пушкин — иначе говоря, Пушкин, созданный европейским гуманизмом, — живёт этими четырьмя заветами: свободой, славой, любовью, вдохновением. Он никогда не изменяет ни одному из них, но, если можно говорить об известной иерархичности, то выше других для него свобода и творчество.
<…> во всех, не очень частых высказываниях Пушкина, в которых можно видеть отражение его религиозных настроений, они всегда связаны с ощущением свободы. <…> Религия предстоит ему не в образе морального закона, не в зовах таинственного мира, и не в эросе сверхземной любви, а в чаянии последнего освобождения. <…>
Есть полная и печальная аналогия между отношением Пушкина к H. H. Гончаровой и отношением его к Николаю. Пушкин был прельщён и порабощён навсегда — в одном случае бездушной красотой, в другом — бездушной силой. С доверчивостью и беззащитностью поэта, Пушкин увидел в одной идеал Мадонны, в другом — Великого Петра. И отдал себя обоим добровольно, связав себя словом, обетом верности, обрекавшим его на жизнь, полную мелких терзаний и бессмысленных унижений. <…>
Впрочем, отношения Пушкина к Николаю I слишком сложны, чтобы их исчерпать в нескольких строках.[100][47]

  Георгий Федотов, «Певец Империи и Свободы»
  •  

Его связь с духовным миром и с православною церковью была сверхлична и проста, народна и даже простонародна. В этой связи было больше биологически-мистической памяти, чем личного опыта и своевольной мысли. Этою <…> памятью только и объясним его дар пересказа народных сказок, стихотворного переложения молитв, перевоплощения в древних русских людей и раскрытия религиозных корней в современных ему людях.[101][43]

  Фёдор Степун, «Пушкин и русская культура»

О внешности[править]

  •  

… страшные чёрные бакенбарды придали лицу его какое-то чертовское выражение;..[102][30]

  П. Л. Яковлев, письмо А. Е. Измайлову, 21 марта 1827
  •  

Лицо его было выразительно, конечно, но некоторая злоба и насмешливость затмевали тот ум, который виден был в голубых или, лучше сказать, стеклянных глазах его. Негритянский профиль, заимствованный от рода матери, не украшал лица его. Да и прибавьте к тому ужасные бакенбарды, растрёпанные волосы, ногти как когти, маленький рост, жеманство в манерах, дерзкий взор на женщин, которых он отличал своей любовью, странность нрава природного и принуждённого, и неограниченное самолюбие…[103][104]

  Анна Оленина, дневник, 18 июля 1828
  •  

Многие из наших писателей, вовсе ещё не заслужившие той чести, чтобы лики их сохранились для потомства, выгравировывают свои портреты, <…> [например] какого-нибудь рифмотвора, которого подлинная особа хотя и одарена не весьма благообразною наружностью, но которому польстил живописец, а лесть живописца увеличил гравёр.[105][72]

  Михаил Бестужев-Рюмин, «Послание ко всем благообразованным россиянкам»
  •  

Немного смуглое лицо его было оригинально, но некрасиво: большой открытый лоб, длинный нос, толстые губы — вообще неправильные черты. Но что у него было великолепно — это тёмно-серые с синеватым отливом глаза — большие, ясные. Нельзя передать выражение этих глаз: какое-то жгучее, и при том ласкающее, приятное. Я никогда не видела лица более выразительного: умное, доброе, энергичное. <…> Он хорошо говорит: ах, сколько было ума и жизни в его неискусственной речи! А какой он весёлый, любезный, прелесть![106]

  Л. П. Никольская, 1833
  •  

… среднего роста, почти низенький человечек, вертлявый, <…> без всяких притязаний, с живыми, быстрыми глазами, с тихим, приятным голосом…[60][30]

  Михаил Погодин, воспоминания о 12 октября 1826
  •  

Как теперь вижу его, живого, простого в обращении, хохотуна, очень подвижного, даже вертлявого, с великолепными большими, чистыми и ясными глазами, в которых, казалось, отражалось все прекрасное в природе, с белыми, блестящими зубами, о которых он очень заботился, как Байрон. Он вовсе не был смугл, ни черноволос, как уверяют некоторые, а был вполне белокож и с вьющимися волосами каштанового цвета. В детстве он был совсем белокур, каким остался брат его Лев. В его облике было что-то родное африканскому типу; но не было того, что оправдывало бы его стих о самом себе: «Потомок негров безобразный».
Напротив того, черты лица были у него приятные, и общее выражение очень симпатичное. Его портрет, работы Кипренского, похож безукоризненно. В одежде и во всей его наружности была заметна светская заботливость о себе.[33] Носил он и у нас щегольской чёрный сюртук, с блестящим цилиндром на голове; а потому солдаты, не зная, кто он такой, и видя его постоянно при Нижегородском драгунском полку, которым командовал Раевский, принимали его за полкового священника и звали драгунским батюшкой.
Он был чрезвычайно добр и сердечен.[107]

  Михаил Юзефович, «Воспоминания о Пушкине»
О портретах
  •  

Сходство портрета с подлинником поразительно, хотя нам кажется, что художник не мог совершенно схватить быстроты взгляда и живого выражения лица поэта. Впрочем, физиогномия Пушкина, — столь определённая, выразительная, что всякий хороший живописец может схватить её, — вместе с тем и так изменчива, зыбка, что трудно предположить, чтобы один портрет Пушкина мог дать о нём истинное понятие.[108][30]

  — Николай Полевой
  •  

Вот поэт Пушкин. Не смотрите на подпись: видев его хоть раз живого, вы тотчас признаете его проницательные глаза и рот, которому недостаёт только беспрестанного вздрагивания: этот портрет писан Кипренским.[109][26]

  Александр Никитенко, дневник, 2 сентября 1827
  •  

Масляный портрет А. С. Пушкина мне известен один; он принадлежит кисти Кипренского: [комм. 10] положение поэта не довольно хорошо придумано: оборот тела и глаз не свойствен Пушкину; драпировка умышленна; пушкинской простоты не видно; писан со всем достоинством живописи Кипренского.[110][26][83]

  Нестор Кукольник, «Письмо в Париж»
  •  

Лучше всего, по-моему, напоминает его гравюра Уткина с портрета Кипренского. Во всех других копиях у него глаза сделаны слишком открытыми, почти выпуклыми, нос выдающимся — это неверно. У него было небольшое лицо и прекрасная, пропорциональная лицу голова, с не густыми, кудрявыми волосами.[111][74]

  Иван Гончаров, «В университете» (воспоминания)

Отдельные статьи[править]

См. также[править]

Комментарии[править]

  1. Письмо Петру Вяземскому апреля — мая 1824. Комментарий П. В. Анненкова: «благодаря не совсем благоразумной гласности, которую сообщили этому письму приятели Пушкина и особенно Ал. Ив. Тургенев, носившийся с ним по своим знакомым, письмо дошло до сведения администрации»[15][16].
  2. У Пушкина с Лицея стала известной кличка «смесь обезьяны с тигром» (сатирическая характеристика французов, придуманная Вольтером), оказавшая заметное влияние на восприятие его внешности и поведения современниками[36].
  3. Ранее то же думал и Мицкевич[47].
  4. В первую очередь «Клеветникам России».
  5. См. запись Пушкина в дневнике 1 января 1834.
  6. Сохранился черновик конца января (?) 1836[59].
  7. Точнее, слова Сюзанны в первом акте «Женитьбы Фигаро»«que les gens d’esprit sont bêtes».
  8. О чём иронично написал под псевдонимом Ф. Косичкин в начале статьи «Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем» (1831).
  9. На примирение с царизмом.
  10. Пушкин в 1827 написал двустишие о портрете:
    Себя как в зеркале я вижу,
    Но это зеркало мне льстит.

Примечания[править]

  1. Замѣчанія С. Л. Пушкина // Отечественные Записки. — 1841. — Т. XV. — Особое приложение 3.
  2. Каллаш В. В. Поэтическая оценка Пушкина современниками (1815—1837 гг.) // Puschkiniana / Сост. В. В. Каллаш. — Киев, 1902—1903. Вып. 2. — 1903. — С. 40.
  3. В. В. Вересаев, «Пушкин в жизни», 1926 (3-е изд. 1928), III.
  4. 4,0 4,1 4,2 4,3 П. П. Вяземский. Собрание сочинений. — СПб., 1893.
  5. 5,0 5,1 Пушкин в жизни, IV.
  6. Руский Архив. — 1891. — Кн. I. — С. 400.
  7. 7,0 7,1 7,2 7,3 7,4 Пушкин в жизни, V.
  8. Русское обозрение. — 1897. — № 1. — С. 23-24.
  9. П. В. Анненков. Материалы для биографии А. С. Пушкина. 1855. — Гл. V.
  10. Остафьевский Архив князей Вяземских. Т. II. Изд. графа С. Д. Шереметева. — СПб., 1899. — С. 322.
  11. 11,0 11,1 Пушкин в жизни, VI.
  12. Русский Архив. — 1866 (т. VI). — С. 918-9.
  13. Декабрист И. И. Пущин. Записки о Пушкине и письма из Сибири / Редакция С. Я. Штрайха. — М., 1927. — С. 79-80.
  14. Разговоры Пушкина / Собрали: С. Я. Гессен, Л. Б. Модзалевский. — М.: Федерация, 1929. — С. 19.
  15. Анненков П. В. Пушкин в Александровскую эпоху. — СПб., 1874. — С. 261.
  16. 16,0 16,1 16,2 Пушкин в жизни, VII.
  17. Русская Старина. — 1879. — Т. 26. — С. 293.
  18. Переписка Пушкина. Т. I. — СПб.: Изд. Академии Наук, 1906. — С. 133.
  19. К. Я. Тимофеев. Могила Пушкина и село Михайловское // Журнал Министерства Народного Просвещения. — 1859. — Т. 103. — Отд. II. — С. 148.
  20. 20,0 20,1 20,2 20,3 20,4 20,5 Пушкин в жизни, VIII.
  21. Санкт-Петербургские Ведомости. — 1866. — № 139.
  22. Описание Святогорского Успенского Монастыря Псковской епархии. — Псков, 1899. — С. 111.
  23. Пушкин и его современники: Материалы и исследования. — Вып. VIII. — СПб.: Издательство Императорской Академии Наук, 1911. — С. 86.
  24. Б. Л. Модзалевский. Пушкин под тайным надзором. 3-е изд. — Атеней, 1925. — С. 15.
  25. А. Н. Муравьев. Знакомство с русскими поэтами. — Киев, 1871. — С. 14.
  26. 26,0 26,1 26,2 26,3 26,4 26,5 26,6 Пушкин в жизни, X.
  27. Литературное наследство. — М., 1934. — Т. 16—18. — С. 694.
  28. E. О. Ларионова. «Услышишь суд глупца…» (Журнальные отношения Пушкина в 1828-1830 гг.) // Пушкин в прижизненной критике, 1828—1830 / Под общ. ред. Е. О. Ларионовой. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2001. — С. 9. — 2000 экз.
  29. Воспоминания Шевырева о Пушкине // Л. Майков. Историко-литературные очерки. — СПБ.: издание Л. Ф. Пантелеева, 1895. — С. 166.
  30. 30,0 30,1 30,2 30,3 30,4 Пушкин в жизни, IX.
  31. Видок Фиглярин: Письма и агентурные записки Ф. В. Булгарина в III отделение / Сост. и комментарии А. И. Рейтблата. — М., 1998. — С. 299.
  32. Русская Старина. — 1880. — Т. 28. — С. 579.
  33. 33,0 33,1 33,2 Пушкин в жизни, XI.
  34. Вульф А. Н. Дневник, 1828—1831 гг. // Пушкин и его современники: Материалы и исследования. — Вып. XXI—XXII. — Пг.: Типография Императорской академии наук, 1915. — С. 124.
  35. Пушкин в жизни, XII.
  36. Лотман Ю. М. «Смесь обезьяны с тигром» // Временник Пушкинской комиссии, 1976. — Л.: Наука, 1979. — С. 110-2.
  37. Русский Архив. — 1899. — Кн. II. — С. 355.
  38. 38,00 38,01 38,02 38,03 38,04 38,05 38,06 38,07 38,08 38,09 38,10 38,11 38,12 38,13 38,14 38,15 Пушкин в жизни, XV.
  39. Письма Карамзина к Дмитриеву. — СПб., 1866. — С. 439.
  40. Пушкин и его современники: Материалы и исследования. — Вып. XXIX–XXX. — Пг.: Тип. Российской академии наук, 1918. — С. 33.
  41. 41,0 41,1 41,2 Майков Л. Н. Пушкин. Биографические материалы и историко-литературные очерки. — СПб., 1899. — С. 4, 208, 217.
  42. Анна Ахматова. Последняя сказка Пушкина // Звезда. — 1933. — № 1. — С. 173.
  43. 43,0 43,1 А. С. Пушкин: pro et contra. Т. 2 / сост. и комментарии В. М. Марковича, Г. Е. Потаповой. — СПб.: изд-во РХГИ, 2000. — С. 83, 272.
  44. 44,0 44,1 Русская эпиграмма. — М.: Художественная литература, 1990. — Серия «Классики и современники». — С. 144.
  45. В. А. Сологуб. Воспоминания. М.—Л.: Академия, 1931. — С. 594.
  46. Пушкин в жизни, XIV.
  47. 47,0 47,1 47,2 47,3 47,4 47,5 47,6 Пушкин в эмиграции. 1937 / Сост., комментарии, вступит. очерк В. Г. Перельмутера. — М.: Прогресс-Традиция, 1999. — 800 с.
  48. Le Globe, №1, 25 mai 1837.
  49. Кирилл Тарановский. Пушкин и Мицкевич // Белградский Пушкинский сборник. — 1937.
  50. Стороженки: Фамильный архив. Т. 3. — Киев: Типография Г.А. Фронцкевича, 1907. — С. 29.
  51. Елена Кардаш. «Корчил Байрона, а пропал, как заяц»: Опыт комментария // Новое литературное обозрение. — 2016. — № 4 (140).
  52. 52,0 52,1 Соч. А. С Хомякова. Т. VIII. — М., 1904. — С. 90, 382.
  53. 53,0 53,1 53,2 Пушкин в жизни. — Эпилог.
  54. Старина и Новизна. — 1912. — Кн. XVII. — С. 292.
  55. П. И. Бартенев // Русский Архив. — 1888. — Кн. II. — С. 294.
  56. 56,0 56,1 Пушкин в жизни, XVII.
  57. В. И. Даль. Воспоминания о Пушкине // Пушкин в воспоминаниях и рассказах современников / Сост. С. Гессен. — Л., 1936. — 508.
  58. Воспоминания гр. В. А. Соллогуба. — СПб.: Изд. А. С. Суворина, 1887. — С. 175-8.
  59. А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений в 16 т. Т. 16. Переписка, 1835—1837. — М., Л.: Изд. Академии наук СССР, 1949. — С. 78, 377-8.
  60. 60,0 60,1 60,2 Русский Архив. — 1865 (т. V). — С. 97, 391, 749-750.
  61. Русская Старина. — 1900. — Т. 101. — С. 78.
  62. Живописное Обозрение. — 1898. — № 31. — С. 625.
  63. Возрождение. — 1937. — 6 февраля (№ 4064).
  64. Абрамович С. Л. Пушкин в 1836 году (Предыстория последней дуэли). — Л., 1984.
  65. Пушкин в жизни, II.
  66. В. П. Гаевский. Пушкин в лицее. — Современник. — 1863. — № 8. — С. 376.
  67. 67,0 67,1 Пушкин в жизни, III.
  68. Русская Старина. — 1880. — Т. 63, апрель. — С. 123.
  69. 69,0 69,1 69,2 Лотман Ю. М. Из истории полемики вокруг седьмой главы «Евгения Онегина» // Временник Пушкинской комиссии, 1962. — М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1963. — С. 52-7.
  70. Виноградов В. В. Мериме в письмах к Соболевскому. — М.: художественное изд-во, 1928. — С. 231.
  71. Без подписи // Северный Меркурий. — 1830. — Т. 2. — № 138, 17 ноября. — С. 237.
  72. 72,0 72,1 72,2 Пушкин в прижизненной критике, 1828—1830. — С. 324, 498, 522 с. — 2000 экз.
  73. Пушкин и его современники: Материалы и исследования. — Вып. XV. — СПб.: Издательство Императорской Академии Наук, 1915. — С. 76.
  74. 74,0 74,1 74,2 74,3 74,4 74,5 74,6 74,7 Пушкин в жизни, XIII.
  75. Перевод с фр. // Книжка Недели. — 1899. — Январь. — С. 229.
  76. Л. Я. Гинзбург. Пушкин и Бенедиктов // Пушкин. Временник Пушкинской комиссии. — М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1936. — [Т.] 2. — С. 150.
  77. Семейные вечера (старший возраст). — 1864. — № 10. — С. 680, 3.
  78. Новое Время. — 1898. — № 8122.
  79. И. И. Лажечников. Сочинения. Т. VI. — СПб.: Изд. М. О. Вольфа, 1884. — С. 240.
  80. Голос Минувшего. — 1917. — № 11. — С. 154.
  81. Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. Изд. 2-е. — СПб., 1917. — С. 400.
  82. Московский наблюдатель. — 1837. — Ч. 12, июнь, кн. 1. — С. 313.
  83. 83,0 83,1 83,2 Пушкин в прижизненной критике, 1834—1837 / Под общ. ред. Е. О. Ларионовой. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2008. — С. 231, 242. — 2000 экз.
  84. Сочинения и переписка П. А. Плетнева. Т. III / изд. Я. Грот. — СПб.: тип. Императорской Академии Наук, 1885. — С. 243.
  85. Современник. — 1838. — Т. X. — С. 49.
  86. Биография Пушкина // Русская Старина. — 1874. — № 8. — С. 684-5.
  87. Бар. А. И. Дельвиг. Мои воспоминания. Т. I. — Московский публичный и Румянцевский музей, 1912. — С. 56.
  88. Русский Архив. — 1903. — Кн. I. — С. 492.
  89. Новое Время. — 1899. — № 8343.
  90. Павлищев Л. Н. Воспоминания об А. С. Пушкине. — М., 1890. — С. 156.
  91. Пушкин в жизни, предисловие к первому изданию.
  92. Пушкин в жизни, XVI.
  93. Русский Архив. — 1882. — Кн. I. — С. 233.
  94. Новое Время. — 1907. — № 11413, иллюстрированное приложение. — С. 5.
  95. Новое Время. — 1907. — № 11413.
  96. Вестник. Орган церковно-общественной жизни (Париж). — 1937. — № 1-2.
  97. А. С. Поляков. О смерти Пушкина. — СПб., 1922. — С. 46.
  98. П. А. Вяземский. ПСС. Т. I. Литературные критические и биографические очерки (1810-1827 гг.). — 1878. — С. 322-3.
  99. Белградский Пушкинский сборник. — 1937.
  100. Современные записки. — 1937. — Кн. LXIII (апрель). — С. 178-197.
  101. За свободу. Орган Российского народного движения. — 1952. — 15 июля (старого стиля). — № 3. — С. 1.
  102. Сборник памяти Л. Н. Майкова. — СПб., 1902. — С. 249.
  103. Дневник Анны Алексеевны Олениной (1828–1829) / под ред. О. Оом. — Париж, 1936. — С. 11.
  104. Владимир Набоков. Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин» [1964]. — СПб.: Искусство-СПБ: Набоковский фонд, 1998. — С. 567.
  105. Северный Меркурий. — 1830. — № 56 и 57 (9 и 12 мая).
  106. Ободовская И., Дементьев М. Наталья Николаевна Пушкина. — 2-е издание. — М.: Советская Россия, 1987. — С. 47.
  107. Русский Архив. — 1880. — Кн. III. — С. 434.
  108. Московский телеграф. — 1827. — Ч. XV, №9 (цензурное разрешение 5 мая). — Отд. 2. — С. 33.
  109. Записки и дневник. Т. I. Изд. 2-е. — СПб., 1905. — С. 174.
  110. Художественная газета. — 1837. — № 9–10 (ценз. разр. 28 июня). — С. 160.
  111. Вестник Европы. — 1887. — № 4.