Философские письма

Материал из Викицитатника

«Философские письма» (фр. Lettres philosophiques) — сочинение Вольтера, написанное в конце 1726 — 1732 годах и впервые изданное анонимно в Лондоне в 1733 на английском под заглавием «Письма об английской нации» (Letters Concerning the English Nation), через год, c добавлением «Замечаний на „Мысли“ Паскаля», во Франции, где Парижский парламент осудил книгу на сожжение, автора — на арест, но он успел бежать в Голландию. Вольтер вносил некоторые изменения в ходе 16 следующих прижизненных публикаций[1], а также включил большую часть глав в статьи «Философского словаря»[2].

Цитаты[править]

  •  

… преследования имеют всегда один результат — они создают прозелитов; последние выходят из тюрем укреплёнными в своей вере и сопровождаемые обращёнными ими тюремщиками. — III. О квакерах (Sur les quakers)[фс 1]

 

… les persécutions ne servent presque jamais qu’à faire des prosélytes. Ils sortaient de leurs prisons affermis dans leur créance, et suivis de leurs geôliers, qu’ils avaient convertis.

  •  

… квакерская религия <…> в Лондоне хиреет с каждым днём. Во всех странах без исключения господствующая религия, если она не занимается преследованиями, поглощает в конце концов остальные. Квакеры не могут быть членами парламента, не имеют права владеть какой-либо конторой, ибо в этом случае полагается приносить присягу, а они не желают клясться. Поэтому они вынуждены зарабатывать себе деньги торговлей. Дети их, обогатившись благодаря деятельности отцов, стремятся к удовольствиям, к почестям, они хотят носить манжеты и пуговицы и стыдятся имени «квакер»; они становятся протестантами, чтобы идти в ногу с модой. — IV. О квакерах

 

… la religion des quakers <…> dépérit tous les jours à Londres. Pour tout pays, la religion dominante, quand elle ne persécute point, engloutit à la longue toutes les autres. Les quakers ne peuvent être membres du parlement, ni posséder aucun office, parce qu’il faudrait prêter serment, et qu’ils ne veulent point jurer. Ils sont réduits à la nécessité de gagner de l’argent par le commerce ; leurs enfants, enrichis par l’industrie de leurs pères, veulent jouir, avoir des honneurs, des boutons, et des manchettes ; ils sont honteux d’être appelés quakers, et se font protestants, pour être à la mode.

  •  

… сейчас все настолько ко всем этим вещам равнодушны, что новую или обновлённую религию не ждут никакие удачи. Не забавно ли, что Лютер, Кальвин и Цвингли — одним словом, все нечитабельные писатели основали секты, раздиравшие Европу на части, что невежественный Магомет основал религию в Азии и Африке, а в то же время господа Ньютон, Кларк, Локк, Леклерк[1] — величайшие философы и лучшие стилисты своего времени — едва-едва сумели добиться создания небольшой паствы, вдобавок редеющей с каждым днём!
Вот что значит кстати явиться в мир. Если бы кардинал де Рец[1] появился вновь в наше время, он наверняка не взбунтовал бы даже десятка парижских женщин.
Если бы вновь народился Кромвель, <…> он был бы обыкновенным торговцем в Лондоне. — VII. О социнианах, или арианах, или антитринитариях (Sur les sociniens, ou ariens, ou anti-trinitaires)[фс 2]

 

… on est si tiède à présent sur tout cela qu’il n’y a plus guère de fortune à faire pour une religion nouvelle ou renouvelée. N’est-ce pas une chose plaisante que Luther, Calvin, Zuingle, tous écrivains qu’on ne peut lire, aient fondé des sectes qui partagent l’Europe ; que l’ignorant Mahomet ait donné une religion à l’Asie et à l’Afrique, et que MM. Newton, Clarke, Locke, Leclerc, les plus grands philosophes et les meilleures plumes de leur temps, aient pu à peine venir à bout d’établir un petit troupeau !
Voilà ce que c’est que de venir au monde à propos. Si le cardinal de Retz reparaissait aujourd’hui, il n’ameuterait pas dix femmes dans Paris.
Si Cromwell renaissait, <…> il serait un simple citoyen de Londres.

  •  

Торговля, обогатившая английских горожан, способствовала их освобождению, а свобода эта, в свою очередь, вызвала расширение торговли; отсюда и рост величия государства… — X. О торговле (Sur le commerce)[фс 3]

 

Le commerce, qui a enrichi les citoyens en Angleterre, a contribué à les rendre les armes jusqu’au temps libres, et cette liberté a étendu le commerce à son tour : de là s’est formée la grandeur de l’État…

  •  

Черкесы бедны, а дочери их красивы, и потому из своих дочерей они извлекают максимум выгоды: они поставляют красавиц в гаремы султана, персидского суфия и всех тех, кто достаточно богат для того, чтобы покупать и содержать этот драгоценный товар; они взращивают дочерей в чести и холе, дабы научить их ласкать мужчин, исполнять пляски, полные неги и сладострастия, разжигать самыми сластолюбивыми способами и средствами похоть горделивых господ, служению которым они предназначены; несчастные эти создания каждодневно твердят свой урок со своими мамашами, подобно тому как наши девочки твердят свой катехизис, ничего в нём не смысля. <…>
Торгующая нация всегда очень крепко стоит на страже своих интересов и не пренебрегает никакими знаниями, способными принести пользу её торговле. Черкесы приметили, что на тысячу человек едва ли найдётся один, который заразился бы дважды настоящей оспой, и на самом деле иногда переносят трижды или четырежды лёгкую оспу, но никогда не болеют двумя выраженными и опасными формами; одним словом, они поняли, что в действительности этой болезнью дважды в своей жизни не болеют. Они заметили также, что, когда оспа носит наиболее благоприятный характер и её высыпание поражает только тонкий и нежный кожный покров, она не оставляет никаких следов на лице. Из этих естественных наблюдений они сделали вывод, что, если шестимесячный или годовалый ребёнок перенесёт благоприятную форму оспы, он от неё не умрёт, не будет обезображен её следами и расквитается с этой болезнью на всю свою будущую жизнь. <…> Турки, люди весьма здравомыслящие, тотчас же переняли этот обычай… — XI. Прививка оспы (Sur l’insertion de la petite vérole), 1727[фс 4]

 

Les femmes de Circassie sont, de temps immémorial, dans l’usage de donner la petite vérole à leurs enfants même à l’âge de six mois, en leur faisant une incision au bras, et en insérant dans cette incision une pustule qu’elles ont soigneusement enlevée du corps d’un autre enfant. Cette pustule fait, dans le bras où elle est insinuée, l’effet du levain dans un morceau de pâte ; elle y fermente, et répand dans la masse du sang les qualités dont elle est empreinte. Les boutons de l’enfant à qui l’on a donné cette petite vérole artificielle servent à porter la même maladie à d’autres. C’est une circulation presque continuelle en Circassie ; et quand malheureusement il n’y a point de petite vérole dans le pays, on est aussi embarrassé qu’on l’est ailleurs dans une mauvaise année. <…>
Une nation commerçante est toujours fort alerte sur ses intérêts, et ne néglige rien des connaissances qui peuvent être utiles à son négoce. Les Circassiens s’aperçurent que sur mille personnes il s’en trouvait à peine une seule qui fût attaquée deux fois d’une petite vérole bien complète ; qu’à la vérité on essuie quelquefois trois ou quatre petites véroles légères, mais jamais deux qui soient décidées et dangereuses ; qu’en un mot jamais on n’a véritablement cette maladie deux fois en sa vie. Ils remarquèrent encore que quand les petites véroles sont très-bénignes, et que leur éruption ne trouve à percer qu’une peau délicate et fine, elles ne laissent aucune impression sur le visage. De ces observations naturelles ils conclurent que, si un enfant de six mois ou d’un an avait une petite vérole bénigne, il n’en mourrait pas, il n’en serait pas marqué, et serait quitte de cette maladie pour le reste de ses jours. <…> Les Turcs, qui sont gens sensés, adoptèrent bientôt après cette coutume…

  •  

… и у греков, и у римлян было столько же способов мышления о боге, душе, о прошлом и будущем, сколько сект, и ни одна из этих сект не занималась преследованиями. — XIII, 1750[фс 5] (возможно, неоригинально)

 

… les Grecs et chez les Romains, autant de sectes, autant de manières de penser sur Dieu, sur l’âme, sur le passé, et sur l’avenir : aucune de ces sectes ne fut persécutante.

  •  

… уважение, питаемое народом Англии к талантам, столь велико, что человек заслуженный всегда завоёвывает себе там положение. Во Франции г-н Аддисон был бы членом какой-нибудь академии и мог бы получить благодаря покровительству какой-то дамы пенсию в двенадцать тысяч ливров, а ещё скорее ему причинили бы много хлопот под предлогом того, что в его трагедии «Катон» можно заметить отдельные выпады против привратника человека, занимающего высокое положение; в Англии же он был государственным секретарём. <…>
Ньютон пользовался почестями при жизни, а после смерти ему также было воздано по заслугам. Лучшие люди нации спорили между собой о чести нести балдахин в его похоронной процессии. Если вы войдёте в Вестминстер[1], то увидите, что там поклоняются не усыпальницам королей, но памятникам, которые благодарная нация воздвигала величайшим людям, содействовавшим её прославлению; вы заметите там их статуи, подобно тому как в Афинах можно было видеть статуи Софокла и Платона, и я убеждён, что один только вид этих славных монументов взволновал множество умов и создал целый ряд великих людей. — XXIII. Об уважении, которое нам надлежит оказывать образованным людям (Sur la considération qu’on doit aux gens de lettres)

 

… le respect que ce peuple a pour les talents qu’un homme de mérite y fait toujours fortune. M. Addison, en France, eût été de quelque académie, et aurait pu obtenir, par le crédit de quelque femme, une pension de douze cents livres, ou plutôt on lui aurait fait des affaires sous prétexte qu’on aurait aperçu dans sa tragédie de Caton quelques traits contre le portier d’un homme en place ; en Angleterre, il a été secrétaire d’État. <…>
M. Newton était honoré de son vivant, et l’a été après sa mort comme il devait l’être. Les principaux de la nation se sont disputé l’honneur de porter le poêle à son convoi. Entrez à Westminster, ce ne sont pas les tombeaux des rois qu’on y admire, ce sont les monuments que la reconnaissance de la nation a érigés aux plus grands hommes qui ont contribué à sa gloire ; vous y voyez leurs statues comme on voyait dans Athènes celles des Sophocle et des Platon ; et je suis persuadé que la seule vue de ces glorieux monuments a excité plus d’un esprit, et a formé plus d’un grand homme.

V. Об англиканской религии[править]

Sur la religion anglicane[фс 6]
  •  

Поскольку виги и тори раздирали свою страну на части так, как некогда гвельфы и гибеллины, в религии неизбежно возникли партии.

 

Quand les whigs et les torys déchirèrent leur pays, comme autrefois les guelfes et les gibelins désolèrent l’Italie, il fallut bien que la religion entrât dans les partis.

  •  

С точки зрения нравов англиканское духовенство более умеренно, чем французское, и вот по какой причине: все духовные лица воспитываются в Оксфордском или же Кембриджском университетах, вдали от столичного разврата; они весьма поздно рукополагаются в церковный сан — в возрасте, когда их честолюбию недостаёт пищи и единственной страстью человека остаётся скупость. Должности здесь являются компенсацией за длительное служение в церкви, точно так же, как это бывало в армии. В Англии нельзя увидеть молодых епископов или полковников по выпуске из колледжа. Помимо того, что почти все священники бывают женаты, дурные манеры, усвоенные в университете, и недостаточно широкое общение с женщинами ведут к тому, что, как правило, епископ вынужден довольствоваться своей женой. Святые отцы посещают иногда кабаки, ибо обычай им это разрешает, а если они и напиваются, то с серьёзным видом и без скандалов.
Неопределённое существо — полуцерковник-нолумирянин, имя которому «аббат», принадлежит к роду существ, неведомых в Англии; все священники без исключения здесь люди скрытные и педанты. Когда до них доходят слухи, что во Франции молодые люди, известные своими дебошами и вскормленные для прелатуры интригами женщин, занимаются любовными похождениями, забавляются сочинением нежных песенок, каждодневно задают обильные изысканные ужины и прямо с них отправляются молить Святого Духа о просветлении, дерзновенно называя себя при этом преемниками апостолов, они славят Бога за то, что они протестанты.

 

À l’égard des mœurs, le clergé anglican est plus réglé que celui de France ; et en voici la cause. Tous les ecclésiastiques sont élevés dans l’université d’Oxford ou dans celle de Cambridge, loin de la corruption de la capitale : ils ne sont appelés aux dignités de l’Église que très-tard, et dans un âge où les hommes n’ont d’autres passions que l’avarice, lorsque leur ambition manque d’aliment. Les emplois sont ici la récompense des longs services dans l’Église aussi bien que dans l’armée ; on n’y voit point de jeunes gens évêques ou colonels au sortir du collège. De plus, les prêtres sont presque tous mariés. La mauvaise grâce contractée dans l’université, et le peu de commerce qu’on a ici avec les femmes, font que d’ordinaire un évêque est forcé de se contenter de la sienne. Les prêtres vont quelquefois au cabaret, parce que l’usage le leur permet ; et s’ils s’enivrent, c’est sérieusement et sans scandale.
Cet être indéfinissable, qui n’est ni ecclésiastique ni séculier, en un mot, ce que l’on appelle un abbé, est une espèce inconnue en Angleterre ; les ecclésiastiques sont tous ici réservés et presque tous pédants. Quand ils apprennent qu’en France de jeunes gens connus par leurs débauches, et élevés à la prélature par des intrigues de femmes, font publiquement l’amour, s’égayent à composer des chansons tendres, donnent tous les jours des soupers délicats et longs, et de là vont implorer les lumières du Saint-Esprit, et se nomment hardiment les successeurs des apôtres, ils remercient Dieu d’être protestants.

VI. О пресвитерианах[править]

Sur les presbytériens
  •  

В сравнении с юным, темпераментным французским бакалавром, но утрам ведущим диспуты в школе теологов, а вечерами занимающимся вокалом с дамами, англиканский теолог — сущий Катон[1], но Катон этот кажется настоящим любезником в сравнении с шотландским пресвитерианином. Этот последний выступает серьёзной поступью, с кислой миной, <…> проповеди он произносит в нос и именует вавилонской блудницей любую церковь, некоторые служители которой настолько удачливы, что обладают пятьюдесятью тысячами ливров ренты, а народ так добр, что терпит это и именует их «Монсеньёрами», «Вашими преосвященствами» и «Высокопреосвященствами».

 

Devant un jeune et vif bachelier français, dans les écoles de théologie, et le soir chantant avec les dames, un théologien anglican est un Caton ; mais ce Caton paraît un galant devant un presbytérien d’Écosse. Ce dernier affecte une démarche grave, un air fâché, <…> prêche du nez, et donne le nom de prostituée de Babylone à toutes les églises où quelques ecclésiastiques sont assez heureux pour avoir cinquante mille livres de rente, et où le peuple est assez bon pour le souffrir, et pour les appeler Monseigneur, votre Grandeur, votre Éminence.

  •  

Если вы придёте на лондонскую биржу — место, более респектабельное, чем многие королевские дворы, — вы увидите скопление представителей всех народов, собравшихся там ради пользы людей: здесь иудеи, магометане и христиане общаются друг с другом так, как если бы они принадлежали одной религии, и называют «неверными» лишь тех. кто объявляет себя банкротом; здесь пресвитерианин доверяется анабаптисту и англиканин верит на слово квакеру.

 

Entrez dans la bourse de Londres, cette place plus respectable que bien des cours, vous y voyez rassemblés les députés de toutes les nations pour l’utilité des hommes. Là le juif, le mahométan, et le chrétien, traitent l’un avec l’autre comme s’ils étaient de la même religion, et ne donnent le nom d’infidèles qu’à ceux qui font banqueroute ; là le presbytérien se fie à l’anabaptiste, et l’anglican reçoit la promesse du quaker.

  •  

Если бы в Англии была только одна религия, следовало бы опасаться её деспотизма; если бы их было две, представители каждой перерезали бы друг друга горло; но их там тридцать, а потому они живут в благодатном мире.

 

S’il n’y avait en Angleterre qu’une religion, son despotisme serait à craindre ; s’il n’y en avait que deux, elles se couperaient la gorge ; mais il y en a trente, et elles vivent en paix et heureuses.

VIII. О парламенте[править]

Sur le parlement[фс 7]
  •  

Члены английского парламента любят сопоставлять себя при каждой возможности с древними римлянами. <…>
Признаюсь, я не усматриваю ничего общего между тем и другим правлением; правда, в Лондоне существует сенат, членов которого подозревают (несомненно, ошибочно) в том, что они при случае продают свои голоса точно так же, как это делалось в Риме…

 

Les membres du parlement d’Angleterre aiment à se comparer aux anciens Romains autant qu’ils le peuvent. <…>
J’avoue que je ne vois rien de commun entre la majesté du peuple anglais et celle du peuple romain, encore moins entre leurs gouvernements ; il y a un sénat à Londres dont quelques membres sont soupçonnés, quoique à tort sans doute, de vendre leurs voix dans l’occasion, comme on faisait à Rome…

  •  

Римский сенат, исполненный неправедного и достойного кары чванства, мешавшего ему хоть чем-нибудь поступиться в пользу плебеев, владел единственным в своём роде секретом, помогавшим ему отстранять их от правления, а именно: он постоянно занимал плебеев внешними войнами. Сенаторы смотрели на народ как на дикого зверя, которого необходимо было натравливать на соседей, дабы он не пожрал своих господ; так величайший порок правления римлян сделал из них завоевателей: поскольку они были неудачливы у себя дома. они стали господами мира, пока в конце концов их раздоры не сделали их рабами.

 

Le sénat de Rome, qui avait l’injuste et punissable orgueil de ne vouloir rien partager avec les plébéiens, ne connaissait d’autre secret, pour les éloigner du gouvernement, que de les occuper toujours dans les guerres étrangères. Il regardait le peuple comme une bête féroce qu’il fallait lâcher sur leurs voisins de peur qu’elle ne dévorât ses maîtres : ainsi le plus grand défaut du gouvernement des Romains en fit des conquérants ; c’est parce qu’ils étaient malheureux chez eux qu’ils devinrent les maîtres du monde, jusqu’à ce qu’enfin leurs divisions les rendirent esclaves.

  •  

Гражданские войны во Франции были продолжительнее, ожесточённее и изобильнее преступлениями, чем такие же войны в Англии; но ни одна из этих гражданских войн не имела своей целью мудрую свободу.
<…> при Карле IX наши гражданские войны были жестокими, во времена Лиги[1] — омерзительными, в период же Фронды война была просто смешной.

 

Les guerres civiles de France ont été plus longues, plus cruelles, plus fécondes eu crimes, que celles d’Angleterre ; mais de toutes ces guerres civiles aucune n’a eu une liberté sage pour objet.
<…> nos guerres civiles sous Charles VI avaient été cruelles, celles de la Ligue furent abominables, celle de la Fronde fut ridicule.

XII. О канцлере Бэконе[править]

Sur le chancelier Bacon[фс 8]
  •  

… если истинное величие состоит в том, чтобы, получив в дар от неба мощный талант, использовать его для самообразования и просвещения других, то человек, подобный г-ну Ньютону, едва ли встречающийся однажды на протяжения десяти веков, действительно велик, в то время как все эти политики и завоеватели, без которых не обошлось ни одно столетие, обычно суть не что иное, как именитые злодеи. Мы чтим тех, кто владеет умами силою своей правды, но не тех, кто путём насилия создаёт рабов; тех, кто познал вселенную, а не тех, кто её обезобразил.

 

… si la vraie grandeur consiste à avoir reçu du ciel un puissant génie, et à s’en être servi pour s’éclairer soi-même et les autres, un homme comme M. Newton, tel qu’il s’en trouve à peine en dix siècles, est véritablement le grand homme ; et ces politiques et ces conquérants dont aucun siècle n’a manqué ne sont d’ordinaire que d’illustres méchants. C’est à celui qui domine sur les esprits par la force de la vérité, non à ceux qui font des esclaves par violence c’est à celui qui connaît l’univers, non à ceux qui le défigurent, que nous devons nos respects.

  •  

Самый примечательный и лучший из его трудов — тот, что сегодня наименее читаем и наиболее бесполезен: я имею в виду его «Novum scientiarum organum» — тот помост, на котором была воздвигнута новая философия; когда же здание её было построено, хоть и наполовину, помост потерял какое бы то ни было значение.
Канцлер Бэкон ещё не знал природы, но он знал и указал неё пути, ведущие к ней. Он пренебрёг в добрый час всем тем, что в университетах именуется философией, и сделал всё зависящее от него, чтобы эти общества, учреждённые ради усовершенствования человеческого разума, перестали сбивать его с толку своими чтойностями, боязнью пустоты, субстанциальными формами и всеми этими претенциозными словечками, которые не только невежество сделало уважаемыми, но и смехотворная путаница с религией превратила почти в святыни.
Бэкон — отец экспериментальной философии, но, правда, до него были раскрыты поразительные секреты. <…>
Самые поразительные и полезные открытия не делают тем не менее самой высокой чести человеческому уму. Мы обязаны всеми искусствами механическому инстинкту, присущему большинству людей, но вовсе не рациональной философии.
<…> из всех физических экспериментов, поставленных после него, нет почти ни единого, который не был бы упомянут в его книге. <…> По прошествии небольшого времени экспериментальная физика внезапно стала культивироваться одновременно почти во всех частях Европы. Это был скрытый клад, о котором Бэкон догадывался и который все философы, воодушевлённые его обещанием, постарались извлечь на свет. Но что более всего меня потрясло, это найденное мной в его книге чёткое определение притяжения — того новшества, изобретателем которого слывёт господин Ньютон.

 

Le plus singulier et le meilleur de ses ouvrages est celui qui est aujourd’hui le moins lu et le plus inutile : je veux parler de son Novum scientiarum organum. C’est l’échafaud avec lequel on a bâti la nouvelle philosophie ; et, quand cet édifice a été élevé au moins en partie, l’échafaud n’a plus été d’aucun usage.
Le chancelier Bacon ne connaissait pas encore la nature ; mais il savait et indiquait tous les chemins qui mènent à elle. Il avait méprisé de bonne heure ce que les universités appelaient la philosophie ; et il faisait tout ce qui dépendait de lui, afin que ces compagnies, instituées pour la perfection de la raison humaine, ne continuassent pas de la gâter par leurs quiddités, leur horreur du vide, leurs formes substantielles et tous les mots impertinents que non seulement l’ignorance rendait respectables, mais qu’un mélange ridicule avec la religion avait rendus presque sacrés.
Il est le père de la philosophie expérimentale. Il est bien vrai qu’avant lui on avait découvert des secrets étonnants. <…>
Les inventions les plus étonnantes et les plus utiles ne sont pas celles qui font le plus d’honneur à l’esprit humain. C’est à un instinct mécanique, qui est chez la plupart des hommes, que nous devons la plupart des arts, et nullement à la saine philosophie.
<…> de toutes les épreuves physiques qu’on a faites depuis lui, il n’y en a presque pas une qui ne soit indiquée dans son livre. <…> Peu de temps après, la physique expérimentale commença tout d’un coup à être cultivée à la fois dans presque toutes les parties de l’Europe. C’était un trésor caché dont Bacon s’était douté, et que tous les philosophes, encouragés par sa promesse, s’efforcèrent de déterrer. Nous avons vu qu’on trouve dans son livre, en termes exprès, cette attraction nouvelle dont Newton passe pour l’inventeur.

XIII. О г-не Локке[править]

Sur M. Locke[фс 9]
  •  

Быть может, никогда не существовало более мудрого методического ума и более точной логики, чем у г-на Локка, а между тем он вовсе не был великим математиком.

 

Jamais il ne fut peut-être un esprit plus sage, plus méthodique, un logicien plus exact que M. Locke ; cependant il n’était pas grand mathématicien.

  •  

В Греции, колыбели искусств и заблуждений, где величие и вздорность человеческого ума завели его в непроходимые дебри, так же как у нас, велись рассуждения о душе. <…>
Затем появились тысячи схоластов, <…> и все они были вполне уверены в том, что имеют весьма ясное представление о душе, однако старались говорить о ней так, как если бы хотели лишь одного, а именно, чтобы ни одна живая душа ничего в этом не поняла.

 

Dans la Grèce, berceau des arts et des erreurs, et où l’on poussa si loin la grandeur et la sottise de l’esprit humain, on raisonnait comme chez nous sur l’âme. <…>
Mille scolastiques sont venus ensuite, <…> qui tous ont été bien sûrs de connaître l’âme très clairement, mais qui n’ont pas laissé d’en parler comme s’ils avaient voulu que personne n’y entendît rien.

  •  

В то время как множество резонёров создавали роман о душе, явился мудрец, скромно написавший её историю. Локк развернул перед человеком картину человеческого разума, как превосходный анатом объясняет механизм человеческого тела. Всюду он пользовался светочем физики, иногда он осмеливается утверждать, но осмеливается также и сомневаться; вместо того чтобы сразу же дать определение всему тому, чего мы не знаем, он шаг за шагом исследует то, что мы хотели бы знать.

 

Tant de raisonneurs ayant fait le roman de l’âme, un sage est venu, qui en a fait modestement l’histoire. Locke a développé à l’homme la raison humaine, comme un excellent anatomiste explique les ressorts du corps humain. Il s’aide partout du flambeau de la physique ; il ose quelquefois parler affirmativement, mais il ose aussi douter ; au lieu de définir tout d’un coup ce que nous ne connaissons pas, il examine par degrés ce que nous voulons connaître.

  •  

Теологи слишком часто начинают кричать об оскорблении Бога в тех случаях, когда кто-то не согласен с ними самими. Это очень напоминает скверных поэтов, вопивших, что Депро[1] оскорбляет величество, в то время как он смеялся только над ними.

 

Les théologiens commencent trop souvent par dire que Dieu est outragé quand on n’est pas de leur avis. C’est trop ressembler aux mauvais poètes, qui croyaient que Despréaux parlait mal du roi parce qu’il se moquait d’eux.

  •  

… для религии совершенно безразлично, что представляет собой субстанция души, была бы она только добродетельной. <…>
Тут выскакивает вперёд педант и заявляет, что во имя спасения их собственных душ надо сжечь всех тех, кто предполагает, будто можно мыслить с помощью одного только тела. Но что бы эти господа сказали, если бы оказалось, что именно им вменяется в вину безверие? В самом деле, кто из людей, если только он не вздорный нечестивец, посмеет утверждать, будто Творец не способен сообщить материи мысль и чувство?! Посмотрите же, прошу вас, в какое трудное положение вы попали, если ограничиваете таким образом могущество Творца! Животные обладают теми же органами, что и мы, теми же ощущениями, теми же восприятиями; у них есть память, они способны комбинировать некоторые идеи. Если Бог не способен был одушевить материю и сообщить ей ощущение, то одно из двух: либо животные — просто механизмы, либо они обладают духовной душой.
Мне представляется почти доказанным, что животные не могут быть простыми машинами, и вот мой довод: Бог создал для них точно такие же органы чувств, что и для нас, а значит, если они ничего не чувствуют, он проделал бесполезную работу. Но Бог, по вашему собственному признанию, ничего не делает зря, а значит, он не мог сотворить столько органов чувств во имя полного отсутствия ощущения <…>. Согласно вашему мнению, животные не могут обладать духовной душой, следовательно, остаётся утверждать лишь одно, а именно; что вопреки вам Бог сообщал материальным органам зверей способность чувствовать и замечать, каковую вы именуете их инстинктом. Но кто мог помешать Богу сообщить нашим более утончённым органам эту способность чувствовать, замечать и мыслить, именуемую нами человеческим разумом? Куда вы ни повернётесь, вы вынуждены будете признать собственное невежество и необъятное могущество Творца; так не восставайте же больше против мудрой и непритязательной философии Локка: она вовсе не противоречит религии и, наоборот, помогает ей доказательством, если религия в этом нуждается…

 

… il importe peu à la religion de quelle substance soit l’âme, pourvu qu’elle soit vertueuse. <…>
Le superstitieux vient à son tour, et dit qu’il faut brûler pour le bien de leurs âmes ceux qui soupçonnent qu’on peut penser avec la seule aide du corps ; mais que dirait-il si c’était lui-même qui fût coupable d’irréligion ? En effet, quel est l’homme qui osera assurer, sans une impiété absurde, qu’il est impossible au Créateur de donner à la matière la pensée et le sentiment ? Voyez, je vous prie, à quel embarras vous êtes réduits, vous qui bornez ainsi la puissance du Créateur. Les bêtes ont les mêmes organes que nous, les mêmes perceptions ; elles ont de la mémoire, elles combinent quelques idées. Si Dieu n’a pas pu animer la matière, et lui donner le sentiment, il faut de deux choses l’une, ou que les bêtes soient de pures machines, ou quelles aient une âme spirituelle.
Il me paraît démontré que les bêtes ne peuvent être de simples machines ; voici ma preuve. Dieu leur a fait précisément les mêmes organes de sentiment que les nôtres : donc si elles ne sentent point, Dieu a fait un ouvrage inutile ; or Dieu, de votre aveu même, ne fait rien en vain : donc il n’a point fabriqué tant d’organes de sentiment pour qu’il n’y eût point de sentiment <…>. Les bêtes, selon vous, ne peuvent pas avoir une âme spirituelle : donc malgré vous il ne reste autre chose à dire sinon que Dieu a donné aux organes des bêtes, qui sont matière, la faculté de sentir et d’apercevoir, que vous appelez instinct dans elles. Et qui peut empêcher Dieu de communiquer à nos organes plus déliés cette faculté de sentir, d’apercevoir, et de penser, que nous appelons raison humaine ? De quelque côté que vous vous tourniez, vous êtes obligés d’avouer votre ignorance et la puissance immense du Créateur. Ne vous révoltez donc plus contre la sage et modeste philosophie de Locke ; loin d’être contraire à la religion, elle lui servirait de preuve, si la religion en avait besoin…

  •  

Никогда в жизни философы не образуют религиозную секту. А почему? Да потому, что они пишут не для толпы и, помимо этого, им чужд фанатизм.
<…> [они] не зажгли факела раздора в своём отечестве: большей частью такими людьми оказывались теологи; они питают честолюбивые чаяния главарей сект, но кончается это обычно тем, что они стремятся стать во главе партий. Да что там говорить! Все книги новейших философов, вместе взятые, никогда не устроят в мире такого шума, какой вызвал некогда один лишь диспут францисканцев по поводу фасона их рукавов и капюшона.

 

Jamais les philosophes ne feront une secte de religion : pourquoi ? c’est qu’ils n’écrivent point pour le peuple, et qu’ils sont sans enthousiasme.
<…> qui ont porté le flambeau de la discorde dans leur patrie : ce sont, pour la plupart, des théologiens qui, ayant eu d’abord l’ambition d’être chefs de sectes, ont eu bientôt celle d’être chefs de partis. Que dis-je ? tous ces livres des philosophes modernes mis ensemble ne feront jamais dans le monde autant de bruit seulement qu’en a fait autrefois la dispute des cordeliers sur la forme de leurs manches et de leur capuchon.

XIII (1738)[править]

[фс 10] Перевод: Л. Ю. Виндт[3]
  •  

1. Слово «душа» — одно из тех слов, которые все произносят, не понимая; нам понятно только то, о чём у нас есть представление; у нас нет представления о душе, о духе; следовательно, мы этого не понимаем.
2. Итак, нам понравилось назвать душой способность чувствовать и мыслить, как мы называем жизнью способность жить и волей — способность желать.
Потом явились резонёры и сказали: «Человек состоит из материи и духа; материя протяжённа и делима; дух не имеет протяжения и неделим; следовательно, — говорят они, — его природа иная». <…>
Они произносят слово «материя», а затем точно определяют, что это такое; а я им говорю: вы не знаете ни духа, ни материи. Под духом вы не можете вообразить ничего иного, кроме способности мыслить; под материей вы можете понимать только определённое сочетание свойств, окрасок, протяжённостей, плотностей; вам угодно было назвать это материей, и вы определили границы материи и души, даже не удостоверившись в существовании той и другой.
Что касается материи, вы глубокомысленно поучаете, что у неё есть только протяженность и плотность, а я вам скромно говорю, что она способна иметь тысячу свойств, неведомых ни вам, ни мне. <…> Вы уподобляетесь регенту коллежа, который никогда в жизни не видел часов и которому попали в руки английские часы с репетицией. Этот человек, хороший перипатетик, потрясён той правильностью, с какой стрелки делят и отмечают время <…>. Мой философ не преминет доказать, что в этой машине есть душа, которая ею управляет и приводит в движение её механизм. Он научно обосновывает своё мнение путём сравнения с ангелами, управляющими движением небесных сфер, и устраивает в классе прекрасные диспуты на тему о душе часов. Один из его учеников открывает часы; в них обнаруживают одни пружины и, однако, продолжают придерживаться теории о душе часов, которая считается доказанной. Я — этот ученик, открывающий часы, именуемый человеком, и который вместо того, чтобы смело определять то, чего мы не понимаем, старается постепенно исследовать то, что мы желаем познать.

 

1° Le mot d’âme est de ces mots que chacun prononce sans les entendre; nous n’entendons que les choses dont nous avons une idée: nous n’avons point d’idée d’âme, d’esprit; donc nous ne l’entendons point.
2° Il nous a donc plu d’appeler âme cette faculté de sentir et de penser, comme nous appelons vie la faculté de vivre, et volonté la faculté de vouloir.
Des raisonneurs sont venus ensuite, et ont dit: « L’homme est composé de matière et d’esprit: la matière est étendue et divisible; l’esprit n’est ni étendu ni divisible; donc il est, disent-ils, d’une autre nature. » <…>
Ils prononcent le nom de matière, et décident ensuite nettement ce qu’elle est. Et moi je leur dis: Vous ne connaissez ni l’esprit ni la matière. Par l’esprit vous ne pouvez imaginer que la faculté de penser; par la matière, vous ne pouvez entendre qu’un certain assemblage de qualités, de couleurs, d’étendues, de solidités; et il vous a plu d’appeler cela matière, et vous avez assigné les limites de la matière et de l’âme avant d’être sûrs seulement de l’existence de l’une et de l’autre.
Quant à la matière, vous enseignez gravement qu’il n’y a en elle que l’étendue et la solidité; et moi je vous dis modestement qu’elle est capable de mille propriétés que ni vous ni moi ne connaissons pas. <…> Vous êtes à peu près comme un régent de collège qui, n’ayant vu d’horloge de sa vie, aurait tout d’un coup entre ses mains une montre d’Angleterre à répétition. Cet homme, bon péripatéticien, est frappé de la justesse avec laquelle les aiguilles divisent et marquent les temps <…>. Mon philosophe ne manque pas de trouver qu’il y a dans cette machine une âme qui la gouverne et qui en mène les ressorts. Il démontre savamment son opinion par la comparaison des anges qui font aller les sphères célestes, et il fait soutenir dans sa classe de belles thèses sur l’âme des montres. Un de ses écoliers ouvre la montre ; on n’y voit que des ressorts, et cependant on soutient toujours le système de l’âme des montres, qui passe pour démontré. Je suis cet écolier ouvrant la montre que l’on appelle homme, et qui, au lieu de définir hardiment ce que nous n’entendons point, tâche d’examiner par degrés ce que nous voulons connaître.

  •  

Возьмём ребёнка в момент рождения и проследим шаг за шагом развитие его разума. Вы благосклонно сообщаете мне, что Бог потрудился создать душу, чтобы вселить её в это тело; <…> что душа эта появляется, снабжённая метафизическими идеями и, следовательно, она знакома с духом, абстракциями и бесконечностью; словом, является весьма учёной особой. Но, к сожалению, она выходит из утробы в состоянии самого грубого невежества; в течение 18 месяцев она знает лишь соски своей кормилицы; а когда в 20-летнем возрасте хотят заставить эту душу вспомнить все те учёные идеи, которые были в ней, когда она соединилась со своим телом, она нередко оказывается до такой степени закупоренной, что не может постичь ни одной из них. Существуют целые народы, у которых никогда не было ни одной из этих идей. В самом деле, о чём думала душа Декарта и Мальбранша, измышляя подобные бредни? <…>
В день, когда мать разрешилась [ребёнком] вместе с его душой, в доме родились собака, кошка и чиж. Через 18 месяцев я делаю из собаки прекрасного охотника; годовалый чиж насвистывает мелодию, кошка через 6 недель уже демонстрирует все свои проделки; а ребёнок через 4 года не делает ровно ничего. Мне, человеку грубому, свидетелю этой ошеломляющей разницы и никогда не видевшему детей, сперва кажется, что кошка, собака и чиж — очень умные существа, а маленький ребёнок — автомат. Однако, мало-помалу, я замечаю, что у этого ребёнка есть мысли, есть память; что у него такие же страсти, как у этих животных; и тогда я признаю, что он, подобно им, разумное существо. <…> Я замечаю, что в возрасте 6—7 лет ребёнок объединяет в своём маленьком мозгу почти столько же представлений, как моя охотничья собака в своём; наконец, с возрастом он приобретает бесконечное количество знаний. <…> Неужели я поверю, что природа у него совершенно иная? Разумеется, нет. Ведь если вы видите, с одной стороны, идиота, а с другой — какого-нибудь Ньютона, то вы утверждаете, что они по природе одинаковы и что разница между ними только в степени. Чтобы лучше проверить правдоподобие того мнения, к которому я, вероятно, приду, я наблюдаю за своей собакой и за ребёнком во время бодрствования и сна. Я пускаю обоим кровь в чрезмерном количестве; и тогда кажется, что их мысли вытекают вместе с кровью. Я зову их, когда они находятся в этом состоянии, они мне не отвечают; а если я извлеку из них ещё несколько тазиков крови, то оба мои механизма, обладавшие перед тем мыслями в большом количестве и страстями всякого рода, оказываются совершенно бесчувственными. Затем я наблюдаю за обоими своими животными, пока они едят; я замечаю, что собака, чересчур наевшись, видит сны; она как будто на охоте, она лает на добычу. Мой юноша, будучи в таком же состоянии, разговаривает со своей возлюбленной и занимается во сне любовью. <…> наконец, я обнаруживаю, что способность чувствовать, замечать, выражать свои мысли развивалась, в них постепенно и так же постепенно ослабевает. Я замечаю в них во сто крат больше общего, чем между каким-нибудь умным человеком и абсолютным идиотом. Какое же мнение сложится у меня об их природе? Да то самое, которое было сперва у всех народов, до того, как египетские жрецы изобрели духовность и бессмертие души. <…> Я подумаю, что Бог вложил частицы разума в частицы материи, организованной для того, чтобы мыслить; я скажу, что материя обладает ощущениями пропорционально тонкости её органов чувств; что эти последние и регулируют ощущения применительно к нашим идеям; что улитка в своей раковине имеет меньше ощущений и чувств потому, что её душа прикреплена к раковине, а пять чувств были бы для неё бесполезны.

 

Prenons un enfant à l’instant de sa naissance, et suivons pas à pas le progrès de son entendement. Vous me faites l’honneur de m’apprendre que Dieu a pris la peine de créer une âme pour aller loger dans ce corps; <…> que cette âme à son arrivée est pourvue des idées métaphysiques; connaissant donc l’esprit, les idées abstraites, l’infini, fort clairement; étant, en un mot, une très savante personne. Mais malheureusement elle sort de l’utérus avec une ignorance crasse; elle a passé dix huit mois à ne connaître que le téton de sa nourrice; et lorsqu’à l’âge de vingt ans on veut faire ressouvenir cette âme de toutes les idées scientifiques qu’elle avait quand elle s’est unie à son corps, elle est souvent si bouchée qu’elle n’en peut concevoir aucune. Il y a des peuples entiers qui n’ont jamais eu une seule de ces idées. En vérité, à quoi pensait l’âme de Descartes et de Malebranche, quand elle imagina de telles rêveries? <…>
Le jour que sa mère est accouchée de lui et de son âme il est né dans la maison un chien, un chat et un serin. Au bout de dix-huit mois je fais du chien un excellent chasseur; à un an le serin siffle un air; le chat, au bout de six semaines, fait déjà tous ses tours et l’enfant, au bout de quatre ans, ne sait rien. Moi, homme grossier, témoin de cette prodigieuse différence, et qui n’ai jamais vu d’enfant je crois d’abord que le chat, le chien et le serin sont des créatures très intelligentes, et que le petit enfant est un automate. Cependant petit à petit je m’aperçois que cet enfant a des idées, de la mémoire; qu’il a les mêmes passions que ces animaux; et alors j’avoue qu’il est comme eux une créature raisonnable. <…> J’aperçois qu’à l’âge de six ou sept ans l’enfant combine dans son petit cerveau presque autant d’idées que mon chien de chasse dans le sien; enfin, il atteint avec l’âge un nombre infini de connaissances. <…> Irai-je croire qu’il est d’une nature tout à fait différente? non, sans doute car vous voyez d’un côté un imbécile, et de l’autre un Newton: vous prétendez qu’ils sont pourtant d’une même nature, et qu’il n’y a de la différence que du plus ou du moins. Pour mieux m’assurer de la vraisemblance de mon opinion probable, j’examine mon chien et mon enfant pendant leur veille et leur sommeil. Je les fais saigner l’un et l’autre outre mesure; alors leurs idées semblent s’écouler avec le sang. Dans cet état je les appelle, ils ne me répondent plus; et si je leur tire encore quelques palettes, mes deux machines, qui avaient auparavant des idées en très grand nombre et des passions de toute espèce, n’ont plus aucun sentiment. J’examine ensuite mes deux animaux pendant qu’ils dorment: je m’aperçois que le chien, après avoir trop mangé, a des rêves; il chasse, il crie après la proie. Mon jeune homme, étant dans le même état, parle à sa maîtresse, et fait l’amour en songe. <…> enfin, je vois que leur faculté de sentir, d’apercevoir, d’exprimer leurs idées, s’est développée en eux petit à petit, et s’affaiblit aussi par degrés. J’aperçois en eux plus de rapports cent fois que je n’en trouve entre tel homme d’esprit et tel homme absolument imbécile Quelle est donc l’opinion que j’aurai de leur nature? Celle que tous les peuples ont imaginée d’abord avant que la politique égyptienne imaginât la spiritualité, l’immortalité de l’âme. <…> Je penserai que Dieu a donné des portions d’intelligence à des portions de matière organisée pour penser: je croirai que la matière a des sensations à proportion de la finesse de ses sens: que ce sont eux qui les proportionnent à la mesure de nos idées: je croirai que l’huître à l’écaille a moins de sensations et de sens, perce que, ayant l’âme attachée à son écaille cinq sens lui seraient inutiles.

XIV. О Декарте и Ньютоне[править]

Sur Descartes et Newton, 1728[фс 11]
  •  

Француз, прибывающий в Лондон, замечает в философии, как и по всём прочем, сильные перемены. Он покинул заполненный мир, а прибыл в пустой[1]; в Париже вселенную считают состоящей из вихрей тончайшей материи — в Лондоне не усматривают ничего подобного.
<…> у англичан даже в химии господствует притяжение.
Самая сущность вещей здесь совершенно меняется: вы не согласитесь ни со здешним определением души, ни с понятием о материи.

 

Un Français qui arrive à Londres trouve les choses bien changées en philosophie comme dans tout le reste. Il a laissé le monde plein, il le trouve vide. À Paris on voit l’univers composé de tourbillons de matière subtile ; à Londres on ne voit rien de cela.
<…> l’attraction domine jusque dans la chimie anglaise.
L’essence même des choses a totalement changé. Vous ne vous accordez ni sur la définition de l’âme, ni sur celle de la matière.

  •  

Декарт <…> был вынужден уехать из Утрехта и пережить обвинение в атеизме (последнем прибежище клеветников), когда, потратив всю свою проницательность на изыскание новых доказательств существования Бога, он был заподозрен в том, что его отрицает.
Такие преследования предполагают великие заслуги и блистательную славу <…>.
Наконец, Декарт умер в Стокгольме преждевременной смертью, вызванной скверным режимом, окружённый несколькими учёными — его врагами и на руках у врача, который его ненавидел.
Карьера сэра Ньютона была совсем иной. Он прожил восемьдесят пять лет в полной безмятежности, счастливый и почитаемый у себя на родине. <…>
Своеобразный контраст по отношению к Декарту составляло в нём то, что на протяжении столь долгой жизни он не испытал ни страсти, ни слабости; он ни разу не приблизился ни к одной женщине: это мне поверил врач и хирург, на руках которого он скончался. <…>
Согласно общественному мнению, сложившемуся относительно этих двух философов в Англии, первый из них был мечтателем, второй — мудрецом.
Очень мало кто в Лондоне читает Декарта, труды которого действительно утратили свою пользу, но мало кто читает также Ньютона, ибо надо обладать большой учёностью, чтобы его понимать; однако весь свет о них говорит <…>. Некоторые люди считают, что если они не испытывают больше ужаса перед пустотой, если они знают, что воздух весом и пользуются увеличительными стёклами, то этим они обязаны Ньютону. Здесь он — мифический Геракл, которому невежды приписывают все свершения других героев.

 

Descartes <…> fut obligé de sortir d’Utrecht : il essuya l’accusation d’athéisme, dernière ressource des calomniateurs ; et lui, qui avait employé toute la sagacité de son esprit à chercher de nouvelles preuves de l’existence d’un Dieu, fut soupçonné de n’en point reconnaître.
Tant de persécutions supposaient un très-grand mérite et une réputation éclatante <…>.
Enfin il mourut à Stockholm d’une mort prématurée, et causée par un mauvais régime, au milieu de quelques savants, ses ennemis, et entre les mains d’un médecin qui le haïssait,
La carrière du chevalier Newton a été tout différente : il a vécu près de quatre-vingt-cinq ans, toujours tranquille, heureux, et honoré dans sa patrie. <…>
Une opposition singulière dans laquelle il se trouve avec Descartes, c’est que, dans le cours d’une si longue vie, il n’a eu ni passion ni faiblesse. Il n’a jamais approché d’aucune femme : c’est ce qui m’a été confirmé par le médecin et le chirurgien entre les bras de qui il est mort. <…>
L’opinion publique en Angleterre sur ces deux philosophes est que le premier était un rêveur, et que l’autre était un sage.
Très-peu de personnes à Londres lisent Descartes, dont effectivement les ouvrages sont devenus inutiles ; très-peu lisent aussi Newton, parce qu’il faut être fort savant pour le comprendre. Cependant tout le monde parle d’eux <…>. Quelques gens croient que si l’on ne s’en tient plus à l’horreur du vide, si l’on sait que l’air est pesant, si l’on se sert de lunettes d’approche, on en a l’obligation à Newton. Il est ici l’Hercule de la fable à qui les ignorants attribuaient tous les faits des autres héros.

  •  

… Декарт проделал такой огромный путь от того уровня, на каком он застал геометрию, до того, насколько он её продвинул, что Ньютон был лишь его эпигоном: Декарт первый нашёл способ алгебраического выражения уравнений кривизны. Благодаря ему эта геометрия, ставшая ныне общедоступной, была для его времени настолько глубокой, что ни один профессор не отважился взяться за её истолкование, и в Голландии не было никого, кроме Схоотена, а во Франции — кроме Ферма, кто бы её понимал. <…>
Геометрия была путеводной звездой, которую он сам до некоторой степени создал, и она уверенно вела его по путям физики; но в конце концов он оставил эту звезду и предался духу системосозидания; с этого момента его философия стала всего лишь увлекательным романом, самое большее, правдоподобным для невежд. <…> но не будет сильным преувеличением сказать, что даже в своих за блужданиях он заслуживал уважения: он ошибался, но, по крайней мере, за этим стоял его метод и дух последовательности: он сокрушил нелепые химеры, которыми забивали головы юношества в течение двух тысяч, лет; он научил своих современников рассуждать и даже обращать его оружие против него самого; и если он платил неполноценной монетой, то, по крайней мере, ему принадлежит заслуга обесценения фальшивых денег.
Я не считаю возможным, чтобы действительно кто-то осмелился свести на нет его философию в сравнении с философией Ньютона; первая — это опыт, вторая — шедевр; но тот, кто направил нас по пути истины, быть может, вполне равен тому, кто после него завершил этот путь.
Декарт дал слепцам зрение, и они узрели ошибки античности и свои собственные. Дорога, которую он открыл, стала после его бескрайней. Небольшая книжечка Рого[К 1] в течение определённого времени служила полным курсом физики; ныне все собрания сочинений европейских академий не составляют даже начала системы: когда углубились в эту пропасть, она оказалась бесконечной.

 

… Descartes a fait un aussi grand chemin du point où il a trouvé la géométrie jusqu’au point où il l’a poussée que Newton en a fait après lui : il est le premier qui ait enseigné la manière de donner les équations algébriques des courbes. Sa géométrie, grâce à lui, devenue aujourd’hui commune, était de son temps si profonde qu’aucun professeur n’osa entreprendre de l’expliquer, et qu’il n’y avait guère en Hollande que Schooten, et en France que Fermat, qui l’entendissent. <…>
La géométrie était un guide que lui-même avait en quelque façon formé, et qui l’aurait conduit sûrement dans sa physique ; cependant il abandonna à la fin ce guide, et se livra à l’esprit de système. Alors sa philosophie ne fut plus qu’un roman ingénieux, et tout au plus vraisemblable pour les philosophes ignorants du même temps. <…> mais ce n’est point trop dire qu’il était estimable même dans ses égarements. Il se trompa, mais ce fut du moins avec méthode et avec un esprit conséquent ; il détruisit les chimères absurdes dont on infatuait la jeunesse depuis deux mille ans ; il apprit. S’il inventa de nouvelles chimères en physique, du moins il en détruisit d’anciennes : il apprit aux hommes de son temps à raisonner et à se servir contre lui-même de ses armes. S’il n’a pas payé en bonne monnaie, c’est beaucoup d’avoir décrié la fausse.
Je ne crois pas qu’on ose à la vérité comparer en rien sa philosophie avec celle de Newton : la première est un essai, la seconde est un chef-d’œuvre ; mais celui qui nous a mis sur la voie de la vérité vaut peut-être celui qui a été depuis au bout de cette carrière.
Descartes donna la vue aux aveugles ; ils virent les fautes de l’Antiquité et les siennes. La route qu’il ouvrit est, depuis lui, devenue immense. La route qu’il ouvrit est, depuis lui, devenue immense. Le petit livre de Rohault a fait pendant quelque temps une physique complète ; aujourd’hui, tous les recueils des académies de l’Europe ne font pas même un commencement de système : en approfondissant cet abîme, il s’est trouvé infini.

XVII. Приложение II. О Ньютоне (1756)[править]

[фс 12]
  •  

Ньютон <…> начал свой путь как теолог, и следы этого заметны на всей его жизни.

 

Newton <…> commença par être théologien, et il lui en resta des marques toute sa vie.

  •  

Многие, прочитав кое-что из метафизики, помещённой Ньютоном в конце его «Математических начал», нашли там некоторые вещи столь же тёмными, как Апокалипсис. Метафизики и теологи весьма напоминают тех гладиаторов, которых заставляли сражаться с повязкой на глазах. Но когда Ньютон трудился с открытыми глазами над своей математикой, взгляд его достигал границ мира.

 

Bien des gens, en lisant le peu de métaphysique que Newton a mis à la fin de ses Principes mathématiques, y ont trouvé quelque chose d’aussi obscur que l’Apocalypse. Les métaphysiciens et les théologiens ressemblent assez à cette espèce de gladiateurs qu’on faisait combattre les yeux couverts d’un bandeau ; mais quand Newton travailla les yeux ouverts à ses mathématiques, sa vue porta aux bornes du monde.

  •  

Нередко спрашивают, почему те, кому их служение повелевает быть учёными и терпимыми, столь часто бывали невежественными и бессердечными. Они были невежественны потому, что слишком долго учились, и жестокими потому, что чувствовали, как их никчемные занятия становятся объектом презрения мудрых людей. Разумеется, инквизиторам, имевшим бесстыдство проклясть систему Коперника не только как еретическую, но и как абсурдную, нечего было страшиться этой системы. Земля, как и другие планеты, могла сколько угодно вращаться вокруг Солнца, они от этого не теряли ни капли своих доходов и почестей. Догма всегда в безопасности, когда её опровергают только философы: все академики вселенной ничего не изменят в веровании народа.

 

On a souvent demandé pourquoi ceux que leur ministère engage à être savants et indulgents ont été si souvent ignorants et impitoyables. Ils ont été ignorants parce qu’ils avaient longtemps étudié, et ils ont été cruels parce qu’ils sentaient que leurs mauvaises études étaient l’objet du mépris des sages. Certainement les inquisiteurs qui eurent l’effronterie de condamner le système de Copernic, non-seulement comme hérétique, mais comme absurde, n’avaient rien à craindre de ce système. La terre a beau être emportée autour du soleil ainsi que les autres planètes, ils ne perdaient rien de leurs revenus ni de leurs honneurs. Le dogme même est toujours en sûreté, quand il n’est combattu que par des philosophes : toutes les académies de l’univers ne changeront rien à la croyance du peuple.

  •  

В молодости моей я полагал, что Ньютон составил себе состояние благодаря своим исключительным заслугам. Я воображал, что двор и Лондон без голосования признали его главным смотрителем королевского Монетного двора. Ничуть не бывало. Исаак Ньютон имел довольно хорошенькую племянницу, прозванную «Мадам Кондюит». Она очень понравилась великому казначею Галифаксу. Исчисление бесконечно малых и гравитация ничего не дали бы Ньютону, не будь у него красивой племянницы.

 

J’avais cru dans ma jeunesse que Newton avait fait sa fortune par son extrême mérite. Je m’étais imaginé que la cour et la ville de Londres l’avaient nommé, par acclamation, grand-maître des monnaies du royaume. Point du tout, Isaac Newton avait une nièce assez aimable, nommée madame Conduit ; elle plut beaucoup au grand-trésorier Halifax. Le calcul infinitésimal et la gravitation ne lui auraient servi de rien sans une jolie nièce.

XVIII. О трагедии[править]

Sur la tragédie
  •  

У англичан уже был театр, равно как и у испанцев, тогда, когда французы не имели ничего, кроме балаганов. Шекспир, которого англичане принимают за Софокла[К 2], <…> был гением, исполненным творческой силы, естественности и возвышенности, но без малейшей искорки хорошего вкуса и какого бы то ни было знания правил. <…> достоинства этого автора погубили английский театр. В его чудовищных фарсах, именуемых трагедиями, повсюду разбросаны такие прекрасные сцены, столь величественные и страшные отрывки, что эти пьесы всегда игрались с огромным успехом. Время, которое одно только создаёт людям славу, в конце концов делает почтенными даже их недостатки. Большинство причудливых идей и преувеличений этого автора получили по истечении двухсот лет право слыть возвышенными. Новые авторы почти все ему подражали, но то, что пользовалось успехом у Шекспира, было освистано у них, и поверьте, что преклонение перед этим старым автором возрастает в меру того презрения, которое питают к авторам новым. При этом не размышляют о том, что не следовало бы ему подражать, и провал подражателей заставляет лишь думать, что Шекспир неподражаем.

 

Les Anglais avaient déjà un théâtre aussi bien que les Espagnols, quand les Français n'avaient encore que des tréteaux. Shakespeare que les Anglais prennent pour un Sophocle, <…> avait un génie plein de force et de fécondité, de naturel et de sublime, sans la moindre étincelle de bon goût, et sans la moindre connaissance des règles. <…> le mérite de cet auteur a perdu le théâtre anglais ; il y a de si belles scènes, des morceaux si grands et si terribles répandus dans ses farces monstrueuses, qu'on appelle tragédies, que ses pièces ont toujours été jouées avec un grand succès. Le temps, qui fait seul la réputation des hommes, rend à la fin leurs défauts respectables. La plupart des idées bizarres et gigantesques de cet auteur ont acquis au bout de deux cents ans le droit de passer pour sublimes. Les auteurs modernes l'ont presque tous copié ; mais ce qui réussissait dans Shakespeare est sifflé chez eux, et vous croyez bien que la vénération qu'on a pour cet ancien augmente à mesure que l'on méprise les modernes. On ne fait pas réflexion qu'il ne faudrait pas l'imiter, et le mauvais succès de ses copistes fait seulement qu'on le croit inimitable.

  •  

… знаменитый английский трагик Драйден, <…> автор скорее плодовитый, чем здравомыслящий, который пользовался бы незапятнанной репутацией, если бы написал не более десятой части своих сочинений, и чьим большим недостатком было стремление к универсальности.

 

… un fameux tragique anglais Dryden, <…> auteur plus fécond que judicieux, qui aurait une réputation sans mélange s’il n’avait fait que la dixième partie de ses ouvrages. De ses ouvrages, et dont le grand défaut est d’avoir voulu être universel.

  •  

Именно этими отрывками до сих пор блистали английские трагические поэты: в их пьесах, которые почти все варварски грубы, лишены благопристойности, порядка и правдоподобия, бывают поразительные проблески света среди ночного мрака. Стиль их чрезмерно выспрен, неестествен и слишком напоминает манеру еврейских писателей, исполненную азиатской напыщенности; однако следует также признать, что ходули образного стиля, на которые взбирается английский язык, поднимают также достаточно высоко и смысл, хотя и неупорядоченным путём.
Первый из англичан, создавший дельную пьесу и написавший её от начала до конца с изяществом, — это прославленный г-н Аддисон. Его «Катон Утический» — шедевр по своему слогу и красоте стиха. Роль Катона, на мой вкус, стоит по своим достоинствам значительно выше роли Корнелии в «Помпее» Корнеля, ибо Катон велик без напыщенности, а Корнелия, которая и вообще-то не является необходимым персонажем, иногда ударяется в галиматью. Катон г-на Аддисона кажется мне самым прекрасным действующим лицом, какое когда-либо появлялось на сцене, но остальные роли пьесы ему не соответствуют, и сочинение это, так прекрасно написанное, обезображено холодной любовной интригой, разливающей по пьесе тоску, которая её убивает.
Обычай вводить невпопад любовь в драматические произведения перешёл из Парижа в Лондон около 1600 года вместе с нашими лентами и париками. Дамы, украшающие театральные залы, <…> не желают, чтобы им говорили о чем-либо, кроме любви. Мудрый Аддисон с мягкой услужливостью подчинял суровость своего характера нравам своего времени и исказил шедевр во имя желания нравиться.
После него пьесы стали более упорядоченными, публика — более придирчивой, а авторы — более корректными и менее смелыми. Я видел новые пьесы, очень мудрые, но холодные. По-видимому, до сих пор англичане были созданы лишь для того, чтобы творить беспорядочную красоту. Блистательные чудища Шекспира доставляют в тысячу раз большее наслаждение, чем современная умудрённость. Поэтический гений англичан до настоящего времени напоминал густое дерево, рождённое природой, беспорядочно разбрасывающее тысячи ветвей и растущее с неравномерной силой; оно погибает, если вы хотите принудить его природу и подрезать его наподобие деревьев в садах Марли.

 

C’est dans ces morceaux détachés que les tragiques anglais ont jusqu’ici excellé ; leurs pièces, presque toutes barbares, dépourvues de bienséance, d’ordre, de vraisemblance, ont des lueurs étonnantes au milieu de cette nuit. Le style est trop ampoulé, trop hors de la nature, trop copié des écrivains hébreux si remplis de l’enflure asiatique ; mais aussi il faut avouer que les échasses du style figuré, sur lesquelles la langue anglaise est guindée, élèvent l’esprit bien haut, quoique par une marche irrégulière.
Le premier Anglais qui ait fait une pièce raisonnable, et écrite d’un bout à l’autre avec élégance, c’est l’illustre M. Addison. Son Caton d’Utique est un chef-d’œuvre pour la diction et pour la beauté des vers. Le rôle de Caton est à mon gré fort au-dessus de celui de Cornélie dans le Pompée de Corneille : car Caton est grand sans enflure, et Cornélie, qui d’ailleurs n’est pas un personnage nécessaire, vise quelquefois au galimatias. Le Caton de M. Addison me paraît le plus beau personnage qui soit sur aucun théâtre ; mais les autres rôles de la pièce n’y répondent pas, et cet ouvrage si bien écrit est défiguré par une intrigue froide d’amour qui répand sur la pièce une langueur qui la tue.
La coutume d’introduire de l’amour à tort et à travers dans les ouvrages dramatiques passa de Paris à Londres, vers l’an 1660, avec nos rubans et nos perruques. Les femmes, qui y parent les spectacles, <…> ne veulent plus souffrir qu’on leur parle d’autre chose que d’amour. Le sage Addison eut la molle complaisance de plier la sévérité de son caractère aux mœurs de son temps, et gâta un chef-d’œuvre pour avoir voulu plaire.
Depuis lui, les pièces sont devenues plus régulières, le peuple plus difficile, les auteurs plus corrects et moins hardis. J’ai vu des pièces nouvelles fort sages, mais froides. Il semble que les Anglais n’aient été faits jusqu’ici que pour produire des beautés irrégulières. Les monstres brillants de Shakespeare plaisent mille fois plus que la sagesse moderne. Le génie poétique des Anglais ressemble jusqu’à présent à un arbre touffu planté par la nature, jetant au hasard mille rameaux, et croissant inégalement et avec force ; il meurt, si vous voulez forcer sa nature et le tailler en arbre des jardins de Marly.

XIX. О комедии[править]

Sur la comédie
  •  

… комедиограф Шедвелл[1] <…> был в своё время достаточно презираем; он не был поэтом людей порядочных: его пьесами, которыми в течение нескольких представлений наслаждался народ, пренебрегали все люди с хорошим вкусом…

 

… comique Shadwell <…> était assez méprisé de son temps ; il n’était point le poëte des honnêtes gens ; ses pièces, goûtées pendant quelques représentations par le peuple, étaient dédaignées par tous les gens de bon goût…

  •  

Из всех англичан более всех содействовал росту славы комедийного театра покойный г-н Конгрив. Он написал мало пьес, но все они в своём роде выдающиеся. В них строго соблюдаются сценические правила и многочисленные типы даны в высшей степени тонкой нюансировке; в этих комедиях совершенно нетерпимы шутки дурного тона; повсюду в них царит речь порядочных людей, соединённая с поступками плутов, что доказывает его отличное знание своего окружения — так называемого порядочного общества[К 3]. Когда я его узнал, он был немощен и почти при смерти; у него был один недостаток — он мало уважал своё главное занятие, писательство, составившее ему имя и состояние. Он говорил мне о своих сочинениях как о безделках, которые его недостойны, и в первой же беседе со мной просил меня относиться к нему лишь как к дворянину, весьма просто живущему. Я отвечал ему, что, если бы он имел несчастье быть лишь дворянином, как любой другой, я никогда не нанёс бы ему визита <…>.
Его пьесы — самые остроумные и меткие; комедии Ванбру — самые весёлые, а комедии Уичерли — самые сильные.
Следует заметить, что никто из этих остроумцев не отзывался плохо о Мольере. Только плохие английские авторы говорили дурно об этом великом человеке.

 

Celui de tous les Anglais qui a porté le plus loin la gloire du théâtre comique est feu M. Congrève. Il n’a fait que peu de pièces, mais toutes sont excellentes dans leur genre. Les règles du théâtre y sont rigoureusement observées. Elles sont pleines de caractères nuancés avec une extrême finesse ; on n’y essuie pas la moindre mauvaise plaisanterie ; vous y voyez partout le langage des honnêtes gens avec des actions de fripon : ce qui prouve qu’il connaissait bien son monde, et qu’il vivait dans ce qu’on appelle la bonne compagnie. Il était infirme et presque mourant quand je l’ai connu ; il avait un défaut, c’était de ne pas assez estimer son premier métier d’auteur, qui avait fait sa réputation et sa fortune. Il me parlait de ses ouvrages comme de bagatelles au-dessous de lui, et me dit, à la première conversation, de ne le voir que sur le pied d’un gentilhomme qui vivait très-uniment. Je lui répondis que s’il avait eu le malheur de n’être qu’un gentilhomme comme un autre, je ne le serais jamais venu voir <…>.
Ses pièces sont les plus spirituelles et les plus exactes ; celles de Van Brugh, les plus gaies ; et celles de Wicherley, les plus fortes.
Il est à remarquer qu’aucun de ces beaux esprits n’a mal parlé de Molière. Il n’y a que les mauvais auteurs anglais qui aient dit du mal de ce grand homme.

  •  

Тонкость острот, намёк, злободневность [комедий] — всё это пропадает для иностранца.
Иначе обстоит дело в трагедии — там, где речь идёт лишь о великих страстях и героических глупостях, освящённых древними ошибками мифов или истории. Эдип, Электра[1] принадлежат испанцам, англичанам и нам точно так же, как грекам. Но хорошая комедия — это живая картина смешных сторон нации, и, если вы не знаете глубоко эту нацию, вы не можете судить о картине.

 

La finesse des bons mots, l’allusion, l’à-propos, tout cela est perdu pour un étranger.
Il n’en est pas de même dans la tragédie. Il n’est question chez elle que de grandes passions et de sottises héroïques consacrées par de vieilles erreurs de fable ou d’histoire. Œdipe, Électre, appartiennent aux Espagnols, aux Anglais, et à nous, comme aux Grecs. Mais la bonne comédie est la peinture parlante des ridicules d’une nation ; et, si vous ne connaissez pas la nation à fond, vous ne pouvez guère juger de la peinture.

XX. О вельможах, культивирующих литературу[править]

Sur les seigneurs qui cultivent les lettres[фс 13]
  •  

В Англии, как правило, мыслят, и литература там в большем почёте, чем во Франции. Преимущество это — необходимое следствие формы тамошнего правления. В Лондоне около восьмиста лиц пользуются правом публичных выступлений в поддержку национальных интересов; в свою очередь, пять или шесть тысяч человек претендуют на ту же самую честь, все остальные считают себя их судьями и каждый имеет возможность опубликовать в печати своё мнение по поводу общественных дел. Таким образом, вся нация в целом поставлена перед необходимостью получать образование.

 

En Angleterre communément on pense, et les lettres y sont plus en honneur qu’en France. Cet avantage est une suite nécessaire de la forme de leur gouvernement. Il y a à Londres environ huit cents personnes qui ont le droit de parler en public et de soutenir les intérêts de la nation. Environ cinq ou six mille prétendent au même honneur à leur tour. Tout le reste s’érige en juge de tous ceux-ci, et chacun peut faire imprimer ce qu’il pense sur les affaires publiques : ainsi, toute la nation est dans la nécessité de s’instruire. On n’entend parler que des gouvernements d’Athènes et de Rome ; il faut bien, malgré qu’on en ait, lire les auteurs qui en ont traité. Cette étude conduit naturellement aux belles-lettres. En général, les hommes ont l’esprit de leur état. Pourquoi d’ordinaire nos magistrats, nos avocats, nos médecins et beaucoup d’ecclésiastiques ont-ils plus de lettres, de goût et d’esprit que l’on n’en trouve dans toutes les autres professions ? C’est que réellement leur état est d’avoir l’esprit cultivé, comme celui d’un marchand est de connaître son négoce. Il n’y a pas longtemps qu’un seigneur anglais fort jeune me vint voir à Paris en revenant d’Italie. Il avait fait en vers une description de ce pays-là, aussi poliment écrite que tout ce qu’ont fait le comte de Rochester et nos Chaulieu, nos Sarrasin et nos Chapelle.

  •  

Недавно один очень важный английский вельможа[К 4] навестил меня в Париже на обратном пути из Италии; он сочинил описание этой страны в стихах, ничуть не уступающее по изяществу всему тому, что написал граф Рочестер и [другие] <…>.
Перевод, сделанный мной, далёк от силы и изящного остроумия оригинала <…>:
Что видел я в Италии?
Горделивое чванство, интриги и бедность,
Высокопарную лесть, мало доброты
И множество церемоний:
Нелепую комедию,
Кою инквизиция часто требует
Именовать религией,
Но которую мы здесь называем сумасбродством.
Напрасно благодетельная природа
Тщится обогатить эти прелестные края:
Священники пагубной рукой
Удушают прекраснейшие её дары.
Мнимо великие монсеньоры,
Одинокие в своих великолепных дворцах,
Живут там знатными тунеядцами
Без денег и без слуг.
Для малых мучеников тягостного ярма,
Лишённых свободы,
Они сотворили обет бедности;
В праздности они возносят молитвы Богу
И вечно соблюдают голодный пост.
Эти прекрасные священные пределы пап
Кажутся населёнными дьяволами,
И их злополучные обитатели
Прокляты в раю.

 

Il n’y a pas longtemps qu’un seigneur anglais fort jeune me vint voir à Paris en revenant d’Italie. Il avait fait en vers une description de ce pays-là, aussi poliment écrite que tout ce qu’ont fait le comte de Rochester et nos <…>.
La traduction que j’en ai faite est si loin d’atteindre à la force et à la bonne plaisanterie de l’original <…>.
Qu’ai-je donc vu dans l’Italie ?
Orgueil, astuce et pauvreté,
Grands compliments, peu de bonté,
Et beaucoup de cérémonie,
L’extravagante comédie
Que souvent l’Inquisition
Veut qu’on nomme religion,
Mais qu’ici nous nommons folie.
La nature, en vain bienfaisante,
Veut enrichir ces lieux charmants ;
Des Prêtres la main désolante
Étouffe ses plus beaux présents.
Les Monsignors, soi-disant grands,
Seuls dans leurs palais magnifiques,
Y sont d’illustres fainéants,
Sans argent et sans domestiques.
Pour les petits, sans liberté,
Martyrs du joug qui les domine,
Ils ont fait vœu de pauvreté,
Priant Dieu par oisiveté,
Et toujours jeûnant par famine.
Ces beaux lieux, du pape bénis,
Semblent habités par les diables,
Et les habitants misérables
Sont damnés dans le paradis.

XXI. О графе Рочестере и г-не Уоллере[править]

Sur le comte de Rochester et M. Waller[фс 14]
  •  

… творения графа Рочестера блистали пламенной силой воображения, присущей лишь ему одному…

 

… comte de Rochester <…> ouvrages brillaient de cette imagination ardente qui n’appartenait qu’à lui…

  •  

Во Франции много слышали о знаменитом Уоллере. <…> однако широко известно лишь его имя. В Лондоне он пользовался примерно такой же репутацией, как Вуатюр[1] в Париже, и, думается мне, он с большим правом её заслужил. Вуатюр появился во времена, когда мы только-только выходили из варварства и когда ещё царило невежество. Стремились к остроумию, но пока что им не обладали; хватались за ловкие обороты, заменявшие мысль — ведь фальшивые бриллианты легче отыскать, чем драгоценные камни. Вуатюр, от природы обладавший фривольным и легковесным талантом, был первым, кто блистал на заре французской литературы; если бы он явился после великих людей, украсивших собой век Людовика XIV, он либо остался бы неизвестен, либо о нём говорили бы с худо скрытым пренебрежением, либо, наконец, он должен был исправить свой стиль. Г-н Депрео хвалит его, но лишь в своих ранних сатирах[К 5], т.е. в то время, когда собственный вкус Депрео не сформировался <…>. Впрочем, Депрео в своих похвалах и критике часто бывал несправедлив. Он хвалил Сегре[1][К 6], которого не читала ни одна живая душа; он бранил Кино[1][К 7], которого весь свет знает наизусть, и ничего не сказал о Лафонтене. Уоллер, лучший поэт, чем Вуатюр, был, однако, далёк от совершенства: его галантные стихи дышат грацией, но небрежность делает их тягучими, и часто их обезображивают ложные мысли. К его времени англичане не научились ещё писать в соответствии с правилами. Его серьёзные произведения исполнены силы, которой трудно было бы ожидать от его остальных, вялых пьес.

 

On a beaucoup entendu parler du célèbre Waller en France. <…> mais on ne connaît de lui que son nom. Il eut à peu près à Londres la même réputation que Voiture eut à Paris, et je crois qu’il la méritait mieux. Voiture vint dans un temps où l’on sortait de la barbarie, et où l’on était encore dans l’ignorance. On voulait avoir de l’esprit, et on n’en avait pas encore. On cherchait des tours au lieu de pensées : les faux brillants se trouvent plus aisément que les pierres précieuses. Voiture, né avec un génie frivole et facile, fut le premier qui brilla dans cette aurore de la littérature française ; s’il était venu après les grands hommes qui ont illustré le siècle de Louis XIV, ou il aurait été inconnu, ou l’on n’aurait parlé de lui que pour le mépriser, ou il aurait son style. M. Despréaux le loue, mais c’est dans ses premières satires ; c’est dans le temps où le goût de Despréaux n’était pas encore formé <…>. D’ailleurs, Despréaux était souvent bien injuste dans ses louanges et dans ses censures. Il louait Segrais, que personne ne lit ; il insultait Quinault, que tout le monde sait par cœur ; et il ne dit rien de La Fontaine. Waller, meilleur que Voiture, n’était pas encore parfait ; ses ouvrages galants respirent la grâce ; mais la négligence les fait languir, et souvent les pensées fausses les défigurent. Les Anglais n’étaient pas encore parvenus de son temps à écrire avec correction. Ses ouvrages sérieux sont pleins d’une vigueur qu’on n’attendrait pas de la mollesse de ses autres pièces.

XXII. О г-не Поупе и некоторых других знаменитых поэтах[править]

Sur M. Pope et quelques autres poëtes fameux, конец 1726[2]
  •  

«Гудибрас» <…> — это «Дон Кихот» и наша «Мениппова сатира»[1], слитые воедино; из всех книг, когда-либо читанных мной, именно здесь я обнаружил более всего ума; но одновременно это и самая непереводимая книга. Кто бы подумал, что сочинение, в котором схвачены все смешные стороны человека и в котором больше мыслей, чем слов, не выдерживает перевода? И это потому, что почти все в нём служит намёком на частные похождения; самая сильная насмешка выпадает главным образом на долю теологов, которых вообще мало кто понимает; каждая деталь требует тут комментария, а ведь разъяснённая шутка перестаёт быть смешной. <…>
Вот почему во Франции никогда не будут как следует поняты книги гениального доктора Свифта, стяжавшего себе имя английского Рабле. Он, как и Рабле, имеет честь быть священником и, как он, подвергает осмеянию всё и вся; однако, по-моему слабому разумению, ему причиняют немалый ущерб, величая его этим именем. Рабле по всей своей экстравагантной и непостижимой книге рассыпал полными пригоршнями веселье и несказанную дерзость; он расточает в ней эрудицию, сквернословие и скуку; добрый рассказ в две страницы покупается ценой многотомных глупостей; лишь небольшое число людей с причудливым вкусом похваляются тем, что они понимают и чтут этот труд, остальная часть нации смеётся над шуточками Рабле и презирает саму его книгу. Его считают царём шутов и досадуют на то, что человек такого ума сделал из этого ума столь жалкое употребление; он — пьяный философ, который писал лишь тогда, когда был во хмелю.
Г-н Свифт — Рабле в хорошем смысле этого слова, Рабле, вращающийся в хорошем обществе; правда, он не обладает весёлостью этого последнего, но зато он обладает всей той изысканностью, тем разумом, взыскательностью и хорошим вкусом, которых так недостаёт нашему «медонскому кюре». Стихи его отличаются отменным вкусом, почти неподражаемым; само деление его текста на стихи и прозу — это добрая шутка…
<…> Свифт <…> высмеял в своей «Сказке бочки» католичество, лютеранство и кальвинизм. Он ссылается на то, что не коснулся христианства, он уверяет, что был исполнен почтения к отцу, хотя попотчевал его трёх сыновей сотней розог; но недоверчивые люди нашли, что розги были настолько длинны, что задевали и отца[4].

 

Hudibras <…> est Don Quichotte, c’est notre Satyre Ménippée fondus ensemble. C’est, de tous les livres que j’ai jamais lus, celui où j’ai trouvé le plus d’esprit ; mais c’est aussi le plus intraduisible. Qui croirait qu’un livre qui saisit tous les ridicules du genre humain, et qui a plus de pensées que de mots, ne pût souffrir la traduction ? C’est que presque tout y fait allusion à des aventures particulières. Le plus grand ridicule tombe surtout sur les théologiens, que peu de gens du monde entendent. Il faudrait à tout moment un commentaire, et la plaisanterie expliquée cesse d’être plaisanterie. <…>
Voilà pourquoi on n’entendra jamais bien en France les livres de l’ingénieux docteur Swift, qu’on appelle le Rabelais d’Angleterre. Il a l’honneur d’être prêtre comme Rabelais, et de se moquer de tout comme lui ; mais on lui fait grand tort, selon mon petit sens, de l’appeler de ce nom. Rabelais, dans son extravagant et inintelligible livre, a répandu une extrême gaieté et une plus grande impertinence ; il a prodigué l'érudition, les ordures et l'ennui ; un bon conte de deux pages est acheté par des volumes de sottises. Il n'y a que quelques personnes d'un goût bizarre qui se piquent d'entendre et d'estimer tout cet ; le reste de la nation rit des plaisanteries de Rabelais et méprise le livre. On le regarde comme le premier des bouffons ; on est fâché qu'un homme qui avait tant d'esprit en ait fait un si misérable usage ; c'est un philosophe ivre, qui n'a écrit que dans le temps de son ivresse.
M. Swift est Rabelais dans son bon sens, et vivant en bonne compagnie ; il n'a pas, à la vérité, la gaieté du premier, mais il a toute la finesse, la raison, le choix, le bon goût qui manquent à notre curé de Meudon. Ses vers sont d’un goût singulier et presque inimitable ; la bonne plaisanterie est son partage en vers et en prose…
<…> Swift <…> se soit moqué, dans son Conte du Tonneau, du catholicisme, du luthéranisme, et du calvinisme : il dit pour ses raisons qu’il n’a pas touché au christianisme. Il prétend avoir respecté le père en donnant cent coups de fouet aux trois enfants ; des gens difficiles ont cru que les verges étaient si longues qu’elles allaient jusqu’au père.

  •  

… г-не Поуп — это, думается мне, самый изысканный и корректный, более того, самый гармоничный поэт английской земли. Он транспортировал резкий посвист английской трубы в звуки сладкоголосой флейты; его можно переводить, потому что он предельно ясен, а сюжеты его большей частью общераспространены и достойны любой из наций.[фс 15]

 

… M. Pope est, je crois, le poëte le plus élégant, le plus correct, et, ce qui est encore beaucoup, le plus harmonieux qu’ait eu l’Angleterre. Il a réduit les sifflements aigres de la trompette anglaise aux sons doux de la flûte. On peut le traduire, parce qu’il est extrêmement clair, et que ses sujets, pour la plupart, sont généraux et du ressort de toutes les nations.

  •  

Нужно было, чтобы француз написал историю англичан. Быть может, английский гений, то хладнокровный, то пылкий, ещё не овладел наивным красноречием и благородным в своей простоте обликом Истории; быть может также, дух партийности, помутняющий взор, подорвал доверие ко всем их историкам: ведь одна половина английской нации всегда противостоит другой. <…> таким образом, англичане располагают пасквилями, но не историей.

 

Il a fallu qu’un Français ait écrit leur histoire. Peut-être le génie anglais, qui est ou froid ou impétueux, n’a pas encore saisi cette éloquence naïve et cet air noble et simple de l’histoire. Peut-être aussi l’esprit de parti, qui fait voir trouble, a décrédité tous leurs historiens. La moitié de la nation est toujours l’ennemie de l’autre. <…> ainsi, en Angleterre, on a des factums et point d’histoire.

  •  

… и англичане, и мы — наследники итальянцев, которые были во всём нашими мэтрами и которых мы кое в чём превзошли.

 

… les Anglais et nous, qu’après les Italiens, qui en tout ont été nos maîtres, et que nous avons surpassés en quelques choses.

  •  

В Европе больше не читают Данте, ибо у него всё полно намёков на незнакомые факты… — 1756[2]

 

On ne lit plus le Dante dans l’Europe, parce que tout y est allusion à des faits ignorés…

XXIV. Об академиях[править]

Sur les académies[фс 16]
  •  

Шаплен, Кольте, Кассен, Фаре, Перро[К 8], Котен — наши первые академики — были позором нашей нации, и имена их стали столь смехотворны, что, если какой-либо мало-мальски приличный автор имел несчастье именоваться Шапленом или Котеном, он вынужден бывал изменить своё имя. <…> Однажды некий образованный англичанин попросил у меня труды французской Академии; я ответил, что Академия эта вообще не пишет трудов, однако она выпустила шестьдесят или восемьдесят печатных томов славословий; он просмотрел один или два таких тома, но совсем не сумел почувствовать этот стиль, хотя он отлично понимает наших хороших авторов. «Всё, что я здесь успел заметить, — сказал он мне, — это расточаемые кандидатом уверения в том, что его предшественник был великим человеком, кардинал Ришелье — весьма великим, канцлер Сегье — довольно великим, а Людовик XIV — более чем великим, причём ректор ему вторит совсем в том же духе и добавляет, что кандидат может с равным успехом стать неким родом великого человека, что же касается его, ректора, то он примет в этом посильное участие».
<…> vitium est temporis potius quam hominis[К 9]. Незаметно установился обычай повторять эти панегирики при приеме: то было неким законным способом досадить публике. Если же кто станет доискиваться до причины, по которой величайшие гении, принятые в это сообщество, иногда произносили самые скверные актовые речи, то её совсем нетрудно понять: они стремились блистать, они хотели по-новому осветить затасканный предмет; необходимость держать речь, смущение из-за отсутствия мыслей и жажда быть остроумным — это три вещи, способные сделать смешным самого великого человека: не находя новых мыслей, они ищут новые обороты и бездумно вещают, как люди, которые жевали бы пустоту и, погибая от истощения, делали бы вид, что они поглощают пищу.
Лучше, если бы вместо пункта устава, действующего во Французской академии и предписывающего публиковать все эти речи, только которыми она и известна, существовал бы закон, запрещающий их печатать.

 

… Chapelain, Colletet, Cassaigne, Faret, Perrault, Cotin, nos premiers académiciens, étaient l’opprobre de notre nation, et que leurs noms sont devenus si ridicules que, si quelque auteur passable avait le malheur de s’appeler aujourd’hui Chapelain ou Cotin, il serait obligé de changer de nom. <…> Un jour, un bel esprit de ce pays-là me demanda les Mémoires de l’Académie française. « Elle n’écrit point de mémoires, lui répondis-je ; mais elle a fait imprimer soixante ou quatre-vingts volumes de compliments. » Il en parcourut un ou deux ; il ne put jamais entendre ce style, quoiqu’il entendît fort bien tous nos bons auteurs. « Tout ce que j’entrevois, me dit-il, dans ces beaux discours, c’est que le récipiendaire ayant assuré que son prédécesseur était un grand homme, que le cardinal de Richelieu était un très-grand homme, le chancelier Séguier un assez grand homme, Louis XIV un plus que grand homme ; le directeur lui répond la même chose, et ajoute que le récipiendaire pourrait bien aussi être une espèce de grand homme, et que, pour lui directeur, il n’en quitte pas sa part. »
<…> vitium est temporis potius quam hominis. L’usage s’est insensiblement établi que tout académicien répéterait ces éloges à sa réception. On s’est imposé une espèce de loi d’ennuyer le public. Si on cherche ensuite pourquoi les plus grands génies qui sont entrés dans ce corps on fait quelquefois les plus mauvaises harangues, la raison en est encore bien aisée : c’est qu’ils ont voulu briller, c’est qu’ils ont voulu traiter nouvellement une matière tout usée, La nécessité de parler, l’embarras de n’avoir rien à dire, et l’envie d’avoir de l’esprit, sont trois choses capables de rendre ridicule même le plus grand homme. Ne pouvant trouver des pensées nouvelles, ils ont cherché des tours nouveaux, et ont parlé sans penser, comme des gens qui mâcheraient à vide, et feraient semblant de manger en périssant d’inanition.
Au lieu que c’est une loi dans l’Académie française de faire imprimer tous ces discours, par lesquels seuls elle est connue, ce devrait être une loi de ne les imprimer pas.

  •  

Относится это почти ко всем искусствам без исключения: существует предел, за которым исследования производятся только из любопытства; эти остроумные и бесполезные истины подобны звёздам, расположенным чересчур далеко от нас и потому не дающим нам света.

 

Tous les arts sont à peu près dans ce cas ; il y a un point passé lequel les recherches ne sont plus que pour la curiosité. Ces vérités ingénieuses et inutiles ressemblent à des étoiles qui, placées trop loin de nous, ne nous donnent point de clarté.

XXV. Замечания на «Мысли» Паскаля[править]

Remarques sur les Pensées de Pascal, 1729
  •  

Я чту гений и красноречие Паскаля, но, чем больше я их уважаю, тем больше проникаюсь уверенностью, что он сам захотел бы исправить многие из этих мыслей, небрежно набросанных им на бумаге, с тем чтобы позднее подвергнуть их исследованию <…>. Мне представляется, что в целом настроение, в котором г-н Паскаль писал эти мысли, можно определить как стремление показать человека в одиозном свете. Он упорно старается изобразить всех нас дурными и жалкими: он выступает против человеческой природы почти в том же духе, как он выступает против иезуитов; он приписывает существу нашей природы то, что присуще лишь некоторым из людей; он сыплет красноречивыми инвективами по адресу человеческого рода. <…>
Я даже считаю, что все недавно выпущенные книги, направленные на обоснование христианской религии, более способны шокировать, чем служить поучению. Все эти авторы, видимо, претендуют на то, что смыслят в этом предмете больше, чем Иисус Христос и апостолы! Ведь это значит поддерживать дуб оградой из роз: можно убрать бесполезные розы, не страшась причинить ущерб дереву.

 

Je respecte le génie et l’éloquence de M. Pascal ; mais plus je les respecte, plus je suis persuadé qu’il aurait lui-même corrigé beaucoup de ces Pensées, qu’il avait jetées au hasard sur le papier pour les examiner ensuite <…>.
Il me paraît qu’en général l’esprit dans lequel M. Pascal écrivit ces Pensées était de montrer l’homme dans un jour odieux ; il s’acharne à nous peindre tous méchants et malheureux ; il écrit contre la nature humaine à peu près comme il écrivait contre les jésuites. Il impute à l’essence de notre nature ce qui n’appartient qu’à certains hommes ; il dit éloquemment des injures au genre humain. <…>
On dit même que tous ces livres qu’on a faits depuis peu pour prouver la religion chrétienne sont plus capables de scandaliser que d’édifier. Ces auteurs prétendent-ils en savoir plus que Jésus-Christ et ses apôtres ? C’est vouloir soutenir un chêne en l’entourant de roseaux ; on peut écarter ces roseaux inutiles sans craindre de faire tort à l’arbre.

  •  

Если бы человек был совершенным, он был бы Богом, и пресловутые контрасты, которые вы именуете «противоречиями», суть необходимые составные части конституции человека, являющегося тем, что он и должен быть. — III (434[К 10])

 

Si l’homme était parfait, il serait Dieu ; et ces prétendues contrariétés que vous appelez contradictions sont les ingrédients nécessaires qui entrent dans le composé de l’homme, qui est, comme le reste de la nature, ce qu’il doit être.

  •  

Наши различные волеизъявления не являются противоречиями нашей природы, и человек вовсе не есть простой субъект. Он состоит из бесчисленного количества органов. Когда один-единственный из этих органов хоть немного подвергается изменению, необходимо изменяются все впечатления, получаемые мозгом, и живое существо обретает новые мысли и волевые импульсы. Весьма верно, что мы бываем то сражены печалью, то преисполнены высокомерием, это, естественно, происходит, когда мы оказываемся в противоречивых ситуациях. Животное, которое его хозяин ласкает и кормит, и другое, которое медленно и искусно убивают, чтобы затем его препарировать, испытывают прямо противоположные ощущения; точно так же и мы: различные наши состояния столь мало противоречивы, что было бы противоречием, если бы их у нас не было. Глупцы, высказавшие мысль, что у нас две души, с равным успехом могли бы приписать нам тридцать или сорок душ, ибо человек, охваченный великой страстью, часто имеет тридцать или сорок различных идей по поводу одного и того же предмета, да и должен их иметь в силу необходимости, поскольку объект его страсти предстает ему в различных обличьях. <…>
Я признаю, что человек непостижим, но столь же непостижима и вся остальная природа, и в человеке не больше очевидных противоречий, чем во всем остальном. — IV (429)

 

Nos diverses volontés ne sont point des contradictions de la nature, et l’homme n’est point un sujet simple. Il est composé d’un nombre innombrable d’organes : si un seul de ces organes est un peu altéré, il est nécessaire qu’il change toutes les impressions du cerveau, et que l’animal ait de nouvelles pensées et de nouvelles volontés. Il est très-vrai que nous sommes tantôt abattus de tristesse, tantôt enflés de présomption : et cela doit être quand nous nous trouvons dans des situations opposées. Un animal que son maître caresse et nourrit, et un autre qu’on égorge lentement et avec adresse pour en faire une dissection, éprouvent des sensations bien contraires : ainsi faisons-nous ; et les différences qui sont en nous sont si peu contradictoires qu’il serait contradictoire qu’elles n’existassent pas. Les fous qui ont dit que nous avions deux âmes pouvaient, par la même raison, nous en donner trente ou quarante : car un homme dans une grande passion a souvent trente ou quarante idées différentes de la même chose, et doit nécessairement les avoir selon que cet objet lui paraît sous différentes faces. <…>
J’avoue que l’homme est inconcevable en un sens ; mais tout le reste de la nature l’est aussi, et il n’y a pas plus de contradictions apparentes dans l’homme que dans tout le reste.

  •  

… моя заинтересованность в том, чтобы во что-то верить, не является доказательством существования этой вещи. <…> если согласно вашей системе Бог явился лишь очень небольшому числу людей, если это небольшое число избранных столь отпугивающе ужасно, если я сам не могу здесь ничего сделать, скажите мне прошу вас, какой интерес мне вам верить? И разве у меня нет вполне ощутимого интереса быть убеждённым в противоположном? <…> Ваше рассуждение может только породить атеистов, коль скоро голос всей нашей природы нам не станет кричать, что Бог есть, с той же силой, с какой отмечены слабостью все эти тонкие ухищрения. — V (233)

 

… l’intérêt que j’ai à croire une chose n’est pas une preuve de l’existence de cette chose. <…> si dans votre système Dieu n’est venu que pour si peu de personnes ; si le petit nombre des élus est si effrayant ; si je ne puis rien du tout par moi-même, dites-moi, je vous prie, quel intérêt j’ai à vous croire ? N’ai-je pas un intérêt visible à être persuadé du contraire ? <…> Votre raisonnement ne servirait qu’à faire des athées, si la voix de toute la nature ne nous criait qu’il y a un Dieu, avec autant de force que ces subtilités ont de faiblesse.

  •  

… когда я наблюдаю Париж или Лондон, <…> вижу город, который <…> населён, изобилен, цивилизован, и люди там счастливы настолько, насколько это позволяет человеческая природа. Мудр ли человек, готовый повеситься из-за того, что он никогда не видел бога в лицо и что его разум не в состоянии разгадать таинство святой троицы? Ведь с таким же успехом можно приходить в отчаяние оттого, что не имеешь четырёх ног и двух крыльев. <…> Существование наше вовсе не так злосчастно, как нас хотят заставить поверить. Смотреть на вселенную как на карцер и считать всех людей преступниками, живущими в ожидании казни, — это идея фанатика; а полагать, что мир — это место услад, где люди должны лишь получать удовольствия, — это химерическая мечта сибарита. — VI (693)

 

… quand je regarde Paris ou Londres, <…> je vois une ville qui <…> peuplée, opulente, policée, et où les hommes sont heureux autant que la nature humaine le comporte. Quel est l’homme sage qui sera plein de désespoir parce qu’il ne sait pas la nature de sa pensée, parce qu’il ne connaît que quelques attributs de la matière, parce que Dieu ne lui a pas révélé ses secrets ? Il faudrait autant se désespérer de n’avoir pas quatre pieds et deux ailes. <…> Notre existence n’est point si malheureuse qu’on veut nous le faire accroire. Regarder l’univers comme un cachot, et tous les hommes comme des criminels qu’on va exécuter, est l’idée d’un fanatique. Croire que le monde est un lieu de délices où l’on ne doit avoir que du plaisir, c’est la rêverie d’un sybarite.

  •  

Искренность эта имеет примеры повсюду, и коренится она только в естестве. Высокомерие каждого иудея заставляет его верить в то, что вовсе не его омерзительная политика, не его невежество в искусствах и грубость погубили его, но что его покарал божий гнев. Он с удовлетворением полагает, будто понадобился ряд чудес, чтобы его сразить, и будто нация его по-прежнему остаётся возлюбленной бога, который её карает. — IX (630, 631)

 

Cette sincérité a partout des exemples, et n’a sa racine que dans la nature. L’orgueil de chaque Juif est intéressé à croire que ce n’est point sa détestable politique, son ignorance des arts, sa grossièreté qui l’a perdu ; mais que c’est la colère de Dieu qui le punit. Il pense, avec satisfaction, qu’il a fallu des miracles pour l’abattre, et que sa nation est toujours la bien-aimée du Dieu qui la châtie.

  •  

Именно наша любовь к самим себе помогает любви к другим; именно наши взаимные потребности делают нас полезными для человечества; это — основа любого обмена; это — извечное связующее звено между людьми. Без любви к себе не могло бы быть изобретено ни одно искусство или образовано общество хотя бы из десяти человек; именно эта любовь к себе, полученная каждым живым существом в удел от природы, подсказывает нам уважение к самолюбию других людей. — XI (477)

 

C’est l’amour de nous-mêmes qui assiste l’amour des autres ; c’est par nos besoins mutuels que nous sommes utiles au genre humain : c’est le fondement de tout commerce ; c’est l’éternel lien des hommes. Sans lui il n’y aurait pas eu un art inventé, ni une société de dix personnes formée. C’est cet amour-propre que chaque animal a reçu de la nature, qui nous avertit de respecter celui des autres.

  •  

Дискуссия о любви к богу — чисто словесный спор, как и бо́льшая часть других учёных споров, породивших столь живую ненависть и столь пагубные последствия. — XIV (607)

 

La dispute sur l’amour de Dieu est une pure dispute de mots, comme la plupart des autres querelles scientifiques qui ont causé des haines si vives et des malheurs si affreux.

  •  

… г-н Паскаль претендует на то, что всё в Писании имеет двойной смысл; однако тот, кто имел бы несчастье быть атеистом, мог бы ему сказать: придающий своим словам двойной смысл стремится к обману людей, и двусмысленность эта всегда карается законами. <…> И не следует ли также настаивать, что, даже если бы у нас не было никакого понимания пророчеств, религия от этого не стала бы менее обоснованной? — XV (642)

 

… M. Pascal veut que tout ait deux sens dans l’Écriture ; mais un homme qui aurait le malheur d’être incrédule pourrait lui dire : Celui qui donne deux sens à ses paroles veut tromper les hommes, et cette duplicité est toujours punie par les lois ; comment donc pouvez-vous, sans rougir, admettre dans Dieu ce qu’on punit et qu’on déteste dans les hommes ? Que dis-je ? avec quel mépris et avec quelle indignation ne traitez-vous pas les oracles des païens, parce qu’ils avaient deux sens ! Qu’une prophétie soit accomplie à la lettre, oserez-vous soutenir que cette prophétie est fausse, parce qu’elle ne sera vraie qu’à la lettre, parce qu’elle ne répondra pas à un sens mystique qu’on lui donnera ? Non, sans doute ; cela serait absurde. Comment donc une prophétie qui n’aura pas été réellement accomplie deviendra-t-elle vraie dans un sens mystique ? Quoi ! de vraie vous ne pouvez la rendre fausse, et de fausse vous pourriez la rendre vraie ? voilà une étrange difficulté. Il faut s’en tenir à la foi seule dans ces matières ; c’est le seul moyen de finir toute dispute.

  •  

Мне кажется, что человеческая природа не нуждается в истине для того, чтобы впасть в заблуждение. Луне приписывали тысячи ложных воздействий задолго до того, как людям пришла в голову мысль о малейшей истинной связи между ней и морским приливом. Первый человек, который заболел, без труда дал веру первому встречному шарлатану; никто не видел ни оборотней, ни колдунов, но многие в них верили; никто не видел превращения металлов, но многие разорились из-за веры в философский камень. Разве римляне, греки и все язычники верили в буквально захлёстывавшие их ложные чудеса лишь потому, что они видели чудеса истинные? — XLII (817)

 

Il me semble que la nature humaine n’a pas besoin du vrai pour tomber dans le faux. On a imputé mille fausses influences à la lune, avant qu’on imaginât le moindre rapport véritable avec le flux de la mer. Le premier homme qui a été malade a cru, sans peine, le premier charlatan. Personne n’a vu de loups-garous ni de sorciers, et beaucoup y ont cru ; personne n’a vu de transmutation de métaux, et plusieurs ont été ruinés par la créance de la pierre philosophale. Les Romains, les Grecs, les païens, ne croyaient-ils donc aux faux miracles dont ils étaient inondés que parce qu’ils en avaient vu de véritables ?

  •  

По мере того как люди становятся просвещённее, всё показное становится бесполезным, и только для простонародья оно бывает подчас необходимым: ad populum phaleras[К 11]. — III (82), 10 мая 1738

 

À mesure que les hommes acquièrent plus de lumières, l’appareil devient plus inutile : ce n’est guère que pour le bas peuple qu’il est encore quelquefois nécessaire ; ad populum phaleras.

  •  

… разве чётко доказано, будто животное, имея некоторые мысли, является более «благородным», чем Солнце, вдыхающее жизнь во все известные нам в природе вещи? И человеку ли дано выносить об этом суждение? Ведь он — и судья, и заинтересованное лицо. Говорят, что одно творение превосходит другое, когда оно стоило своему творцу большей затраты труда и когда оно приносит большую пользу. Но меньшего ли труда стоило Творцу создать Солнце, чем вылепить животное ростом около пяти футов, умеющее хорошо ли худо ли рассуждать? Что более полезно для мира — это животное или звезда, освещающая столько шаровидных тел? И в какой мере можно предпочесть материальной Вселенной несколько идей, воспринятых чьим-то мозгом? — LIX (347), 1742

 

… est-il bien prouvé qu’un animal, parce qu’il a quelques pensées, est plus noble que le soleil, qui anime tout ce que nous connaissons de la nature ? Est-ce à l’homme à en décider ? il est juge et partie. On dit qu’un ouvrage est supérieur à un autre quand il a coûté plus de peine à l’ouvrier, et qu’il est d’un usage plus utile ; mais en a-t-il moins coûté au Créateur de faire le soleil que de pétrir un petit animal haut d’environ cinq pieds, qui raisonne bien ou mal ? Qui des deux est le plus utile au monde, ou de cet animal ou de l’astre qui éclaire tant de globes ? Et en quoi quelques idées reçues dans un cerveau sont-elles préférables à l’univers matériel ?

  •  

Что такое чудо? Какое бы понятие себе о нём ни составить, оно есть то, что дано творить одному лишь богу. Однако [Паскаль] делает предположение, что бог может творить чудеса для поддержания ложной религии: это заслуживает более углубленного подхода; каждый из возникающих тут вопросов может составить целую книгу. — LXII (843), 1742

 

Qu’est-ce qu’un miracle ? Quelque idée qu’on s’en puisse former, c’est une chose que Dieu seul peut faire. Or, on suppose ici que Dieu peut faire des miracles pour le soutien d’une fausse religion : ceci mérite bien d’être approfondi ; chacune de ces questions peut fournir un volume.

Перевод[править]

C. Я. Шейнман, 1988

Вольтер о письмах[править]

  •  

Скоро я буду отлучён от церкви всеми приходами и сожжён всеми парламентами. <…> Но что прикажете делать бедному человеку, если под его именем издают книги, <…> хотя он ни малейшего отношения к этим книгам не имеет?

  письмо Ж. Б. Формону 24 июля 1734
  •  

… я первый познакомил с Шекспиром французов; сорок лет назад я перевёл отрывки из него, равно как из Мильтона, Уоллера, Рочестера, Драйдена и Поупа. Могу Вас заверить, что до меня никто во Франции не знал английской поэзии; у нас едва слышали о Локке, и меня в течение тридцати лет преследовала тьма фанатиков за то, что я сказал, что Локк — великий герой метафизики, воздвигший геракловы столбы человеческого разума.

  — письмо Х. Уолполу 15 июля 1768
  •  

Я первым извлёк крупицы золота из грязи, в которой увяз гений Шекспира, жертва своего века.

  предисловие к «Ирине», 1778

Вошли в статьи «Философского словаря»[править]

  1. Квакеры, раздел II.
  2. Социниане
  3. Торговля
  4. Прививка (Inoculation)
  5. Душа, раздел IX
  6. Англиканцы (Anglicans)
  7. Парламент Англии (Parlement d’Angleterre)
  8. Бэкон, раздел II
  9. Локк, раздел I
  10. Душа, раздел VIII
  11. Ньютон и Декарт, раздел I
  12. Ньютон и Декарт, раздел II
  13. Придворные-литераторы (Courtisans lettrés)
  14. Рочестер и Уоллер
  15. Поуп
  16. Лондонское Королевское общество (Société royale de Londres) и Академии

Комментарии[править]

  1. «Физический трактат» (Traité de physique), 1671[2][1].
  2. В первом издании: «слывущий английским Корнелем» (qui passait pour le Corneille anglais)[2].
  3. Идущее в абзаце далее было удалено с 1739[2].
  4. Названный в издании 1740 г. Джон Гервей. Приводимый далее отрывок он не публиковал, и рукописи не имеется, возможно, это стихи самого Вольтера[1].
  5. Сатира III, 181[2].
  6. «Поэтическое искусство», IV, 201[2].
  7. Сатира III, 187[2].
  8. Позже исключён из перечня[2].
  9. Это больше порок времени, чем человека (лат.).
  10. В скобках указаны номера фрагментов Паскаля по известному изданию Л. Брюнсвика 1897 года.
  11. Знаки отличия — для толпы (лат.) — Персий, Сатиры, III, 26.

Примечания[править]

  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 Примечания и комментарии // Вольтер. Философские сочинения / сост. В. Н. Кузнецов. — М.: Наука, 1988. — С. 724-735.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Lettres philosophiques // Œuvres complètes de Voltaire, t. 22. Paris, Garnier, 1879, p. 82-187.
  3. Вольтер. Бог и люди. Статьи, памфлеты, письма. Т. II. — М.: изд-во Академии наук СССР, 1961. — С. 147-151.
  4. М. Заблудовский. Свифт // История английской литературы: в 3 т. — М.—Л.: Изд-во Академии наук СССР, 1945. — Т. I. Выпуск второй. — С. 359.