— Скажи, друг, — дама, пославшая тебя сюда, не дала ли тебе на дорогу палку? Думаю, что она, быть может, прибегла к хитрости, которую употребил Авес Геллий.
Но курьер отвечал ему:
— Нет, сударь.
После того Панург хотел сбрить ему волосы, чтобы узнать, не написала ли дама того, что хотела сказать, на его бритой голове посредством обожженной соломинки; но, видя, что у него слишком длинные волосы, отказался от этой мысли, сообразив, что в такой короткий срок волосы не могли бы у него отрасти.[1]
Он бережно опустил тело на скамью. Копна рыжих локонов рассыпалась из-под упавшей шапочки, отражая в золотом дожде волос мерцание церковных свечей. Спичка сломалась. Кручинин чиркнул вторую. От её огонька сразу занялась папиросная бумага записки. Знала ли Эрна, что её выследили? Понимала ли, что на основании этого последнего сообщения Кручинину придётся действовать дальше одному и довести до конца дело, за которое она заплатит жизнью? <...>
Мысли Кручинина пришли к тёмным сводам часовни святой Урсулы: по дереву скамьи рассыпались рыжие волосы женщины, как золотой дождь, отражающие мерцание церковных свечей… Почему так устроена жизнь? Чтобы Инга Селга могла начать новую жизнь, должна была окончиться жизнь Эрны Клинт…[2]
Я разрываю все узы, постигаю все дхармы и не стремлюсь ни к одной из услад, я перешагиваю через третью, патетическую, даму ― и ухожу из зала Песнопений ― в манговую рощу. 80 тысяч гималайских слонов следуют за мною, они говорят мне о тщетности печали… <...> Идешь убогий, босой и с волосами. А без волос нельзя, с волосами думать легче… И когда идешь ― целуешь все одуванчики, что тебе попадаются на пути. А одуванчики целуют тебя в расстегнутую гимнастерку, такую выцветшую, видавшую виды, прошедшую с тобой от Эльбы до Техаса…[3]
— Венедикт Ерофеев, «Вальпургиева ночь, или Шаги командора», 1985
Когда читаю в свитке мёртвых лет
О пламенных устах, давно безгласных,
О красоте, слагающей куплет
Во славу дам и рыцарей прекрасных,
Столетьями хранимые черты — Глаза, улыбка, волосы и брови —
Мне говорят, что только в древнем слове
Могла всецело отразиться ты.
— Уильям Шекспир, «Глаза, улыбка, волосы и брови. Сонет 106»
Вот вам совет мой, — а недаром
Я в цвете лет лишён волос.
И что за Гребешок? Не только не теребит,
Нигде он даже не зацепит:
Так плавен, гладок в волосах.
Нет Гребню и цены у мальчика в глазах.
Случись, однако же, что Гребень затерялся.
Зарезвился мой мальчик, заигрался,
Всклокотил волосы копной.
Лишь няня к волосам, дитя подымет вой:
«Где Гребень мой?»
И Гребень отыскался,
Да только в голове ни взад он, ни вперед:
Лишь волосы до слёз дерет.
«Какой ты злой, Гребнишка!»
Кричит мальчишка.
А Гребень говорит: «Мой друг, всё тот же я;
Да голова всклокочена твоя».
Я видел твой млечный, младенческий волос,
Я слышал твой сладко вздыхающий голос —
И первой зари я почувствовал пыл;
Налету весенних порывов подвластный,
Дохнул я струею и чистой и страстной
У пленного ангела с веющих крыл.
— Афанасий Фет, «Я видел твой млечный, младенческий волос»
Волны волос упадали,
Щёчки пылали огнем.
С отзвуком нежной печали
Речи любовью звучали,
Нега сквозила во всём.
Вынимает
паршивую
запаянную склянь.
«Это, — говорит, —
электрическая лампа».
«Ну, — говорю, —
насмешил ты целую волость».
А сам
от смеха
чуть не усох.
Вижу —
склянка.
В склянке —
волос.
Но, между прочим,
не из бороды и не из усов…
Врыл столбище возле ворот он,
склянку
под потолок наве́сил он.
Сыновья сидят рядком — к плечу плечо. Ноги целы, руки целы — что еще?
Пьют зеленое вино, как повелось…
У обоих изменился цвет волос.
Стали волосы — смертельной белизны!
Видно, много
белой краски
у войны.
Волосы за висок
между пальцев бегут,
как волны, наискосок,
и не видно губ,
оставшихся на берегу,
лица, сомкнутых глаз,
замерших на бегу
против теченья.