Перейти к содержанию

Рецензии Виссариона Белинского 1831—1835 годов

Материал из Викицитатника

Здесь представлены цитаты из написанных в 1831—1835 годах рецензий Виссариона Белинского. Большинство впервые опубликовано анонимно, многие подверглись редакторской и цензурной правкам, окончательно устранённым в Полном собрании сочинений 1950-х годов. Большая часть за 1834 и 1835 годы опубликована в «Молве» (её название далее не обозначено, даты — цензурного разрешения).

Цитаты

[править]
  •  

Странная участь «Бориса Годунова»! Ещё в то время, когда он неизвестен был публике вполне, когда из этого сочинения был напечатан один только отрывок[К 1], он произвёл величайшее волнение в нашем литературном мире. Люди, выдающие себя за романтиков, кричали, что эта трагедия затмит славу Шекспира и Шиллера; так называемые классики в грозном, таинственном молчании двусмысленно улыбались и пожимали плечами; люди умеренные, не принадлежащие ни к которой из вышеупомянутых партий, надеялись от этого сочинения многого для нашей литературы. Наконец «Годунов» вышел; все ожидали шума, толков, споров — и что же? Один из с.-петербургских журналов о новом произведении знаменитого поэта отозвался с непристойной бранью[2]; «Московский телеграф» <…> на этот раз изложил своё суждение[3] в нескольких строках общими местами и упрекнул Пушкина в том, как ему не стыдно было посвятить своего «Годунова» памяти Карамзина, у которого издатель «Телеграфа» силится похитить заслуженную славу. В одном только «Телескопе» «Борис Годунов» был оценён по достоинству.[4]

  — «О Борисе Годунове, сочинении Александра Пушкина»[К 2]
  •  

… это новая погудка на старый лад; в ней, как водится, много воды прозаической, мало, очень мало поэзии, много стихов вялых, много напоминающих стихи известных наших поэтов…[5]

  — вероятно, Белинский, «Ссыльный <…>. Соч. Павла Иноземцева», ч. VIII, № 34 (24 августа)
  •  

… особенного рода подражатели берут за образец какое-нибудь сочинение, хорошее или дурное, <…> и, не сводя с него глаз, следя за ним шаг за шагом, силятся слепить что-нибудь подобное. Прямые литературные горе-богатыри, бесталанные, не понимающие значение великого слова искусство! Их побуждением иногда бывает несчастная мания к авторству, детское честолюбие: в таком случае они только смешны и жалки; но чаще всего корысть: <…> унижают искусство, унижают достоинство человека. Не имея ни чувства, ни ума, ни познаний, ни образованности, ни воображения, ни таланта, они доказывают в своём романе, что должно любить ближнего, уповать на бога и быть благочестивым, что воровство, пьянство, лихоимство, невежество не похвальны — это для нравственности; выводят, сколько возможно в смешном и преувеличенном виде, сутягу-подьячего, вора-управителя, пьяницу-квартального, дурака-помещика — это для сатиры; намарают грязною мазилкою своей дубовой фантазии несколько лубочных картинок мещанского, купеческого, дворянского быта — это для нравописания; ввернут в своё творение несколько мужицких слов, лакейских поговорок, мещанских острот — это для народности… и вот вам нравственно-сатирический и народный роман девятнадцатого века!.. Чего ж вам больше? Вы говорите, что эти лица — образцы без лиц? Неправда: их характеры написаны у них на лбу: Зарезины, Бороватины, <…> Добродеевы, Светинские, Бурлиловы? <…>
Не говорите о Вальтере Скотте, Купере и пр., не толкуйте о классицизме и романтизме, о восьмнадцатом и девятнадцатом веке: скажите, что «Иван Выжигин» раскупился, и вы будете знать, почему у нас так много пишут романов.

  — «Ночь на Рождество Христово. Соч. К. Баранова», № 45 (10 ноября)
  •  

Сколько молодых людей, которые могли б быть честными и добросовестными действователями для блага отечества на разных ступенях общественной жизни, предаются этой жалкой мании авторства, которая делает их предметом всеобщего посмеяния!.. <…> Для пустого призрака мгновенной известности они безрассудно расточают свои юношеские силы, истощают свою деятельность, становятся неспособными ни к чему дельному и полезному; и что же изо всего этого выходит? Завеса спадает с глаз, похмелье проходит, остаётся головная боль, сердце пусто, самолюбие глубоко уязвлено и горько страждет… А потом? Потом, как водится, жалобы, проклятие на жизнь, на судьбу, элегии о развалинах разрушенного счастия <…> и пр. <…> Эти плаксивые элегии, над которыми у нас столько смеются, иногда заключают в себе глубокий смысл: сердце обливается кровью, когда подумаешь об них с этой стороны! Да — горе тому отцу, который не высечет больно своего недоучившегося сына за его первые стихи, а всего пуще — за его первую повесть!.. <…>
Г-н Безумный[1] преуморительным образом корчит из себя особенно Дюма и пребезбожно обкрадывает его. <…> Слог г. Безумного есть верх совершенства! В этом случае он только в одном Бароне Брамбеусе имеет достойного себе соперника.

  — «Повести Безумного», № 49 (7 декабря)
  •  

Знаете ли, какая в нашей литературе самая трудная и самая лёгкая вещь? Это писать рецензии на художественные произведения наших дюжинных литературных производителей. Трудная, потому что о каждом новом изделии такого рода надо говорить <…> про одни дрожжи твердить трожди; лёгкая потому, что можно бить их гуртами с одного маху, с одного плеча. Наставьте в заглавии вашей библиографической статейки дюжину романов или драм и, благословясь, катайте всех без разбору.
<…> г. Масальский[6] совсем не принадлежит к числу пошлых бумагомарателей и безграмотных писак; он человек умный, образованный, знает, как слышно, много языков и даже до того учён, что уличает в материализме, разврате и безбожии немецких философов XIX века, хотя и плохо разумеет их (Зри [«Дон Кихот XIX в.»][1]). Но всё это не мешает ему быть бездарным писателем, ибо ум, образованность, знания и даже способность сильно чувствовать совсем не одно и то же с способностью творить. Прочтите любой его роман; вы не найдёте в нём ни одной грамматической погрешности, ни одного неуклюжего выражения, ни одной бессмыслицы; всё гладко, умно и прилично. Но зато не найдёте и ни одной оригинальной мысли, ни одного сильного чувства, ни одной занимательной картины: всё так обыкновенно, старо, вяло, приторно. Сколько раз твердили ему это в журналах, и, однакож, он продолжает пописывать и, кажется, ещё долго не перестанет. <…>
Регентство Бирона! Понимаете ли вы, что это за эпоха в нашей истории и что может из ней сделать истинный талант? (Этот долг теперь за г. Лажечниковым.) Что ж сделал из ней г. Масальский? Написал скучную, вялую сказку, в которой не видно ни Бирона, ни тогдашней России, ни тогдашних людей, ибо <…> перемените им имена и перенесете их в какую вам угодно эпоху; всё будет хорошо и ладно.
Что сказать о «Графе Обоянском»? Судя по эпиграфу, вы подумаете, что тут дело идёт о знаменитой войне 1812 года и героях, увековечивших в ней имена свои? Ничуть не бывало: это дюкредюменилевский роман с вальтерскоттовскими приправами. В нём нет ни слога; ни мыслей, ни создания, ни характеров, ни занимательности; словно гора с плеч сваливается у вас, когда вы дочитываетесь до отрадного слова: конец. <…>
Хотите ли вы знать, что такое «Шигоны», т. е. что в них обретается? Прочтите заглавие этого романа: в нём со всею подробностию, хотя и без грамматики, высказано всё его содержание. Впрочем, это произведение, несмотря на ученические погрешности против языка, всё-таки лучше обоих вышеупомянутых. Жаль только, что в нём нет ни крошки XVI века, ибо глупости вздорной и сумасшедшей бабы и дворские сплетни ещё не выражают жизни русского народа в царствование сына Иоанна III. <…> этот роман был бы гораздо лучше, если бы его заглавие было поскромнее. <…> Кто мало обещает, от того немного и требуют.

  — «Регентство Бирона. Соч. Константина Масальского.— Граф Обоянский, или Смоленск в 1812 году. Соч. Н. Коншина[6]. — Шигоны. Русская повесть XVI столетия. С точным описанием (??!!) житья-бытья русских бояр, их прибытия в отчины, покорность (и?) жён, пиры (ов?) вельможей и наконец (слава богу!) царская вечеринка (ой? ки?). Мимоходом замечены (??!!) монахи того времени, их поклонницы; не забыты (благодарим покорно!) и истинно святые мужи, как-то старцы: Семион Курбский, Вассиаи Патрикеев и Максим Грек, в достоверную эпоху вторичного брака царя Василия Иоанновича. Выбрано из рукописей издательницею супруг Владимира», № 52 (29 декабря)

Грамматика языка русского. Соч. Калайдовича

[править]
№ 47 (23 ноября)
  •  

Если ж вы хотите купить себе в долг славу учёного, например, великого филолога и знатока отечественного слова, то всего лучше поступить вот каким образом: выходит «Грамматика» г. NN, вы напишите на неё несколько беглых замечаний, скажите, что г. NN напрасно поместил средний род выше женского, ибо-де это означает неуважение к прекрасному полу, потом скажите в заключении, что вам бы очень было приятно, если бы г. NN разобрал: вашу «Грамматику», которую вы составляете уже несколько лет, с таким же беспристрастием, с каким вы разобрали «Грамматику» его, г. NN[К 3]. Поступайте точно таким же образом при выходе всех книг, относящихся к сему предмету, и ваш успех не сомнителен. Только, смотрите, не слишком торопитесь изданием вашей «Грамматики», если вы уже не шутя вздумаете написать её, а всего лучше совсем не издавайте: в таком случае авторитет ваш вернее и надёжнее…

  •  

Признаюсь: не без трепета приступаю к разбору «Грамматики» г. Калайдовича. Она ещё до своего появления и даже, может быть, до своего рождения, успела приобрести себе такую громкую славу; общий голос ставит её автора в числе литераторов учёных, опытных и коротко знающих своё дело; я же не больше, как безвестный юноша, ещё ничем не приобревший права голоса на литературном сейме, ещё не сочинивший ни одной афиши, не издавший ни одной программы, не объявивший ни одной подписки и даже не обещавший ни одною строчкою никакого творения[К 4] <…>. Прибавьте к сему, что у нас ещё и по сию пору так сильно влияние авторитетов, ещё так могущественно очарование имен; что у нас ещё весьма немногие осмеливаются произнести своё суждение о стихотворении, журнальной статье или книге, не посмотревши сперва на подпись или не справившись в «Северной пчеле» — этом литературном аукционе — каково сходит с рук то или другое сочинение <…>.
Учебные книги бывают двух родов. Одни из них пишутся для первоначального обучения; главное их достоинство должно состоять в простом и ясном изложении предмета <…>. Другие же пишутся для людей взрослых, мыслящих и <…> требуют нового взгляда или на целый предмет, или хотя на некоторые части оного, или, по крайней мере, представления оного в его современном состоянии.
К которому из сих двух родов относится «Грамматика» г. Калайдовича?
По запутанности и сбивчивости её изложения, по отсутствию новых взглядов, худо прикрытому мелочными нововведениями в терминологии — ни к одному: по своей незначительности и неважности — к первому; по претензиям же автора — ко второму. <…>
Он не говорит ничего о происхождении человеческого слова, о его назначении <…> и пр., и пр. Части речи не выводятся у него из законов слова человеческого или из законов русского языка, нет: они у него как будто с неба упадают и притом в таком ужасном количестве, что страшно и подумать. Бедные ученики! трепещу за вас! Этого мало: он даже не почёл за нужное определить каждую часть речи, показать необходимость и назначение её существования.

№ 48 (30 ноября)
  •  

… г. Калайдович не скупится на новые термины. Но к чему такая неуместная щедрость? <…> Правил языка, а не новых терминов нужно нам!

  •  

Благодаря нашим досужим грамотеям, спряжения наших глаголов походят доселе на тёмный лес, непроходимую чащу, где беспрестанно натыкаешься на пни и колоды. И неужели это оттого, что нет никакой возможности привести наши спряжения в ясную систему, основанную на духе языка? Совсем нет; напротив, ничего не может быть проще, яснее и удовлетворительнее теории русских глаголов; вся беда от странного упрямства и неуместного чванства гг. грамматистов. Ибо, во-первых, они хотят сочинять, выдумывать законы языка, а не открывать их, не выводить из духа оного; во-вторых, они не хотят пользоваться трудами своих предшественников, как будто бы почитая это унизительным для своего авторского достоинства. Удивительно ли после этого, что у нас по сю пору нет грамматики, которую бы можно было принять за руководство при обучении детей? <…> Кто не согласится, что [в] грамматике г. Греча <…> много дельных замечаний, что её автор умел иногда кстати пользоваться трудами и открытиями наших филологов? Но кто, вместе с этим, не согласится, что эта грамматика есть не иное что, как сбор или, лучше, своз материалов, книга, полезная для составителя грамматики <…>. И притом сколько странностей, сколько клевет на бедный русский язык!.. Грамматика г. Востокова, без всякого сомнения, есть лучшая из всех доныне изданных; она драгоценна по многим важным открытиям и тонким замечаниям; <…> она обнаруживает в авторе человека, глубоко изучившего свой предмет, преследовавшего его с неутомимою ревностию в продолжение многих лет своей жизни, посвящённой бескорыстному служению родному слову. Но он не обработал своего сочинения учёным образом, т. е. не озарил его философиею человеческого слова, и потому его грамматика есть только богатый и драгоценный сборник материалов для составления русской грамматики. <…>
Заключаю: «Грамматика языка русского» г. Калайдовича ровно ничего не прибавила к нашей ученой литературе, ни на шаг не продвинула вперёд теории отечественного языка и не только не может идти ни в какое сравнение с грамматикою г. Востокова, но даже гораздо ниже грамматики г. Греча, и весьма недалеко ушла от тех грамматик, которые мы считаем дюжинами.

Январь

[править]
  •  

… у нас вообще слишком мало дорожат славою переводчика. А мне кажется, что теперь-то именно и должна бы в нашей литературе быть эпоха переводов или, лучше сказать, теперь вся наша литературная деятельность должна обратиться исключительно на одни переводы как учёных, так и художественных произведений. Теперь курс на российские изделия чрезвычайно понизился; публика требует дельного и изящного и, не находя на отечественном языке ни того, ни другого, поневоле читает одно иностранное. Новые погудки на старый лад надоели всем пуще горькой редьки; авторитеты обанкрутились и потеряли свой кредит; очарование имён исчезло; словом, наше общество требует ужо не мыльных пузырей, а дельного чтения. Оригинальное уже не удовлетворяет его, ибо оно видимо обгоняет в образовании тех корифеев, которым бывало поклонялось. <…> Сверх того, переводы необходимы и для образования нашего ещё неустановившегося языка; только посредством их можно образовать из него такой орган, на коем бы можно было разыгрывать все неисчислимые и разнообразные вариации человеческой мысли. <…> надо знать: что и как переводить. <…> Ибо что такое «Изгнанник» Богемуса? Ни больше, ни меньше, как довольно обыкновенный сколок с романов Вальтера Скотта <…>. Богемус, по крайней мере в своём «Изгнаннике», шёл по пути давно уже истёртому и избитому: Он хотел в обветшалую раму любви двух лиц вставить картину Богемии во время тридцатилетней войны и очень неудачно это выполнил. Вы не найдёте в его сочинении ни духа того времени, ни верной картины тогдашнего быта, ни героев этой великой эпохи истории человечества. <…> Исторический роман — не немецкое дело. Роман философический, фантастическийвот их торжество. Немец не представит вам, как англичанин, человека в отношении к жизни народа или, как француз, в отношении к жизни общества; он анализирует его в высочайшие мгновения его бытия, изображает его жизнь в отношении к высшей мировой жизни и остаётся верен этому направлению даже и в историческом романе.

  — «Изгнанник, исторический роман <…> Богемуса», ч. IX, № 2 (11 янв.)
  •  

С некоторого времени в нашей литературе появился особенный род романов, которые пишутся с какою-нибудь предположенною полезною целию; эти романы называются нравоописательными, сатирическими, административными, историческими, политико-экономическими, учёными и пр.; но мне кажется, что их всего лучше назвать заказными, ибо, подобно платью и сапогам, они работаются на всякую мерку, заранее снятую. Разумеется, в изделиях сего рода басня или содержание ничего не значит, ибо служит только рамою, в которую вставляются диссертации на разные учёные предметы. Эта басня или содержание во всех романах бывает одна и та же, независимо от народа и эпохи, к которым она относится: какой-нибудь чувствительный и великодушный шут, герой добродетели, вроде Эраста Чертополохова[К 5], ищет руки и сердца какой-нибудь Дульцинеи; им мешают, их разлучают какие-нибудь злодеи, какие-нибудь изверги естества; <…> но наши герои не унывают и после многих разлук, неудач и опасностей соединяются навеки и начинают жить да поживать да добра наживать. <…> За свою скуку, за свою зевоту [читатель] избавляется от ужасной необходимости читать и изучать систематические учёные и учебные книги <…>. Что вам угодно знать? историю, географию, статистику, политическую экономию, философию, физику, химию? Вы всё это будете знать — уверяю вас; только не ленитесь читать романов и повестей <…>. Одному только не выучитесь вы из них — математике. Ох, эта проклятая математика! сердит я на неё: как ни бьюсь, а не лезет в голову! Гг. русские романисты! напишите, бога ради, математический романчик; уроки математики ныне очень вздорожали: ваш роман скоро разойдётся!.. <…>
Кто виновник этого ложного рода романов, этого святотатственного искажения искусства? Вальтер Скотт; <…> он остался единственным в сём роде гением. <…>
Жалкие слепцы, [романисты] видят в истории человечества события и подробности, нравы и обычаи, а не трепетание вечной идеи жизни человечества, и думают, что они всё сделали, если вывели на сцену какое-нибудь историческое лицо, вложили ему в уста несколько фраз, сказанных им при жизни, если сумели избежать анахронизмов и довольно верно с подлинным намалевать несколько картин тогдашнего быта и в примечаниях или выносках подтвердить ссылками на разных авторов достоверность своих изображений. Бедняжки, они не знают того, что и сама история, при всей верности представляемых ею фактов, поверенных и очищенных критикою, жестоко грешит против исторической истины, если не выражает идеи жизни народа <…>.
Искусство есть представление явлений мировой жизни; эта жизнь проявляется не в одном человечестве, но и в природе; посему и явления природы могут быть предметом романа. Но среди её картин должен непременно занимать какое-нибудь место человек. Высочайший образец в сём случае Купер: его безбрежные, безмолвные и величественные степи, леса, озёра и реки Америки исполнены дыхания жизни; его дикие, в соприкосновении с белыми, дивно гармонируют с этой девственною жизнию американской природы. Вот другой поэт, который, подобно Вальтеру Скотту, породил своими гениальными созданиями тысячи уродливых чад бездарной подражательности. <…>
О романе, заглавие которого с дипломатическою точностию выписано перед началом сей статейки, нельзя ничего сказать особенного, и потому я нарочно распространился о том роде литературных явлений, к которому он относится. Автор <…> не ошибается, по крайней мере, против географии и естественной истории, ибо об них в его романе нет и помину, да и вообще Сибирь в нём очень мало видна, ибо большая половина романического действия происходит в Европейской России, где герой романа рассказывает историю своей жизни. О Сибири же собственно мы узнаём только то, что там бывает очень холодно, что там уходят с заводов каторжные и режут глупых мужиков, которые почитают их умеющими заговаривать ружья; что Сибирь очень богата естественными произведениями и т. п. К концу книги приложено объяснение четырёх слов и трёх сибирских фраз.

  — «Посельщик. <…> Соч. Н. Щ.[6]», № 3 (18 янв.)
  •  

Имя г. Кони давно уже играет некоторую роль в нашей литературе, в которой, по крайнему безлюдью, почти все имена играют, по крайней мере, некоторую роль. Впрочем, нельзя не отдать ему справедливости за его трудолюбие на избранном им поприще <…>. Во всяком его произведении или, справедливее, во всякой его переделке, заметна способность, литературная образованность и драматическая замашка, заметно остроумие, особенно в водевильных куплетах, словом, заметны, до некоторой степени, многие качества, необходимые для сочинения миленьких и маленьких эфемеров, которые называются водевилями, которые родятся мгновенно и умирают разом, которые ныне приводят в восторг непостоянную толпу, а завтра забываются ею. <…>
Водевиль есть род, созданный французами, понятный для французов и прекрасный у французов; это их собственность, их добро, их достояние, и он имеет у них глубокий смысл. <…> водевиль пародирует жизнь низшую, жизнь, так сказать, домашнюю, семейную, и человека и общества, подбирает крохи, падающие со стола высшей драмы. Он относится к сей последней точно так же, как эпиграмма относится к сатире, он не хохочет яростно над жизнию, но строит ей рожи, не бичует её, а гримасничает над нею; наконец, это ни больше, ни меньше, как экспромт на какой-нибудь житейский случай. У нас нет водевиля, как нет ещё и кой-чего другого многого. Наши водевили суть переделки или переломки французских водевилей, другими словами, водевили на водевили, а не на жизнь; наше остроумие выписное, выдохшееся на почтовой дороге при пересылке… Жаль: ибо, кажется мне, наша русская жизнь может доставить истинному таланту неистощимый рудник материалов для народного водевиля и, говорю, для одного только водевиля, больше ни для чего… <…> Итак, об этом новом произведении г. Кони нечего много говорить: оно, как две капли воды, похоже на бывшие, сущие и будущие изделия как его собственного пера, так и прочих наших гг. водевилистов-переделывателей. Самая новая, самая диковинная вещица в сей книжечке есть предисловие г. переделывателя,

  — «В тихом озере черти водятся. <…> Фёдора Кони», № 5 (1 февраля)

Февраль

[править]
  •  

Эпоха юности человека есть роман, за коим начинается уже история: эта история всегда бывает скучна и уныла. То же самое представляется и в деятельности художника: сколько огня, сколько чувства в его произведениях! Последующие бывают изящнее и выше, но зато и спокойнее; это спокойствие называется зрелостию, возмужалостию таланта. Оно правда; но, горестная мысль! эта постепенная возвышенность гения необходимо сопряжена с постепенным охлаждением чувства. Найдите создание чудовищнее «Разбойников» и вместе с тем найдите создание пламеннее этого первого произведения Шиллера. Воля ваша, а весна самое лучшее время года! Хорошо ещё, если осень плодородна и обильна, если она озарена последними прощальными лучами великолепного солнца; но что, когда она бесплодна, грязна и туманна? <…> Вот передо мною лежат «Повести», изданные Пушкиным: неужели Пушкиным же и написанные? <…> Правда, эти повести занимательны, их нельзя читать без удовольствия; это происходит от прелестного слога, от искусства рассказывать (conter); но они не художественные создания, а просто сказки и побасенки; их с удовольствием и даже с наслаждением прочтёт семья, собравшаяся в скучный и длинный зимний вечер у камина; но от них не закипит кровь пылкого юноши, не засверкают очи его огнём восторга; но они не будут тревожить его сна — нет — после них можно задать лихую высыпку. <…> как произведение Пушкина… осень, осень, холодная, дождливая осень, после прекрасной, роскошной, благоуханной весны, словом,
«…прозаические бредни,
Фламандской школы пёстрый вздор!»[К 6][10]

  — «Повести, изданные Александром Пушкиным»[К 7]
  •  

Ф. В. Булгарин большой логик, <…> я всё-таки попытаюсь опровергнуть его силлогизмы силлогизмом моей собственной фабрики. <…>
Посылка I. Всё, что читается и раскупается, превосходно;
Посылка II. Сочинения А. А. Орлова читаются и раскупаются; ergo —
Conclusio. Сочинения А. А. Орлова бесподобны.
Не правда ли, что это аксиома? Почему же Ф. В. Булгарин медлит признать достоинства литературных изделий своего знаменитого и достойного соперника? Неужели из зависти! <…> Ф. В. Булгарин гений, и А. А. Орлов гений, так зависти быть не должно, тем более, что гений и зависть — несовместные свойства.[10]

  — «История о храбром рыцаре Францыле Венциане и о прекрасной королевне Ренцывене»
  •  

В нынешнее время любят делить литературу на разные классы, <…> разделили на множество отделов самые роды поэзии по главному элементу, составляющему их внутренний характер. В сём последнем случае солонее всего пришлось роману, этой альфе и омеге всех современных литератур. <…> я долго бы не кончил, если бы вздумал вычислять все роды и виды романа, ибо классификация романа, по своей обширности, ничем не уступит классификации растений или насекомых. <…>
Я <…> открыл ещё новый род или, лучше сказать, новую область в нашей литературе. <…> открытие, <…> по своей важности, сто́ит открытия Америки <…>. Открытую мною область литературы надобно назвать пономарёвскою, ибо к ней относятся только книги, печатаемые в типографии г. Пономарёва. Все эти книги отличаются одним, общим им, характером, который состоит в следующих признаках:
а) Все они величиною не превышают числа трёх печатных листов и никогда не бывают менее полулиста.
б) Все они пишутся и печатаются без всякого соблюдения правил грамматики, т. е. исполнены ошибок против этимологии, орфографии и синтаксиса до такой степени, что могут заменять все какографические экзерсисы и пр.
в) Все они состоят в явной вражде с логикою и здравым смыслом.
г) Большая часть из них печатается на обёрточной бумаге.[10]

  — «Новое Не любо — не слушай, а лгать не мешай[К 8] <…>. Две гробовые жертвы. <…> В типографии М. Пономарёва»
  •  

… пошлый фарс не только без мысли, но даже и без смысла. Действие происходит в Америке. Какой-то шут француз вздумал жениться на девяти жёнах; сначала его присудили было к виселице, но потом велели в наказание жить со всеми девятью сожительницами, из коих одна голландка, другая немка, третья русская <и т.п.>. Несмотря на такое различие национальности, все они невежничают и бранятся с своим супругом на чистом русском языке, с русскими народными пословицами, поговорками и прибаутками. <…> он вздумал жениться ещё на десятой и <…> уехать с новой во Францию. Но правосудное небо не допустило злодея насладиться плодами его нового преступления: не успел он порядочно отдалиться от берегов Мексики, как корабль взорвало на воздух от действия грома и молнии. Не правда ли, что это отнюдь не похоже на беспутную манеру неистовой словесности? О! Г-н Ф. Кони нравственный писатель!..[11]

  — «Не влюбляйся без памяти, не женись без расчёта. Анекдотическая шутка, водевиль <…> Фёдора Кони, подражание французскому»
  •  

И чего ради так обрадовалась ей «Библиотека для чтения»?[К 9] <…>
Кто бы такой был этот г. Павел Павленко? Это имя совершенно неизвестно и крайне затейливо: очевидно, что г. Павел Павленко есть псевдоним[К 10]. <…> Книжонка до такой степени пошла, бессмысленна и безграмотна, что от неё, вероятно, и гг. Сигов[К 11] и Кузмичев отказались бы с благородным негодованием. <…>
Как ни сладостен фимиам дружеских похвал, но всё приятнее услышать похвалу вчуже <…>. Все смертные подвержены слабостям, и у Барона Брамбеуса есть своя ахиллесовская пятка, и притом такая нежная, что для ней довольно и булавки, не только стрелы.[11]

  — «Барон Брамбеус. Повесть Павла Павленки»
  •  

Было время, когда наши поэты, даровитые и бездарные, лезли из кожи вон, чтобы попасть в классики, и из сил выбивались украшать природу искусством; тогда никто не смел быть естественным, всякий становился на ходули и облекался в мишурную тогу, боясь низкой природы употребить какое-нибудь простонародное слово или выражение, а тем более заимствовать сюжет сочинения из народной жизни, не исказив его пошлым облагорожением, значило потерять навеки славу хорошего писателя. <…> теперь все хотят быть народными, ищут с жадностию всего грязного, сального и дегтярного; доходят до того, что презирают здравым смыслом, и всё это во имя народности. <…>
И потому, несмотря на такую очевидную разность в направлениях, поэты настоящего времени споткнулись на одном ухабе с поэтами былого времени. <…> Вы никогда не сочините своей народной сказки, ибо для этого вам надо б было, так сказать, омужичиться, забыть, что вы барин, что вы учились <…> забыть всех поэтов, отечественных и иностранных, читанных вами, словом, переродиться совершенно; иначе вашему созданию, по необходимости, будет недоставать этой неподдельной наивности ума, <…> этого лукавого простодушия, которыми отличаются народные русские сказки. Как бы внимательно ни прислушивались вы к эху русских сказок, как бы тщательно ни подделывались под их тон и лад и как бы звучны ни были ваши стихи, подделка всегда останется подделкою, из-за зипуна всегда будет виднеться ваш фрак. В вашей сказке будут русские слова, но не будет русского духа, и потому, несмотря на мастерскую отделку и звучность стиха, она нагонит одну скуку и зевоту. Вот почему сказки Пушкина, несмотря на всю прелесть стиха, не имели ни малейшего успеха. О сказке г. Ершова — нечего и говорить. Она написана очень недурными стихами, но, по вышеизложенным причинам, не имеет не только никакого художественного достоинства, но даже и достоинства забавного фарса. Говорят, что г. Ершов молодой человек с талантом; не думаю, ибо истинный талант начинает не с попыток и подделок, а с созданий, часто нелепых и чудовищных, но всегда пламенных и, в особенности, свободных от всякой стеснительной системы или заранее предположенной цели.

  — «Конёк-Горбунок», № 9 (1 марта)

Март

[править]
  •  

… в нашей литературе истинное вавилонское столпотворение, где люди толкутся взад и вперёд, шумят, кричат на всевозможных языках и наречиях, не понимая друг друга; по-видимому, стремятся к какой-то общей определённой цели, а между тем бегут в разные стороны, суетятся и бросаются туда и сюда, и между тем ей на полшага вперёд <…>.
Цель одна — распространение просвещения; а средства к достижению этой цели… Боже мой! как различны! — В чём заключается причина этого разнохарактерного дивертисмана, который так карикатурно танцует наша литература? Без всякого сомнения, в детском и разнокалиберном образовании нашем. Это образование есть плащ, сшитый из лоскутов разных материй, всевозможных цветов и всевозможных цен. <…> г. Греч хлопочет[1] воскресить нравственные романы почтенной старушки мадам Жанлис с братиею;..[13]

  — «Путевые записки Вадима»
  •  

На нашем крохотном литературном небосклоне всякое пятнышко кажется или блестящим созвездием, или огромною кометою. Лишь только появится на нём какая-нибудь тучка, которую, по её отдалённости, нельзя хорошенько определить, как наши любители литературной астрономии тотчас вооружаются огромными критическими телескопами и с важностию рассуждают, что бы это такое было: неподвижная звезда, новая планета или блудящая комета. Они смотрят, толкуют, измеряют, спорят, удивляются, а тучка между тем рассевается, и их ненаглядная планета или комета ниспадает мелким дождичком и — исчезает в земле. <…> Вот, например, сколько шуму произвело появление Казака Луганского! Думали, что это и невесть что такое, между тем как это ровно ничего: думали, что это необыкновенный художник, которому суждено создать народную литературу, между тем как это просто балагур, иногда довольно забавный, иногда слишком скучный, нередко уморительно весёлый и часто приторно натянутый. Вся его гениальность состоит в том, что он умеет кстати употреблять выражения, взятые из русских сказок; но творчества у него нет и не бывало; ибо уже одна его замашка переделывать на свой лад народные сказки достаточно доказывает, что искусство не его дело.[13]

  — «Были и небылицы Казака Луганского»
  •  

Ваш роман — не роман, а дурной фарс, который гораздо ниже бездарных изделий многих наших романистов. Все ваши исторические лица искажены и изуродованы <…>. Это произошло оттого, что у вас не было ни идей, ни идеалов, а какие-то мёртвые куклы, <…> которых вы видели неясно, как будто бы в смутном сне. У вас Малороссию угнетают не поляки, а какой-то сумасшедший лях, Чаплицкий, лицо, весьма похожее на злодеев классической трагедии.
В вашем романе нет и тени Малороссии, ни в действии, ни в языке, исключая разве нескольких малороссийских поговорок, которые вы, ни к селу ни к городу, рассадили в разных местах.[14]

  — «Хмельницкие, или Присоединение Малороссии. Соч. П. Голоты»
  •  

Можно ли, наконец, поверить, чтобы шарлатанство и промышленность толкучего рынка дошли до такой наглости, до такого бесстыдства в обмане родителей, покупающих для своих детей книги? Набрать несколько побасенок, выбранных из старинных детских книжонок, изложить их каким-то варварским жаргоном, начинить копеечной моралью, приложить картинки, в сравнении с которыми знаменитое «Погребение кота» есть художественное произведение по красоте и изящности отделки — и нагло выдать всё это за переводы из лучших европейских писателей для детей — какова дерзость!..[14]

  — «Повести для детей, <…> в типографии М. Пономарёва»
  •  

Наша литература, чрезвычайно богатая громкими авторитетами и звонкими именами, бедна до крайности истинными талантами. Вся её история шла таким образом: вместе с каким-нибудь светилом, истинным или ложным, появлялось человек до десяти бездарных людей, которые, обманываясь сами в своём художническом призвании, обманывали неумышленно и добродушную и доверчивую нашу публику, блистали по нескольку мгновений, как воздушные метеоры, и тотчас погасали. Сколько пало самых громких авторитетов с 1825 года по 1835? Теперь даже и боги этого десятилетия, один за другим, лишаются своих алтарей и погибают в Лете с постепенным распространением истинных понятий об изящном и знакомства с иностранными литературами. <…> Теперь, увы! имена одних из них известны только по преданиям о их существовании, других потому только, что они ещё живы, как люди, если не как поэты… Имя самого Карамзина уважается теперь как имя незабвенного действователя на поприще образования и двигателя общества, как писателя с умом и рвением к добру, но уже не как поэта-художника… <…> хотя удивление и хвала толпы бывают так часто ложны, однако, слепая, она иногда как будто невзначай преклоняет свои колена и пред истинным достоинством. Но <…> часто <…> превозносит художника за то, за что порицает его потомство, и, наоборот, порицает его за то, за что превозносит его потомство. Батюшков служит самым убедительным доказательством сей истины. <…> правильный и чистый язык, звучный и лёгкий стих, пластицизм форм, какое-то жеманство и кокетство в отделке, словом, какая-то классическая щеголеватость — вот что пленяло современников в произведениях Батюшкова. В то время о чувстве не хлопотали, ибо почитали его в искусстве лишним и пустым делом, требовали искусства, а это слово имело тогда особенное значение и значило почти одно и то же с вычурностию и неестественностию. Впрочем, была и другая важная причина, почему современники особенно полюбили и отличили Батюшкова. Надобно заметить, что у нас классицизм имел одно резкое отличие от французского классицизма, как французские классики старались щеголять звонкими и гладкими, хотя и надутыми, стихами и вычурно обточенными фразами, так наши классики старались отличаться варварским языком, истинною амальгамою славянщины и искажённого русского языка, обрубали слова для меры, вылажывали дубовые фразы и называли это пиитической волъностию, которой во всех эстетиках посвящалась особая глава. Батюшков первый из русских поэтов был чужд этой пиитической вольности — и современники его разахались. <…> Жуковского тогда плохо разумели, ибо он был слишком не по плечу тогдашнему обществу, слишком идеален, мечтателен, и посему был заслонён Батюшковым. Итак, Батюшкова провозгласили образцовым поэтом и прозаиком и советовали молодым людям, упражняющимся (в часы досугов, от нечего делать) словесностию, подражать ему. Мы, с своей стороны, никому не посоветуем подражать Батюшкову, хотя и признаём в нём большое поэтическое дарование, а многие из его стихотворении, несмотря на их щеголеватость, почитаем драгоценными перлами нашей литературы. Батюшков был вполне сын своего времени. Он предощущал какую-то новую потребность в своём художественном направлении, но, увлечённый классическим воспитанием, <…> он не умел уяснить себе того, что предощущал каким-то тёмным чувством.[15]

  — «Сочинения в прозе и стихах, Константина Батюшкова»
  •  

Как все замечательные люди, г. Ушаков имеет своих завистников. Оно, кажется, чему бы завидовать… но он сам сказал в своём предисловии <…>. Что за Гомер такой г. Ушаков, что у него есть свои зоилы! <…> Это невероятно.[15]

  — «Досуги инвалида. Поручик Любимец»
  •  

Я не умел отдать должной справедливости его первому произведению «Поселыцик», ибо не мог возвыситься до него, и потому в «Северной пчеле» мой взгляд на это творение был назван однообразным[16][1]; признаюсь откровенно, что мои взгляды на нашу литературу, точно, очень однообразны; впрочем в сём случае мне может служить оправданием то, что наша литература с некоторого времени сделалась очень однообразна. Как бы то ни было, <…> торжественно объявляю, что его новый роман произвёл на меня сильный эффект: он показался мне до такой степени трогательным и чувствительным, что я, прочтя половину, залился слезами и с горя заснул: после слёз крепко спится Г Так как в это время я страдал бессонницею, то и почитаю за долг благодарить г. Н. Щ.[6] за его роман; так как на другой вечер я почувствовал в урочное время расположение ко сну, из чего и заключил, что бессонница оставила меня, то и не почёл за долг дочесть занимательную повесть г. Н. Щ.[15]

  — «Ангарские пороги. <…> Сочинение Н. Щ.»

Апрель

[править]
  •  

Необыкновенного в [романе] то, что он написан, хотя без мысли, чувства и таланта, но с смыслом, по крайней мере, грамматическим, с терпением удивительным, со множеством эпиграфов, из коих большая часть принадлежит какому-то таинственному Ив-ву Г-ву, и, что всего важнее, с учёными ссылками на реляции и «Начертание истории государства российского» г. Кайданова[17]

  — «Клятвопреступница. Русский современный роман»
  •  

Странная вещь! Как московские литераторы, прославившиеся истинными талантами, превосходят петербургских, пользующихся там большим авторитетом, так мелкие литературные промышленники Петербурга превосходят свою московскую собратию по ремеслу!.. Изделия наших дюжинных производителей вечно являются нечёсанными, неумытыми, без грамматики, без смысла; петербургские же всегда опрятны, красивы, всегда с грамматикою (верно, по милости хороших корректоров). Но в этом и вся их разница;..[17]

  — «Достопамятный брак царя Иоанна Васильевича Грозного. Историческая повесть, взятая из древнего новгородского предания Николаем Фоминым»
  •  

«Торквато Тасс» г. Кукольника порадовал было любителей изящного, как приятная, хотя и детская греза. Прекрасные стихи, несколько поэтических мест в сём произведении заставили было публику поздравить себя с новым поэтом, подававшим блестящие надежды… Несравненно выше и занимательнее был «Дмитрий Самозванец» г. Хомякова; кроме некоторых неотъемлемых достоинств сей драмы, ей придала особенную значительность пустота и ничтожность всех печатных явлений того времени. Но, видно, г. Хомяков не так был богат журнальными благоприятелями, как г. Кукольник[К 12]. <…>
Всем известен прекрасный талант г. Гоголя. Его первое произведение «Вечера на хуторе близ Диканьки» возбудили в публике самые лестные надежды. Но благоразумнейшие из читателей, наученные горьким опытом, не смели слишком предаваться этим надеждам. В самом деле, как богата наша литература такими писателями, которые <…> последующими произведениями <…> уничтожали эти надежды. <…> две его пьесы в «Арабесках» («Невский проспект» и «Записки сумасшедшего») и потом «Миргород» доказывают, что его талант не упадает, но постепенно возвышается. <…> новые произведения игривой и оригинальной фантазии г. Гоголя принадлежат к числу самых необыкновенных явлений в нашей литературе и вполне заслуживают те похвалы, которыми осыпает их восхищённая ими публика.

  — «Арабески. Миргород. Н. Гоголя», № 15 (12 апр.)
  •  

У меня предурная привычка говорить всегда не о главном деле, а так, о чём-нибудь постороннем: что делать? Это мой конёк.
<…> автор[6] не достиг своей цели: он совершенно не поэт, не художник. <…> выведенные им исторические лица суть не иное что, как общие риторические места, образы без лиц, сбитые кое-как на одну колодку.
Если автор имел цель дидактическую, <…> то и в сём случае он нимало не достиг своей цели. Ибо дидактическое направление в искусстве требует современных идей о предметах и просвещённого взгляда на вещи…
<…> увлечённый, может быть, порывами воображения, он забыл орфографию, что видно из неправильной расстановки знаков препинания и в особенности двоеточий, а более всего в ошибках против синтаксиса…

  — «Таинственный монах, или Некоторые черты из жизни Петра I», № 16 (19 апр.)
  •  

В 1835 году, когда всякому грамотному и читающему человеку известны романы Вальтера Скотта, роман покойницы г-жи Радклиф! Это должна быть спекуляция <…>. Перевод этой книги, вероятно, был сделан во время оно, а теперь просто перепечатан. Странное дело, неужели эти вздоры находят ещё читателей?

  — «Пещера смерти в дремучем лесу», № 18 (3 мая)
  •  

Есть люди, которые утверждают, что и Карамзин не имел права судить так поверхностно, ибо в его время жил Гердер и другие знаменитые писатели, начавшие своими сочинениями новую эру истории; что же должно сказать о г. Кайданове, который с 1817 года по 1835 год повторяет такие старые, истёртые вещи?
<…> слог дурен до крайности, и дурен не от неумения писать, а от какого-то странного понятия о слоге. Г-н Кайданов любит мешать с русскими словами славяноцерковные…

  — «Учебная книга всеобщей истории. (Для юношества)», № 19 (10 мая)
  •  

Вот три книги, которые служат ясным доказательством, что у нас занимаются не одними вздорами и пустяками, но иногда и делом. <…> кто из переводчиков, авторов и издателей подобных книг мог надеяться на барыши, на славу или, по крайней мере, хоть на признательность? Не имеет ли перед ними, во всех сих отношениях, преимущества всякий пошлый романист или плохой стихотворец? Эти жалкие пачкуны всегда имеют свой круг читателей и почитателей, всегда достигают своей цели — денег или гаерской известности на литературных рынках; между тем как бедные труженики полезного и дельного тратят свои собственные деньги, убивают время и в награду слышат брань и холодные насмешки. <…>
Нет, не так хладнокровны к подобным предметам иностранцы: у них всё важно, и потому всё описано по тысяче раз <…>. Каждая ничтожная записка исторического лица имеет право у них печататься и перепечатываться. Какая причина этого внимания, доходящего до мелочности, ко всему, что носит на себе печать старины? Любовь к своему, к родному. Дай бог, чтобы и у нас пробудилась эта любовь на деле, а не на словах!

  — «Корсунские врата, находящиеся в новгородском Софийском соборе. Описаны и объяснены Фёдором Аделунгом. — Царствование царя Фёдора Алексеевича и история первого стрелецкого бунта <В. Н. Берха>. — Русская вивлиофика, или Собрание материалов для отечественной истории, географии, статистики и древней русской литературы, издаваемое Николаем Полевым», № 20 (17 мая)
  •  

В наше прозаическое время появление альманаха, поэмы и собрания стихотворений — есть ужасный анахронизм: смотришь и не веришь глазам! В таком случае никогда не бывает середины — или что-нибудь слишком замечательное, или что-нибудь слишком посредственное. <…> Посему какую жалкую роль играют в нашей литературе несчастные, запоздалые путники, которые появляются с этими устарелыми плодами своей досужей фантазии, от которых уже всем набило оскомину, которые всем уже приелись и только своим авторам кажутся молодыми, сочными и вкусными!
<…> что заставило г. Меркли, который, как видно из его стихов, человек не без образования, не без смысла и даже не без блёсток таланта, что заставило его издать свои стихотворения в свет? Обратить ими на себя внимание современников он не мог, ибо теперь прошла мода на стихи, теперь только превосходные стихи станут читать, а стихи г. Меркли вообще посредственны; ещё более нельзя ему надеяться на потомство, ибо маленькие блёстки таланта вообще как-то скоро тускнут. <…> Отличительная черта образованности человека нашего времени именно и состоит в благородном сознании своей неспособности к искусству, если он не способен к нему. Нынче тот не современен, кто пишет повести или стихи, не имея истинного таланта.

  — «Дитя поэзии. — Стихотворения Михаила Меркли», № 21 (23 мая)

Июнь

[править]
№ 23 (7 июня), стб. 377-384.
  •  

Водевиль <…> пошл, нелеп и глуп до невозможности; он напечатан на серой обёрточной бумаге и без грамматики — всё это вещи очень обыкновенные. <…> Удивительно, что это бездарное, безвкусное и вульгарное произведение мещанского остроумия даётся на театрах обеих наших столиц и что ему от души смеются и аплодируют не только в райке, но и в креслах…

  — «Жених-мертвец, или Думал солгать, а сказал правду»
  •  

Петербург в одном отношении имеет большое преимущество перед Москвою: если в нём нет и никогда не было хороших журналов, если в нём мало хороших литераторов, собственно ему принадлежащих, то в нём мелочная торговая литература несравненно выше московской. Там переведут роман, водевиль, повесть, если не всегда слишком хорошо, то почти всегда с смыслом, с грамматикою, напечатают всегда опрятно, даже красиво; в Москве, напротив, почти всегда без смысла, без грамматики, почти всегда на обвёрточной бумаге.

  — «Образец постоянной любви. Драма Скриба»
  •  

Каким живым, лёгким, оригинальным талантом владеет г. Вельтман! Каждой безделке, каждой шутке умеет он придать столько занимательности, прелести! О, он истинный чародей, истинный поэт! Поэт в искусстве, поэт в науке! <…> После всякого романа г. Вельтман прилагает несколько страниц учёных примечаний, и только одна учёная их форма мешает вам принять их за прелестные поэтические грёзы: так много в них поэзии…

  — «О господине Новгороде Великом»
  •  

Автор этой трагедии был некогда в числе знаменитых. В каком-то плохом журнале, кажется в «Новостях литературы», издававшихся г. Воейковым в 20-х годах, перевод г-на Лобанова Расиновой «Федры» был назван лучшим русским переводом первой в свете трагедии. Увы! с тех пор много утекло воды! Много произошло перемен! Первая трагедия в свете забыта неблагодарным потомством, вместе с нею забыт и её знаменитый переводчик. Так, его забыли; но он не изменился, хотя и всё изменилось вокруг него — и люди, и мнения. Впрочем, <…> он заметил всеобщую перемену во вкусах и понятиях. Вследствие этого он вышел на знакомое ему поприще с теми же словами, с теми же старыми вещами, но в новом, модном костюме. Тяжёлый херасковский шестистопный ямб заменил он пятистопным безрифменным; над заветными триединствами надругался безжалостно; вместо греков и римлян древних времён вывел русских XVI века. Но <…> сущность же всё та же, старая, классическая, бездушная. Ни страстей, ни характеров, ни стихов, ни интереса — нет ничего этого; всё холодно, поддельно, придумано, нарумянено, всё на ходулях, без всякой естественности. <…> Грустно читать подобные произведения, тем более грустно, когда они, несмотря на свою юродивость, бывают плодом жалкого заблуждения, а не шарлатанства, не меркантильности! Г-н Лобанов писал эту трагедию с 1825 года, т. е. почти десять лет: не классицизм ли это? Не явное ли это доказательство, что почтенный автор совсем не поэт? <…> Повторяю: грустно видеть человека, может быть, с умом, с образованностию, но заматоревшего в устаревших понятиях и застигнутого потоком новых мнений! Он трудится честно, добросовестно, а над ним смеются; он никого не понимает, и его никто не понимает. Не могу представить себе ужаснейшего положения!..[К 13]

  — «Борис Годунов. Трагедия М. Лобанова»

Июль

[править]
№ 24—26 (30 июля), стб, 441-454.
  •  

В этом сочинении есть мысль, и мысль прекрасная, поэтическая. Но исполнение этой мысли весьма неудачно; автор хотел изобразить жизнь художника в борьбе с людьми, обстоятельствами, судьбой и самим собою и написал довольно большую книгу, которая наполнена общими местами и до крайности утомляет читателя <…>. Причина очевидна: он не составил себе ясной, отчётливой, глубокой и верной идеи о художнике; <…> он смотрит на художника с той жалкой и устарелой точки зрения, с которой у нас вообще смотрят на этот предмет, больше по привычке; <…> по общепринятому мнению многих наших авторов и литераторов, художник непременно должен быть чудаком, оригиналом, который со всеми бранится, ни с кем не может ужиться, который беспрестанно вдохновён, восторжен <…>.
Вообще надо заметить, что художник у нас — ещё загадка, неуловимая, как женщина, и его невозможно подвести под общие черты.
<…> «Художник» г-на Т. м. ф. в. а отзывается часто слишком заметным подражанием прекрасной повести г. Полевого «Живописец».

  •  

Детские повести, если хотите, довольно сносные в сравнении со множеством детских книг, издаваемых у нас; но к чему они, если их достоинство только относительное? Главный их недостаток состоит в том, что они напоминают собою слова, кажется, Фокиона, по случаю отправления афинянами небольшого флота для сбора подати с некоторых островов: «Если это для войны, то флот слишком мал; если же для сбора подати, то слишком велик». Если эти повести назначались их автором для чтения девиц, уже готовящихся сделаться невестами, то они нелепы, и глупы; если же для малолетних девочек, то неприличны, ибо их персонажи, по большей части, девушки от двенадцати до пятнадцати лет, и все, за хорошее поведение, награждаются выгодным замужеством.

  — «Тётушкины сказки. Соч. девицы М. В. Руссо»

14 августа

[править]
№ 27—30, стб. 9-42.
  •  

В последнее время в Европе или, лучше сказать, во Франции (а это почти одно и тоже) глухо начал раздаваться какой-то ропот против священнейшего гражданско-религиозного установления — брака; начали обнаруживаться какие-то сомнения насчёт его законности и даже необходимости; теперь этот ропот превратился в какой-то неистовый вопль, а сомнения начали предлагаться во всеуслышание, в виде какой-то аксиомы. Теоретических доказательств нет, да, благодаря нелепости этой мысли, и не может быть; итак, прибегли к другому способу, к практическому, и избрали орудием искусство, которое во Франции никогда не существовало само для себя, но всегда служило каким-нибудь внешним, практическим целям. И вот, начиная с первых корифеев французской литературы до нищенской литературной братии, все, тайно или явно, вооружились против брака <…>.
Очень понятен этот сен-симонизм, эта жажда эманципации: их источник скрывается в желании иметь возможность удовлетворять порочным страстям. Une femme emancipée — это слово можно б очень верно перевести одним русским словом, да жаль, что его употребление позволяется в одних словарях, да и то не во всех, а только в самых обширных. Прибавлю только то, что женщина-писательница, в некотором смысле, есть la femme emancipée.
Но какая причина тому, что писатели стали так восставать против брака? Причина очевидна: они не умеют отличить идеи брака от злоупотреблений брака. <…>
Если уже вам нельзя не переводить, то, бога ради, переводите романы только вроде этой «Жертвы» и не делайте хороших сочинений «жертвами» вашей безграмотности!..

  — «Жертва. Литературный эскиз. Соч. г-жи Монборн»
  •  

Предисловие для книги гораздо важнее, чем для человека платье: по платью можно ошибиться, по предисловию никогда. <…>
Когда я прочёл предисловие к «Ижорскому», то содрогнулся от ужаса при мысли, что, по долгу добросовестного рецензента, мне должно прочесть и книгу; когда прочёл книгу, то увидел, что мой страх был глубоко основателен. Господи, боже мой! И в жизни такая скука, такая проза, а тут ещё и в поэзии заставляют упиваться этою скукою и прозою!.. Но мне надо обратиться к моему рассуждению о предисловиях: оно будет самою лучшею критикою на «Ижорского».
Было время, когда правила творчества были очень просты, ясны, определённы, немногосложны и для всех доступны: кто прочёл «Словарь древния и новыя поэзии» г. Остолопова, тот смело мог вербоваться в поэты, кто же к этому прочёл лекции и критики Мерзлякова, тому ничего не стоило сделаться великим поэтом и даже написать эпическую поэму не хуже «Илиады». Все писали на один лад: прочитаешь две-три страницы и уж знаешь вперёд, что следует и чем кончится. Оттого и предисловия были очень кратки: в них автор обыкновенно говорил, кому подражал и из кого заимствовал. Это блаженное время кануло в вечность, и вдруг законы творчества сделались так мудрёны, высоки и многочисленны, что самые записные законники, как ни бились, не могли понять в них ни слова и, рассердясь, торжественно объявили их нелепыми. Потом видя, что их принимает вся талантливая и пылкая молодёжь, а с нею и публика, они приуныли <…>. Следствием этой реформы было то, что все книги стали появляться с предисловиями и предисловиями длинными, в виде рассуждений, диссертаций, разговоров, писем и пр. Дело в том, что наши авторы как-то пронюхали, что создания <…> гениальных поэтов суть поэтические символы глубоких философических идей. Вследствие этого и наши молодцы начали тормошить немецкую философию и класть в основу своих изделий философические идеи. <…> но вот в чём беда: они не знали того, что мысль тогда только поэтична, если можно так сказать, когда проведена через чувство и облечена в форму действием фантазии, а что, в противном случае, она есть пошлая, холодная, бездушная аллегория. <…> Наши авторы думали, что здесь дело идёт только о том, чтобы взять какую-нибудь идею, обдумать её логически да и приделать к ней сказку, роман или драму. И поэтому они стали в длинных предисловиях объяснять свою идею, как бы предчувствуя, что без того она осталась бы для читателя неразрешимою загадкою.
К числу таких-то авторов принадлежит и автор «Ижорского». Не имея поэтического таланта, он дурно понимает и искусство. Жалко видеть, как он в своём предисловии острит над какими-то будто бы защитниками трёх единств, которых на святой Руси уже давно видом не видать, слыхом не слыхать, ибо теперь и самые ультраклассики хлопочут уже не о трёх единствах, но о «нравственности в изящном». Жалко видеть, как он силится развить теорию того рода сочинений, к которому относит своего «Ижорского» — мистерий. Увы! всё это труды напрасные! В чём есть чувство, поэзия, талант, то не может повредить себе странностию или новостию формы: его все тотчас поймут без комментарий. <…>
Наконец Шишимора является Ижорскому в собственном виде и заставляет его низвергнуться со скалы длинною речью, окончание которой заключает в себе смысл всей этой длинной и скучной аллегории. Смысл речи, как отдельная мысль, обнаруживает в авторе человека с умом и чувством, и самые стихи в ней более других одушевлены, хотя и мало отзываются поэзиею.

  — «Ижорский. Мистерия»
  •  

Так вопиют ныне почтенные развалины почтенного XVIII века, обломки доброго старого времени: «Нравственность в литературе!» Да — это вопрос и вопрос глубокий, многосложный, на который француз может написать два томика в двенадцатую долю, а немец двенадцать томов in quarto. <…>
На языке человеческом есть слова, которые люди повторяют, не вникая в их значение, не условливаясь в их смысле <…>. К числу таких странных слов принадлежит «нравственность вообще и нравственность в литературе». Древние передали нам в изящных формах кровавую историю, <…> полную мрачных злодейств, возмутительных преступлений, <…> и блюстители нравственности находили тут бездну нравственности; потом писатели, появившиеся в конце XVIII и начале XIX века, начали изображать жизнь во всей её ужасающей наготе и истине, и хотя они, в ужасном, далеко не превзошли древних, но блюстители нравственности оглушающим хором заревели против безнравственности новейших писателей. <…>
Вот другое дело литература XVIII века, она не так глубока и ужасна; она, напротив, очень весела и снисходительна к слабостям человеческим, но зато и убийственна для чувства нравственности, соблазнительна и развратна. <…>
Передо мной лежит роман Поль де Кока «Сын моей жены», перелистываю его с расстановкою и трепещу при мысли, что это подлое и гадкое произведение может быть прочтено мальчиком, девочкою и девушкою; трепещу при мысли, что Поль де Кок почти весь переведён на русский язык и читается с услаждением всею Россиею!.. Боже великий! и есть люди, которые печатно хвалят его и находят его самым нравственнейшим из современных французских писателей, его, грязного осадка от мутной воды XVIII века, его, угодника площадной черни!.. <…>
Хотите ли иметь понятие о создании и характере его бесчисленных творений? У него, по большей части, герой романа дитя природы, который ничему не учился, не знает даже грамоты и потому свеж, крепок и смел, ест за троих и пьёт за десятерых. Надобно ещё заметить, что он всегда незаконнорожденный: Поль де Кок сен-симонист! Юность молодца проходит в буянстве, в волокитстве за деревенскими девками, потом он вступает в военную или пускается в путешествие, делая везде известного рода проказы и тысячи пошлых глупостей; потом влюбляется, по незнанию, в родную сестру… делается кровосмесителем… Это самая ужасная катастрофа, которою разрешаются все гордиевские узлы романов Поль де Кока, ибо все его герои очень пламенны и нетерпеливы, а он сам имеет свои собственные понятия о блаженстве любви… Наконец, дело как-нибудь улаживается, выходит, что обесчещенная не сестра молодцу и что он почитал её сестрою по ошибке, и роман оканчивается счастием, т. е. свадьбою и богатством, и, следовательно, «нравственно». Для полноты картины выведен какой-нибудь гусар, пьяница, буян и волокита на старости лет; на сцене беспрестанно мужики, обманываемые жёнами, трактиры, кабаки и т. д. Вот вам Поль де Кок! В рассматриваемом мною романе Поль де Кок превзошёл самого себя в пошлости и безнравственности; это самое худшее из его произведений. <…> Перевод есть истинная какография логики, грамматики и здравого смысла.

  •  

Теоретический догматизм ещё не главное достоинство произведения г-жи М. Лисициной[6]: у ней факты всего убедительнее. Она хочет заставить любить добро, её герои все добры, и зато все женятся и выходят замуж по склонности, по любви и живут богато и счастливо. И посмотрите, как верен, как несомненен приз, предлагаемый сочинительницею: когда кто-нибудь из персонажей её романа любит глубоко, пламенно, энергически, до безумия, до исступления, и ему изменяет его любезная — вы думаете, бедняжка сходит с ума, застреливается, или просто умирает от отчаяния? Да, как бы не так! Нет — автор тотчас сводит горемыку с другою девушкою и прежде, нежели вы успеете мигнуть глазом или понюхать табаку, заставляет его влюбиться в неё, а её влюбляет в него — и дело с концом. Правда, некоторые и добрые у него умирают, но это не от чего другого, как от старости — но ведь и то сказать, не два же им века жить! Вы не поверите, как убедительны эти истины в устах автора «Эмилия Лихтенберга», тем более, что они высказаны языком, надо сказать правду, правильным и чистым, хотя нередко и сбивающимся на подьяческий от неумеренного употребления слова «оный» во всех падежах.

  •  

Наконец этот роман, так долго ожиданный, вышел и, верно, теперь уже распался по рукам нетерпеливых читателей. У нас так мало выходит истинно изящное, что явления, к числу коих принадлежит «Ледяной дом», должны возбуждать живейшее внимание и читающей публики…

  •  

Трудно предположить, чтобы в целой французской литературе, которая наводнена и потоплена водевилями, можно было найти водевиль нескладнее, бестолковее и нелепее «Артиста»[6].

  •  

Несмотря на то, что «Записки г-жи Дюкре о Иозефине» получили во Франции справедливый успех, <…> как говорит переводчик, <…> г-жа Дюкре не имеет ни дара наблюдательности, ни уменья схватывать резкие черты характеров и дел, ни таланта рассказывать. Её повествование вертится на пустяках и мелочах; содержание его составляют пустые анекдоты и дворские сплетни. Её взгляд на вещи самый картофельный, самый пансионский: она удивляется всем и всему, начиная с г-жи Жанлис до брильянтов императрицы Жозефины; у ней всё хороши, и она всех оправдывает. Её понятия — понятия XVIII века…
<…> читатели <…> увидят, что Жозефина <…> оказывала многие благодеяния, любила Наполеона, своих детей, позволяла управлять собою льстецам и наушникам и в сём отношении обнаруживала удивительную слабость воли и характера; словом, увидят в Жозефине женщину, каких много, но не увидят той необыкновенной. Жозефины, странная судьба которой так тесно была соединена с судьбою дива нашего времени: эта последняя Жозефина ускользнула от близорукой наблюдательности г-жи Дюкре. <…> перевод очень посредственен, чтобы не сказать — очень дурен…

31 августа

[править]
№ 31—34, стб. 75-98.
  •  

Скромное имя г. Сумарокова[К 14] не блестит в наших литературных адрес-календарях[К 15]; оно почти незаметно между лучезарными созвездиями и светилами, окружающими его. Но это просто несправедливость судьбы, ибо если о достоинстве вещей должно судить не безотносительно, а по сравнению, то имя г. Сумарокова должно принадлежать к числу самых громких, самых блестящих имён в нашей литературе, особенно в настоящее время. Но, видно, он не участвует ни в какой литературной компании, издающей журнал, и, особенно, не умеет писать предисловий к своим сочинениям и не имеет духу писать на них рецензий и печатать их, разумеется под вымышленными именами, в журналах, что также в числе самых верных средств к прославлению. Но, оставя все шутки, скажем, что г. Сумароков, не отличаясь особенною силою таланта и даже совершенно не будучи поэтом в истинном смысле этого слова, заслуживает внимание как приятный рассказчик былей и небылиц, почерпаемых им из мира русской, преимущественно провинциальной, жизни и отличающихся занимательностию и хорошим языком. Его повести <…> с удовольствием читались и читаются нашею публикою. Они не отличаются ни глубиною мысли, ни энергиею чувства, ни поэтическою истиною, ни даже большою современностию; но в них есть что-то не совсем истёртое и обыкновенное, а у нас и это хорошо. Они не заставят вас задрожать от восторга, они не выжмут из глаз ваших горячей слезы, но вы с тихим удовольствием прочтёте их в длинный зимний вечер, но вы не бросите ни одной из них, не дочитавши, хотя и заранее догадываетесь о развязке. Герои повестей г. Сумарокова люди не слишком мудрёные, не слишком глубокие или страстные; это люди, каких много, но вы полюбите их от души, примете участие в их судьбе и, сколько-нибудь познакомившись с ними, непременно захотите узнать, чем кончились их похождения.

  — «Наследница»
  •  

Бульвер поэт, каких много, поэт второклассный, если не третьеклассный; его романы как романы — серёдка на половине, хотя в них и блестят искры истинного, неподдельного таланта.
<…> Бульвер мечтатель, Бульвер, недовольный современною жизнию, виден в повествовании о феях и гениях, которые, бог знает, по каким правам и ради каких причин вмешиваются у него в людские дела, и здесь-то Бульвер смешон, жалок и нелеп до крайности. Эти феи, эти гении, их рассказы о любви кошек и собак — суть не что иное, как натяжки, самые скучные и утомительные, резные украшения русских крестьянских изб на доме итальянской архитектуры, ломанье паяца в антрактах хорошей драмы.

  — «Рейнские пилигримы»
  •  

«Сестра Анна», как и все произведения Поль де Кока, этого корифея кабаков и лакейских, должна доставить полное удовольствие любителям неблагопристойных сочинений, вроде «Кавалера Фобласа», <…> нувеллей Боккачио и множества известного рода книжек <…> с гравюрами, которые в большом изобилии издавались в XVIII веке и которых охотники всегда читают тайком и держат под рукою. Молодой мальчик, у которого не развилось ещё чувство, но уже развилась чувственность, и который имеет особенный вкус к анакреонтической поэзии, — найдёт тут для себя прекрасные уроки и богатый запас опытности на известные случаи; человек возмужалый, с эмпирическим взглядом на вещи, предпочитающий положительное и существенное идеальному и мечтательному, — найдёт тут для себя тьму воспоминаний, а может быть, и почувствует охоту снова приняться за опытные знания; старец, <…> поклонник Киприды, ученик Парни и Богдановича в науке жизни, с желанием ещё не угасшим, но и с сознанием своего бессилия, — подогреет этим чтением свою охладелую кровь и обретёт хотя мгновенные силы на новые подвиги. Словом, Поль де Кок есть истинный оракул для людей обоих полов, всех возрастов и всех состояний. Это сокращённый кодекс нравственности XVIII века.
И, однако ж, ни одному писателю так не посчастливилось на Руси, как Поль де Коку: знак добрый!..

  •  

Вы не поверите, как обрадовали меня «Стихотворения» г. А. Коптева[6], в какое восхищение привели они меня! Они напомнили мне то невинное, золотое время детства, когда <…> я в огромные кипы тетрадей неутомимо, денно и нощно, и без всякого разбору, списывал стихотворения Карамзина, Дмитриева, Сумарокова <…>.
Прочтя стихотворения г. А. Коптева и примечания к ним, кто не захочет от души поверить, что был на земле золотой век, было то время, когда волк мирно пасся с овцою, тигр ласкался к газели, а удав целовался с голубем?..

  •  

Этот роман есть самое лучшее доказательство того, что можно быть членом Академии и вместе плохим романистом. Пикар хотел представить картину нравов во время Наполеона и намарал, словно помелом, весьма дурные изображения…

  — «Люди высшего и низшего круга, или Картины нравов во время Наполеона»

Сентябрь

[править]
  •  

О, сердце обливается кровью при мысли о бестолковом учебнике и варваре-педагоге, общими силами убивающих юные таланты и из детей с человеческим организмом делающих идиотов… Да и чего хорошего можно ожидать от наших учебных книг, когда истинные учёные презирают заниматься их составлением и когда их делают шарлатаны и невежды?.. <…> А за эти книги не должны браться даже и учёные по ремеслу: самый разительный пример этого есть «Учебная книга русской словесности» г. Греча — этот сборник устарелых правил и дурных примеров, скорее способных убить чувство вкуса и склонность к изящному, чем развить их. Таких примеров много…
Г-н Погодин предпринял вознаградить недостаток учебных книг по части отечественной истории. Нельзя выразить того восхищения, с каким мы узнали об этом намерении, того нетерпения, с каким мы ожидали появления этой книги, за прекрасное исполнение которой ручалось имя г. Погодина. Но <…> никогда не испытывали мы такого жестокого разочарования, никогда не обманывались так ужасно в своих надеждах и ожиданиях… Мы едва верили глазам своим. Эта книга решительно недостойна имени своего автора, от которого публика всегда была вправе ожидать чего-нибудь дельного и даже прекрасного. Одно её разделение на периоды, неосновательность которого уже доказана г. Скромненком[К 16], ясно показывает, что она составлена слишком на скорую руку. Представьте себе: события до Петра Великого занимают 249 страниц — сколько же, вы думаете, занимают события от вступления на престол Петра Великого до смерти Александра Благословенного? — Страниц, по крайней мере, пятьсот, если не тысячу? — Нет — всего на всё 64 страницы!!. <…> крайнюю невнимательность и поспешность <…> доказывает всё: и отсутствие хронологии, без которой учебная книжка есть фантом или образ без лица, и параграфы в несколько страниц без перерыву, и самый язык, неправильный и необработанный, общие места и неопределённость в выражениях <…>.
Много, очень много можно б было сказать о недостатках «Истории» г. Погодина, но для этого слишком тесны пределы простой библиографической статейки. Нам обещана целая критика, которая и будет помещена в одном из №№ «Телескопа». Мы вполне уверены, что г. Погодин увидит <…> то же беспристрастие, ту же благонамеренность, ту же любовь к истине и желание общего добра, которые руководили им в его отзывах, например, об исторических трудах г-на Полевого и прочих…[К 17][19]

  — «Начертание русской истории для училищ. Соч. профессора Погодина»
  •  

Этим сочинением совершенно пополняется важный недостаток в нашей литературе: теперь юным поколениям беспредельной России есть средство, играючи, изучать отечественную историю <…>. Книга г. Полевого, как этого и должно было ожидать, написана просто, умно, без излишних подробностей и без сухой сжатости, хорошим языком; события расположены ясно, расставлены в перспективе, облегчающей память, переданы с живостию и увлекательностию. <…> это сочинение годится не для одних малолетных детей: оно будет полезно и для взрослых и даже старых детей, которых у нас ещё так много. Его прочтёт с пользою и купец, и барин; в него заглянет и студент, готовящийся к репетиции. Необычайно дешёвая цена делает её доступною для всех и каждого…[19]

  — «Русская история для первоначального чтения, ч. I и II»
  •  

… автор напрасно стеснил себя единством места и ограничился одними трактирами, погребками, сараями и кабаками: как романтик, он мог бы избежать этого скучного однообразия касательно места действия. Не мешало бы ему быть поопрятнее и в выражении <…>. Впрочем <…> роман г. А. Крылова отличается и яркими достоинствами, в особенности «чистейшею нравственностию» в сентенциях, в которых, к счастию, в его книге нет недостатка. Жаль только, что вследствие моды у него погибают без разбора все персонажи и злые и добрые, но это, верно, для эффекта, и в этом отношении автор вполне достиг своей цели, ибо предупредил желание всех читателей, которые захотят прочесть его книгу до конца.

  — «Осуждённый», № 37 (21 сент.)
  •  

… каким произведением дебютировала Библиотека? «Еленою», романом мисс Эджеворт!.. <…> Горничною г-ж Жанлис и Коттэн, которая, наслушавшись их мудрости, приглядевшись к их манере, вздумала проповедывать в XIX веке ту мораль и рассказывать те поучительные и скучные вздоры, над которыми смеялись и в XVIII веке. <…> Матюрен — странный писатель! Это смесь Вальтера Скотта с Левисом и отчасти с Радклиф. <…> Несмотря на множество натяжек, подставок, множество ребяческих странностей, его романы имеют непреодолимую прелесть. Начавши читать роман Матюреня, вы не заснёте спокойно, не дочитав его. И не знаю, с чем можно сравнить впечатление от его романов? Это какой-то сон, тяжкий, мучительный, но вместе с тем сладкий, невыразимо сладкий!

  — «Библиотека романов и исторических записок, издаваемая книгопродавцем Ф. Ротганом, № 38 (29 сент.)

Октябрь

[править]
Ч. X, № 41 (19 окт.), стб. 232-7.
  •  

… недостатков в грамматике г. Греча очень много, но много и достоинств. Вообще эта книга, как магазин материалов для русской грамматики, есть сочинение драгоценное и, вместе с тем, горький упрёк нам, русским, которых даже и нашему-то родному языку учат иностранцы.

  — «Практическая русская грамматика, изданная Николаем Гречем. Второе издание»,
  •  

Г-н Гуслистый выдаёт себя за педагога; сперва он издавал разные буквари, способы выучивать детей в несколько часов грамоте, но, видно, это невыгодно; теперь он прикинулся грамматическим реформатором и грозится показать нам истинную систему русской грамматики. <…> он выдумал, что у него есть враги, завистники, которые будто бы разобидели его систему ещё до появления её на белый свет. Я, никогда и ничего не слышавший о системе г. Гуслистого, ни о его врагах и завистниках, тщетно ломал себе голову, чтобы узнать, который из наших журналов был так не самолюбив, так неуважителен к самому себе, что обнаружил неприязнь и зависть к г. Гуслистому? Наконец, к крайнему удивлению моему увидел, что г. Гуслйстый сочинил себе неприятелей, завистников за неимением настоящих. Что за литератор, у которого нет врагов? Что за книга, которую даже и не бранят?
Но что за система г. Гуслистого? Этого я никак не мог понять; это что-то вроде сфинксовой загадки, на которую едва ли найдётся новый Эдип.

  — «Ответ критикам, рассуждающим при (об?) моём объявлении: Краткая система русской грамматики, заключающая в себе многие новейшие правила…»

Ноябрь

[править]
  •  

… г. Аллан Каннингам[6] человек очень недальный в литературе и, как кажется, принадлежит к числу литературных рыцарей печального образа. Его критические взгляды на сочинения Скотта довольно мелки и поверхностны, понятия о творчестве тоже очень недалёки. Впрочем, он добрый человек и очень любит Вальтера Скотта, да как и не любить: он имел благосклонность похвалить его сочинение, всеми разруганное.

  — «О жизни и произведениях сира Вальтера Скотта», № 43 (2 нояб.)
  •  

Эта крохотная книжечка принадлежит к числу тех жалких, спекуляций и неудачных компиляций, о которых не следовало бы и упоминать, если бы они не были в высочайшей степени вредны. <…> География есть по преимуществу наука обширная; краткость её изложения всего скорее делает её недоступною для изучения, сообщая ей характер сухости, темноты и сбивчивости. Напротив, чем в обширнейшем объёме излагается она, тем делается занимательнее, живее, интереснее, понятнее и, следовательно, доступнее для изучения.

  — «Краткая география для детей, изданная но руководству г-на И. А. Гейма. Девятое издание», № 45 (16 нояб.)
  •  

Мы не нашли в книжке г. Зеленецкого[6] никаких нелепостей, никаких вздоров, хотя в то же время не нашли ничего нового или заслуживающего особенное внимание. <…>
Книжка г. Зеленецкого порадовала нас как бескорыстное стремление к мыслительности, до которой у нас так мало охотников и для которой у нас так много самых ожесточённых врагов. Но она глубоко огорчила и оскорбила нас <…> как доказательство, что у нас ещё не умеют складно и общежительно выражаться на русском языке.

  — «Опыт исследования некоторых теоретических вопросов», № 46 и 47 (30 нояб.)
  •  

Самая невинная книжка! Стихи отзываются классицизмом, мысли — детскостию, зато в них все нравственно.

  — «Весенняя ветка», там же

Декабрь

[править]
  •  

Есть художники, которых вы не решитесь почтить высоким именем гениев, но которых вы поколеблетесь отнести к талантам; которые как бы начинают собою нисходящую ступень лествицы и как бы принадлежат к этому дивному поколению духов, которыми пламенное воображение младенчествующих народов населило и леса и горы, и воды и воздух, и которых назвало сильфами и пери и поставило их на черте между высшими небесными духами и человеком. Наконец, есть ещё эти художники, ознаменованные большею или меньшею степенью таланта творческого, эти люди, на которых небо взирает, как на любимых, хотя и занимающих своё место после духов бесплотных, чад своих. <…>
Таким поэтом почитаем мы г. Кольцова <…>.
Природа дала Кольцову бессознательную потребность творить, а некоторые вычитанные из книг понятия о творчестве заставили его сделать многие стихотворения. Из помещённых в издании найдется два-три слабых, но ни одного такого, в котором не было бы хотя нечаянного проблеска чувства, хотя одного или двух стихов, вырвавшихся из души. <…>
Кольцов является с своими прекрасными стихотворениями не вовремя или, лучше сказать, в дурное время. <…> среди дикого и нескладного рёва, которым терзают уши публики гг. непризванные поэты, преизобильно и преисправно наполняющие или, лучше сказать, наводняющие некоторые журналы; <…> хриплое карканье ворона и грязные картины будто бы народной жизни с торжеством выдаются за поэзию… <…> Неужели и в самом деле гудок, волынка и балалайка должны заглушить звуки арфы? Неужели и в самом деле стихотворное паясничество и кривлянье должны заслонить собою истинную поэзию?.. Чего доброго! поэзия Кольцова так проста, так неизысканна и, что всего хуже, так истинна! В ней нет ни диких, напыщенных фраз об утёсах и других страшных вещах; в ней нет ни моху забвения на развалинах любви, ни плотных усестов, в ней не гнездится любовь в ущельях сердец, в ней нет ни других подобных диковинок[1]. Толпа слепа: ей нужен блеск и треск, ей нужна яркость красок, и ярко-красный цвет у ней самый любимый…[20]

  — «Стихотворения Кольцова»[К 18]
  •  

У князя Радугина есть тёща, Анисья Дмитриевна Камская; <…> по своему происхождению, своему богатству и положению в обществе она кажется аристократкою; но по своему образу мыслей и выражения она очень похожа на торговок толкучего рынка <…>.
Она подсылает своих лакеев выведывать тайны чужих домов; <…> шпион её, Афонька, хотел посмотреть, что делается в доме у Волгиных; там был бал, и хозяин дома, оставив гостей, вышел на улицу —
Как вдруг с наскоку
Бряк в щёку! <…>
Уж он его катал, катал!
Натешился, устал,
Людишки приняли… <…>
Неужели это картина нашего высшего общества? Неужели эта картина снята с него после «Горе от ума», в 1835 году?.. Где видел г. Загоскин такие лица? И говорят ещё, что комедия Фонвизина теперь уже анахронизм! Мы тоже думали, пока не увидели «Недовольных». Но поверим г. Загоскину в существовании такого рода «Недовольных», [но] зачем выводить их в комедии? Разве для утешения райка? <…> В «Горе от ума» почти все лица гнусны, как люди, но все они естественны, все они люди, а не куклы, пляшущие по ниткам, дёргаемым руками дирижёра комедии… <…>
Вообще у г. Загоскина любимая замашка — утрировать. <…> Уверяем г. Загоскина, что молодые люди, подобные князю Владимиру Радугину, не существуют в природе, что только подобные им были у нас когда-то, но что теперь и их уже нет. <…>
Представление было лучше комедии и однако ж не произвело на публику никакого впечатления. Всех лучше играл, разумеется, г. Щепкин; если он походил не на князя, столичного жителя, а на Богатонова[К 19], провинциала в столице, это не его вина; всех хуже играл г. Живокини[6], который, представляя хотя и пустого, но светского человека, очень походил на сидельца овощной лавки.

  — № 48—49 (20 дек.)
  •  

… почтенный автор (Н. Горлов[6]) изобрёл для своего сочинения не только совершенно особенное правописание, нимало не похожее на общепринятое, но даже особенный склад речи и особенный язык, не имеющий ни малейшего сходства ни с одним языком земного шара. <…> почтенный автор, своею решительною реформою русского языка и здравого смысла, принёс чрезвычайную пользу педагогии: ученик, который будет в состоянии угадывать, как бы должен был г. реформатор выразиться общепринятым складом и толком в том или другом месте своего несравненного творения, тот ученик <…> докажет, как нельзя лучше, что он уже очень успел в русской словесности. Итак, нет худа без добра!..

  — «История Японии, или Япония в настоящем виде», № 50 (26 дек.)
  •  

… украшения романа: облака табачного дыму, казарменные остроты, шампанское, рейнвейн, стук сабель, пьянство, бессмыслица, безграмотность, пошлая и приторная сантиментальность, а более всего <…> убийственная скука. Но забавнее всего эпиграфы, это истинное вавилонское столпотворение…

  — «Поединок. Соч. славянофила Аполлинария Беркутова», № 51 и 52 (1 марта 1836)
  •  

… жалкими сентенциями и варварскими виршами г. Б. Фёдоров думает сделать пользу маленьким читателям!..

  — «Детский театр. Соч. Б. Фёдорова» (там же)

Комментарии

[править]
  1. Сцена «Ночь. Келья в Чудовом монастыре», впервые опубликованная в «Московском вестнике» (1827, ч. 1, № 1)[1].
  2. Дебютная рецензия[1].
  3. Г-н NN — А. X. Востоков, издавший в 1831 «Сокращённую русскую грамматику». Калайдович посвятил ей обстоятельную статью[7], Востоков выступил с антикритикой, в которой признал некоторые замечания «справедливыми»[8], Калайдович ответил[9] подобно написанному Белинским[1].
  4. Вероятно, намёк на О. Сенковского и Ф. Булгарина, беззастенчиво рекламировавших свои произведения и журналы[1].
  5. Героя одноимённой повести П. Л. Яковлева[1].
  6. Неточная цитата из «Отрывков из путешествия Онегина»[1].
  7. Вошли ранее опубликованные «Пиковая дама», «Повести Белкина», два отрывка из «Арапа Петра Великого»[1].
  8. Подражание «Не любо — не слушай, лгать не мешай, или Чудная и любопытная жизнь Пустомелева…» И. Г. Гурьянова (1833).
  9. Хвалебная анонимная рецензия 1834, т. VII, отд. VI, с. 21[1].
  10. Похоже, Белинский не сомневался, что автором был сам Сенковский (Брамбеус), но в списке его произведений, составленном П. Савельевым, повести нет[12][1].
  11. Лубочный писатель 1830—1840-х гг.[6]
  12. Видимо, намёк на рецензию О. И. Сенковского на «Торквато Тассо»[1].
  13. Уязвлённый Лобанов потому говорил на собрании Российской Академии 18 января 1836 в т.ч. о падении русской критики[1].
  14. Пётр Панкратьевич Сумароков (1800 —?) — беллетрист[6], сын П. П. Сумарокова.
  15. Белинский называл так «Опыт краткой истории русской литературы» Н. И. Греча[1].
  16. Имеется в виду книга «О недостоверности древней истории и ложности мнения касательно древности русских летописей», направленная против Погодина, который защищал «достоверность древней истории», основываясь на русских летописях[1].
  17. Явная ирония: все хорошо знали, как был Погодин придирчив к историческим трудам Н. А. Полевого.— Обещанная критика в «Телескопе» не появилась. Рецензия больно задела Погодина и послужила поводом для разрыва с Н. И. Надеждиным[18], издателем «Телескопа» и «Молвы»[1].
  18. Сборник из 18 выбранных Н. В. Станкевичем стихотворений, изданный на его средства. Белинский редактировал издание и написал предисловие, в котором указал это, но Станкевич счёл для себя «позором» фигурировать в роли мецената и просил выбросить предисловие, вместо которого, надо думать, Белинский написал эту статью[1].
  19. Героя комедии Загоскина «Богатонов в деревне»[1].

Примечания

[править]
  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 В. С. Спиридонов. Примечания // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. I. Статьи и рецензии. Художественные произведения 1829-1835. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1953. — С. 515-560.
  2. Аристарх Заветный. Уже несколько лет… // Северный Меркурий. — 1831. — Т. 3. — № 1 (2 января).
  3. «Борис Годунов» (сочинение Александра Пушкина) // Московский телеграф. — 1831. — Ч. 37. — № 2 (вышел 15—18 февраля). — С. 245.
  4. Листок. — 1831. — № 45 (10 июня).
  5. Белинский. ПСС. Т. XIII. Dubia. Указатели. — 1959. — С. 21; 300 (примечания Ф. Я. Приймы).
  6. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 Указатель имён, названий и персонажей // Белинский. ПСС. Т. XIII. Dubia. Указатели. — 1959. — С. 404-820.
  7. Телескоп. — 1831. — Ч. V. — № 17. — С. 78-97; № 18. — С. 235-256.
  8. Телескоп. — 1831. — Ч. VI. — Отд. VI. — С. 255-274.
  9. Телескоп. — 1832. — Ч. VIII. — № 5. — С. 131-6.
  10. 1 2 3 № 7 (15 фев.). — Стб. 108-115.
  11. 1 2 № 8 (22 фев.). — Стб. 124-8.
  12. Собрание сочинений Сенковского. Т. I. — СПб., 1858. — С. CXIII—CXXXVIII.
  13. 1 2 № 10 (8 марта). — Стб. 158-162.
  14. 1 2 № 12 (22 марта)— Стб. 191-6.
  15. 1 2 3 № 13 (29 марта)— Стб. 204-212.
  16. Д. «Ангарские пороги» Н. Щ. // Северная пчела. — 1835. — № 32 (8 февраля). — С. 125.
  17. 1 2 № 14 (5 апр.)— Стб. 220-3.
  18. Н. Барсуков. Жизнь и труды М. П. Погодина. Кн. 4. — СПб., 1892. — С. 354.
  19. 1 2 № 36 (13 сент.). — Стб. 147-151.
  20. Телескоп. — Ч. XXVII (4 дек.). — С. 470-483.