Дневник братьев Гонкур

Материал из Викицитатника

С 1851 года братья Гонкуры вели «Дневник. Записки о литературной жизни» (фр. Journal. Memoires de la vie littéraire). До конца 1869-го записи вносил преимущественно Жюль, после его тяжёлой болезни и смерти Эдмон продолжал самостоятельно. Дневник представляет собой ценный источник о жизни парижского и французского общества (прежде всего литературно-художественного) тех лет. Первое издание в девяти томах, выпущенное в 1887—96 годах, содержит около половины текста, к тому же часто смягчённого и переписанного Эдмоном, но и это вызывало недовольство многих затронутых современников. Согласно его завещанию, подлинник должен был появиться в 1916 году, но сначала под предлогом военного времени, а потом — из-за претензий фигурантов и их наследников, его издали лишь в 1956—58 годах в 22 томах (и то с опущением некоторых имён и ряда деталей)[1].

Цитаты[править]

Примечание: пересказанные Гонкурами беседы других людей приведены в статьях о них.

Предисловие Эдмона Гонкура к изданию 1887 года[править]

написано в августе 1872
  •  

Этот дневник — наша ежевечерняя исповедь, исповедь двух жизней, неразлучных в радости, в труде и в страдании; исповедь двух душ-близнецов, двух умов, воспринимающих людей и вещи настолько сходно, идентично, однородно, что такая исповедь может рассматриваться как излияния единой личности, единого Я.
В этой автобиографии изо дня в день появляются образы людей, которых мы по прихоти судьбы встречали на своём жизненном пути. Мы портретировали их, этих мужчин, этих женщин, запечатлевали в какие-то дни и часы их жизни, возвращались к ним снова и снова и соответственно тому, как они менялись и преображались, рисовали их в изменчивых аспектах, не желая подражать всяческим мемуарам, где фигуры исторических личностей даются упрощенно или же, из-за отдаленности встречи и нечёткости воспоминаний, приобретают холодный колорит, — словом, мы стремились изобразить текучую человеческую натуру в истинности данного мгновения.
Не вызывается ли иногда перемена, подмеченная нами у людей близких и дорогих нам, переменою в нас самих? Сознаюсь, это возможно. Не скроем, мы были существа страстные, нервные, болезненно впечатлительные, а следовательно, порой и несправедливые. Несомненно лишь одно — если мы иногда и высказываемся несправедливо, из предубеждения или под влиянием слепой необъяснимой антипатии, то сознательно мы никогда не извращаем истину, о ком бы мы ни говорили.

 

Ce journal est notre confession de chaque soir : la confession de deux vies inséparées dans le plaisir, le labeur, la peine, de deux pensées jumelles, de deux esprits recevant du contact des hommes et des choses des impressions si semblables, si identiques, si homogènes, que cette confession peut être considérée comme l’expansion d’un seul moi et d’un seul je.
Dans cette autobiographie, au jour le jour, entrent en scène les gens que les hasards de la vie ont jetés sur le chemin de notre existence. Nous les avons portraiturés, ces hommes, ces femmes, dans leurs ressemblances du jour et de l’heure, les reprenant au cours de notre journal, les remontrant plus tard sous des aspects différents, et, selon qu’ils changeaient et se modifiaient, désirant ne point imiter les faiseurs de mémoires qui présentent leurs figures historiques, peintes en bloc et d’une seule pièce, ou peintes avec des couleurs refroidies par l’éloignement et l’enfoncement de la rencontre, — ambitieux, en un mot, de représenter l’ondoyante humanité dans sa vérité momentanée.
Quelquefois même, je l’avoue, le changement indiqué chez les personnes qui nous furent familières ou chères ne vient-il pas du changement qui s’était fait en nous ? Cela est possible. Nous ne nous cachons pas d’avoir été des créatures passionnées, nerveuses, maladivement impressionnables, et par là quelquefois injustes. Mais ce que nous pouvons affirmer, c’est que si parfois nous nous exprimons avec l’injustice de la prévention ou l’aveuglement de l’antipathie irraisonnée, nous n’avons jamais menti sciemment sur le compte de ceux dont nous parlons.

  •  

В этой работе мы прежде всего хотели, идя по горячим следам впечатлений, сохранить их живыми; в этих наспех набросанных и даже не всегда перечитанных строках, — бог с ними, с рискованным синтаксисом и с беспаспортными словами! — мы больше всего старались избегать фраз и выражений, придающих всему тусклую академичность, которая могла бы сгладить остроту наших чувств и независимость суждений.

 

Et, dans ce travail qui voulait avant tout faire vivant d’après un ressouvenir encore chaud, dans ce travail jeté à la hâte sur le papier et qui n’a pas été toujours relu — vaillent que vaillent la syntaxe au petit bonheur, et le mot qui n’a pas de passeport — nous avons toujours préféré la phrase et l’expression qui émoussaient et académisaient le moins le vif de nos sensations, la fierté de nos idées.

  •  

Все записи заносил на бумагу брат, а составляли их мы вместе <…>.
Когда брат умер, я, считая нашу литературную деятельность оконченной, решил было опечатать рукопись, где последние строки были начертаны рукой моего брата 20 января 1870 года. Но потом меня стало снедать горькое желание рассказать самому себе о последних месяцах жизни милого моего брата и о его кончине, а разыгравшиеся в скором времени трагические события — осада Парижа и Коммуна — заставили меня продолжить этот дневник, которому я и по сей день время от времени поверяю свои мысли.

 

Le manuscrit tout entier, pour ainsi dire, est écrit par mon frère, sous une dictée à deux <…>.
Mon frère mort, regardant notre oeuvre littéraire comme terminée, je prenais la résolution de cacheter le journal à la date du 20 janvier 1870, aux dernières lignes tracées par sa main. Mais alors j’étais mordu du désir amer de me raconter à moi-même les derniers mois et la mort du pauvre cher, et presque aussitôt les tragiques événements du siège et de la Commune m’entraînaient à continuer ce journal, qui est encore, de temps en temps, le confident de ma pensée.

1852[править]

  •  

У меня есть родственница, миллионерша, по пятницам она съедает только одну селёдку, и то её отцу достаются молоки. Пока ей не исполнилось девятнадцать лет, ей не давали мыла. — конец января

  •  

Бывают книги, похожие на итальянскую кухню, — они наполняют, но не насыщают. — там же

  •  

Право, мне хочется скинуть звание гражданина Франции, как сорочку, которая жмёт под мышками. — там же

  •  

«Париж» вышел в свет 22 октября 1852 года[К 1]. Это первая ежедневная литературная газета с сотворения мира. Её первая статья написана нами. — ноябрь

1853[править]

  •  

Правосудие орудовало вовсю. Почти ежеминутно сменялись люди на скамье подсудимых. <…> Год, два, три года тюремного заключения так и сыпались на мелькающие головы. На нас повеяло страхом при виде кары, исходящей из уст главного судьи, словно вода из фонтана, ровно, неистощимо, беспрерывно. Протокол допроса, показания свидетелей, защита, речь прокурора — всё продолжалось не более пяти минут. Председатель суда наклонял голову, судьи кивали, затем председатель что-то бормотал — это был приговор. Время от времени на деревянную скамью падала слеза, и всё начиналось сначала. Три года свободы, три года жизни, мгновенно вырванные из человеческого существования при помощи Свода законов; преступление, взвешенное за одну секунду, да ещё с нажимом пальца на чашу весов; пошлое, чёрствое, машинальное занятие… — 20 февраля

 

La Justice bourdonnait là-dedans. Le banc des prévenus se vidait et se remplissait à chaque minute. <…> Une, deux, trois années de prison tombaient de minute en minute sur ces têtes entrevues. La peur venait à voir la peine sortir de la bouche du président comme l’eau d’une fontaine, égale, intarissable, sans arrêt. Interrogatoire, témoignage, défense, réquisitoire, cela durait cinq minutes. Le président se penchait, les juges faisaient un signe de tête, le président psalmodiait : c’était le jugement. Une larme parfois tombait sur du bois et cela recommençait. Trois ans de liberté, trois ans de vie ainsi ôtés d’une existence humaine en un tour de Code ; le délit pesé en une seconde avec un coup de pouce dans la balance, et l’habitude de ce métier banal, endurci, mécanique…

1854[править]

  •  

Молитва моего кузена Вильдея[К 2].
«Господи, сделай так, чтобы моя моча не была такой тёмной, сделай так, чтобы почечуй не мучил мой зад, сделай так, чтобы я жил подольше и успел нажить ещё сто тысяч франков, сделай так, чтобы оставался император и рента моя росла, сделай так, чтобы поднялся курс анзенских угольных акций».
Каждый вечер служанка прочитывала ему это, и он повторял за ней, молитвенно сложив руки.
Мрачный гротеск, скажете вы. А что это по существу, как не молитва, только ничем не приукрашенная, в прямом своём значении! — там же

  •  

Для женщины религия не есть устав, которому добровольно подчиняется мужчина; для неё это цветение любви, повод к проявлению романтической преданности. Для молодых девушек это душевное излияние, дозволенное законом, это официальное разрешение на экзальтацию, позволение иметь романы, пусть мистические; и если духовники слишком снисходительны, слишком человечны, девушки бросаются к другим, к суровым, которые, заставляя страдать, вносят в их спокойное существование искусственные чувства, — и в глазах самих мучениц страдания эти приобретают нечто захватывающее и сверхчеловеческое. — 20 мая

  •  

Господин Хильтбруннер, директор «Театральных развлечений» — архитектору Шабуйе:
— <…> мой театр — настоящий бордель! Очень просто. Я плачу своим актрисам всего 50—60 франков в месяц: больше не могу, мне один наём помещения тридцать тысяч стоит. Мужчины у меня получают не больше женщин. Все они сутенёры и сводники. Частенько какая-нибудь актриса приходит сказать мне, что пятидесяти франков ей не хватает, что ей придётся подцеплять в зрительном зале мужчин по пяти су… Но меня это не касается… — там же

 

M. Hiltbrunner, directeur du Théâtre des Délas á l’architecte Chabouillet:
— <…> mon théâtre est un bordel ! C’est tout simple. Je ne donne à mes actrices que 50 ou 60 francs par mois : j’ai 30,000 de loyer, je ne puis leur donner que cela. Mes acteurs n'ont guère plus. Ils sont tous maquereaux ou tapettes . Souvent , une femme vient me trouver en me disant que les 50 francs, ce n'est pas assez, qu'elle va être obligée de raccrocher, de faire des hommes dans la salle, à cinq sous… Ça ne me regarde pas…

1855[править]

  •  

Смех — это мерка, показатель умственного развития. Люди, смеющиеся глупо, никогда не бывают остроумны. — март

 

Le rire est le son de l’esprit : de certains rires sonnent bête comme une pièce sonne faux.

  •  

Человек, поджидающий короля, чтобы убить его. Передать его душевное состояние. Проезд короля задерживается; чтобы провести время, человек идёт в бордель, где какая-то девка зачала от него ребёнка; этот ребёнок и будет моим Героем. — март

  •  

Как произведение искусства трагедия[К 3] г-на Понсара равноценна античной камее… поддельной! — март

  •  

У древних в удовольствиях было величие: они развлекались цирком — боями животных, настоящей человеческой смертью и грандиозными казнями мучеников. Лампионами для их иллюминаций были христиане, обмазанные смолой.
Наши развлечения жалки; мы дрожим, как бы не сломал себе шею эквилибрист, который никогда не срывается, как бы не вывихнула бедро какая-нибудь Саки[К 4], которая тем не менее доживает до восьмидесяти лет, а вместо древнего цирка — у нас театр: безопасные кинжалы и чувства, изображённые при помощи белил. Самое же чудовищное, что может совершить какой-нибудь Мюссе, — это запустить бутылку с сельтерской в грудь уличной девке. — 28 августа

  •  

Какой пройден путь от первобытного человека до того удивительного разложения здравого смысла, которого достиг Гофман! — там же

  •  

Фоли-Нувель. <…> На авансцене и в открытых ложах расположились шлюхи; некоторые под вуалями, приподнимают их, показывая мужчинам-зрителям и оркестрантам кусочек своей персоны; другие улыбаются или грозят пальчиком сидящим напротив молодым людям. Распорядительницы, за которыми следуют зрительницы, каждую минуту просят мужчин из первого ряда «освободить место даме». Те, у кого места в оркестре, сидят сбоку, вполоборота к сцене.
Шлюхи чувствуют себя как в собственной гостиной; они принимают гордые позы, будто демонстрируя свои дома и экипажи.
На балконе и на авансцене рядами сидят мужчины — бледные, землистые, ртутно-серые лица на свету кажутся совершенно белыми, волосы, разделённые длинными проборами, придают им вид гермафродитов, прически и бороды по-женски аккуратны; словно женщины, они откидываются на спинки кресел, обмахиваются программками, сложенными наподобие веера, беспрестанно поднимают руки, унизанные кольцами, чтобы собрать в один большой завиток волосы, ниспадающие на виски, похлопывают себя по губам набалдашниками тросточек. Запах клозета, обличья сводников. Даже мужчина с орденом смахивает не то на палача, не то на шпика. Бороды — с проседью — тянут пятидесятисантимовый абсент через бело-красные и зелёные палочки овсяного сахара — лакомства оборванцев. Карманные лорнетки. Мне кажется, что от всех этих людей воняет гинекеем; это общество отдаёт «Бондарём»[К 5].
Здесь чувствуется влияние шлюхи, поднятое на высоту общественного влияния, — именно шлюха со своими сутенёрами создаёт литературные успехи и руководит ими. — 5 ноября

 

Les Folies-nouvelles. <…> Les filles aux avant-scènes et aux loges découvertes, quelques-unes voilées, se dévoilant à demi et se montrant un rien à un monsieur de l’orchestre ou à des jeunes gens d’en face, souriantes ou menaçantes du doigt. A tout moment les ouvreuses suivies de femmes, demandant aux gens placés, le premier rang « pour des dames ». Les spectateurs assis de côté et tournant à demi le dos à la scène… A ce théâtre, la fille se sent dans son salon. Elle a les poses penchées de l’orgueil du chez soi et de la calèche. Elle est la juge et la faiseuse des succès littéraires avec ses souteneurs du monde.
Au balcon, des rangs d’hommes au teint blafard, minéralisé, mercurialisé, que les lumières font paraître blanc, une raie androgyne en pleine tête, des hommes odieux par le soin féminin de leur barbe et de leur chevelure, se renversant comme des femmes, s’éventant avec le programme plié en éventail, lorgnant dans des petites lorgnettes de poche en nacre, et gesticulant perpétuellement d’une main chargée de bagues, pour ramener, de chaque côté des tempes, leurs cheveux poisseux en un gros accroche-cœur, tout en se tapotant les lèvres avec la pomme d’or d’une petite canne. Un parfum de bidet, des apparences de maquereau. Même l'homme décor, qui prend l'aspect de bourreau ou de mouchard. Des barbes, — avec des poils blancs dedans, — qui fument le sucre d'orge du voyou, blanc-rouge ou le vert à l'absinthe de so centimes. Des petites lorgnettes de poche. A tous ces gens, je trouve quelque chose qui pue le gynécée ; un monde qui sent le Tonnelier.
Là se montre l'influence de la putain, montée à être un public, la putain juge et faiseur de succès littéraires, avec ses souteneurs.

1856[править]

  •  

«Услугами мошенников можно пользоваться, — говорил Лабрюйер, — но делать это надо осторожно»[К 6]. У нас же это делают нагло и без всякого чувства меры.
Можно подумать, что нарочно выискиваются самые продажные типы, самые обесчещенные — и публично и юридически. <…> И всё же, окружённое мошенниками, сохраняя бесконечное, чисто императорское презрение к порядочности, правительство никогда не было столь победоносным, мощным, прославленным, устойчивым, богатым, господствующим. — 7 июня

  •  

Слышу звонок. Звук по-англикански сухой, механический и чёткий, всегда одинаковый, — слышно только, что звонят, но нельзя догадаться, кто звонит; это спуск медной пружины, отдающийся в пустоте вашего ожидания, вашего сердца, ваших надежд. Ах, колокольчик! Колокольчик звенит: «Динь-динь-динь!» Он смеётся, он поёт, как ручка вертела, — впрочем, и вертелов уже давно нет, теперь жарят в печи, — он поёт вам своим надтреснутым голоском: «Вновь — Любовь!», возвещая о старом друге, о новой возлюбленной.
Как уродлива эта машинная цивилизация! В фаланстере вместо колокольчика будут звонки. — там же

  •  

В храмы, посвящённые тому, что вечно, не должно иметь доступа преходящее.
Церковная латынь, один из оплотов религии, похожа на бормотание шарлатанов — непонятные слова внушают почтение народу.
Наш кюре приписал наводнения господню гневу на затопленные области и присовокупил, что если затопит и нашу округу, то это случится по вине тех, в чьем доме работают по воскресеньям. Последнее явно предназначалось моему дядюшке, который никогда не приглашает кюре к обеду. — 6 июля

  •  

Наконец, роман будущего должен стать в большей степени историей того, что происходит в головах людей, нежели историей того, что происходит в их сердцах.[3]там же

  •  

Завидую? Я? Ну, нет, я недостаточно скромен для этого. — 8 июля

  •  

После чтения По. То, чего критики ещё не заметили: новый литературный мир, предвестие литературы XX века. Научные чудеса, фабула, основанная на принципе А+В; литература болезненная и как-то до прозрачности ясная. Никакой поэзии — воображение выверено анализом: Задиг — судебный следователь, Сирано де Бержерак — ученик Араго. В этом чувствуется мономания. Вещи играют более значительную роль, чем люди; <…> любовь уступает место дедукции и тому подобным источникам мыслей, фраз, сюжетов и занимательности; словом, это роман будущего, призванный скорее стать историей того, чем занят человеческий мозг, нежели историей человеческого сердца[К 7]. — 16 июля

 

Après avoir lu du Poë, la révélation de quelque chose dont la critique n’a point l’air de se douter. Poë, une littérature nouvelle, la littérature du XXe siècle : le miraculeux scientifique, la fabulation par A + B, une littérature à la fois monomaniaque et mathématique. De l’imagination à coup d’analyse, Zadig juge d’instruction, Cyrano de Bergerac élève d’Arago. Et les choses prenant un rôle plus grand que les êtres, <…> l’amour cédant sa place à d’autres sources d’intérêt ; enfin le roman de l’avenir appelé à faire plus l’histoire des choses qui se passent dans la cervelle de l’humanité que des choses qui se passent dans son cœur.

  •  

… никогда Власть не была так написана на человеческом лице, как у римских цезарей. В наше время — её вырождение, читаемое в гнусных чертах Людовика XVIII или Луи-Филиппа. — 22 сентября

  •  

Сегодня я написал Шоллю: <…>
«Смело беритесь за что-нибудь крупное, забудьте обо всём, взяв в руки перо, создайте себе чудесный сад воображения, выбросьте из жизни всё, что может Вам помешать, и живите в романе, который Вы непременно напишете. Мне думается, на то воля провидения, что мы не похожи на всех других, что, больные, измученные, отмеченные проклятием, мы умеем стать выше обстоятельств и событий, умеем мечтать и строить призрачный дворец из музыки и слов и населять его летучими мыслями… Но дьявол и сюда находит дорогу! — 12 октября

  •  

Банвиль <…> поразительно умеет судить о людях, разгадывать их; уже за двадцать шагов чует всяческих Баше. Он — живая маленькая газета, очаровательная, идеальная; возмущается, отрицает — но с улыбкой. — 17 октября

  •  

Можно было бы написать премилую вещицу под заглавием «Бутылка» — без всякой морали. — 21 октября

  •  

Кофейня кажется мне развлечением, находящимся на стадии детства. Думаю, со временем найдут что-нибудь получше и позанятней. Местечки, где при помощи газа или ещё бог весть
чего вас до краев накачают весельем, словно пивом; где волшебный напиток возродит вас к радости; где официанты подадут вам в бокалах покой и беззаботность тела и души. Разлитое по чашкам райское блаженство, настоящие лавочки утешений[2], где ваши мысли обретут новый, прекрасный строй, где хотя бы на час у вас совершенно изменится расположение духа. — 27 октября

  •  

Странно видеть, что, по мере того как растёт комфортабельность жизни, комфортабельность смерти исчезает. Никогда смерть так не уважали, не украшали, никогда с ней столько не возились, как у древних народов, у египтян и проч. Нынче же везут на свалку… — 28 октября

  •  

Я думаю, что рай заслужат лишь те, кто трудится ради будущего, — и там они окажутся живыми. Но ад уготован тем, кто ничего не сделал ради будущего, — бюрократам, буржуа, кретинам, надзирателям и т. п., — и они окажутся там мёртвыми, мёртвыми, мёртвыми. — 16 ноября

  •  

литераторы и потаскухи — это общество, которое плюёт на буржуазию, не верит ни в её сердце, ни в способность к порыву, к поступку без задней мысли, ни в непосредственность её устремлений. И что же, сами они не что иное, как дельцы. Когда из уст красивой потаскухи, словно какие-то жабы, выскакивают слова, от которых мороз дерёт по коже, то всё это — только расчёт, сухой и холодный, словно при учёте векселей. И тирады этих литераторов тоже произносятся не без умысла; за их рукопожатьями скрыт какой-нибудь ход, за их зубоскальством — манёвр. Эти продажные твари мужского и женского пола все сплошь заняты ловлей случая или издателя, они отличаются логикой машины и полнейшей бесчувственностью комедиантов, начисто отделавшись от совести и души. Уж об этих декольтированных дамочках, об этих вертопрахах можно наверняка сказать, что они не умрут от аневризма! — 3 декабря

  •  

В камине тлеет уголь; отсутствие мебели скрадывается несколькими стульями, беспорядочно разбросанными вокруг кресла; во всем чувствуется жизнь труженика, которому постоянно мешают, досаждают, доставляют мучения мелкие житейские дрязги, долги, переезды с квартиры на квартиру; случайный домашний очаг. О какой борьбе, о какой печали и постоянной тревоге безмолвно рассказывают эти стены! Ничто так не весело, как домашний очаг буржуа. Счастливые люди! Как хорошо отомстили они тем, кто пишет, думает, мечтает! Какие у них здоровые, прочные радости, — что перед ними похвалы, щекочущие болезненное самолюбие, что перед ними одиночество вдвоём с какой-нибудь девкой! Как все жалко и нескладно, грустно до боли у этих богов-париев, как все здесь пропахло яростной каждодневной работой с пером в руке, источающим яд против достатка, который сюда не приходит! Как мало песен в этих домах, из которых летят к людям смех и поэзия — голубки, часто ничего не приносящие на обед! Ужасна жизнь этих людей, лишённых семьи, лишённых здравого смысла, присущего глупцам, педантам и богачам! — 12 декабря

1857[править]

  •  

Готье — тяжёлое, одутловатое лицо, <…> интеллект, затонувший в бочке материи, усталость гиппопотама… — 3 января

 

Gautier, face lourde, <…> une intelligence échouée dans un. tonneau de matière, une lassitude d’hippopotame…

  •  

… теперь это женщина-делец, она заключает сделки без всяких фиоритур. Никогда ещё юдоль любви не отражала так верхи общества, как сейчас! Дела, у всех дела, от вершины лестницы до подножья, от министра до девки. Дух, нрав, характер Франции совершенно переменились, обратились к цифрам, к деньгам, к расчётам, полностью избавились от непосредственности. Франция стала чем-то вроде Англии или Америки! Девка нынче — деловой человек и власть. Она царит, она правит, она меряет вас взглядом, оскорбляет вас; вы видите в ней наглость, презрение, олимпийское спокойствие. Она заполняет общество — и сознает это… Нынче она задает тон, ей плевать на общественное мнение; она ест глазированные каштаны в ложе рядом с вашей женой; у неё есть свой театр — Буфф, и свой мир — биржа. В конце концов я стал отводить душу тем, что хлопал по плечу этих царствующих потаскух и говорил: «Погоди, милочка, придёт день, и тебе выжгут калёным железом фаллус на этом плечике!» Да, я думаю, что вскоре придётся прибегнуть к воздействию полиции. И будут изданы постановления, которые укажут девкам их место — среди подонков общества, запретят им, как это было в XVIII веке, доступ в ложи для порядочных людей, обуздают их наглость и ограничат их процветание.
Всё это придёт, придёт и ещё одно: великая стирка. Я её чувствую, я её предвижу. Наше время анормально, смятение в душе и сердце родины слишком велико, устремление Франции к материальным благам слишком поспешно и слишком отвратительно, чтобы общество не взлетело в воздух. И когда всё взорвётся, то это будет уже не 93-й год! Тогда, быть может, погибнет всё! — 18 января

  •  

Те, кто считает художников людьми светскими, ошибаются. Это исключение. Художники — рабочие и всегда остаются рабочими, в них бродит закваска зависти рабочего человека к высшим классам, хотя они и прикрывают это шуткой. Прюдом — это манифест. И они прикидываются гуляками и забулдыгами, предпочитают простонародное спиртное, чтобы выглядеть попростонародней в пику щепетильным аристократам. Ведь есть социализм и без формул и теорий — социализм нравов и склонностей, социализм подспудный, укрывшийся в своей норе, но ведущий оттуда войну с теми, кто первенствует, с их костюмом, воспитанием, вплоть до манер. Такую войну, правда менее ожесточенную, но непрерывную, вы можете наблюдать и в среде литераторов — литераторов кофеен и пивных, людей гораздо более влиятельных, чем о них думают, — это крепко сплоченное товарищество, забравшее в свои руки небольшие газеты, то есть имеющее возможность награждать царапинами всех талантливых людей, которые не хотят с ними якшаться и распивать пиво на людях. — 19 февраля

  •  

В современном мире люди разделены на три класса. Вверху — правящие аферисты; в середине — укрощенные бакалейщики; внизу — народ, который в один прекрасный день сглотнёт всё это милое общество. — 20 февраля

  •  

Непонятное явленье эти пуристы стиля, влюблённые в Возрождение и разносящие рококо за дурной вкус! Рококо в основе своей такое же обнажённое, такое же чистое искусство, как греческое и китайское. Возрождение — бред ложного вкуса в сочетании с дурным, кровосмесительная связь реминисценций! — 8 марта

  •  

Подумать только — в наше время, когда все бумаги сохраняются, среди моих знакомых, посвятивших себя литературе, искусству, театру, финансам, может быть и политике, не найдётся такого человека, значительного или незначительного, чтобы друг или недруг не хранил о нём в портфеле двух-трех томов, которые ещё найдут своих издателей. И к тому же у каждого из этих людей в собственном портфеле лежит почти завершённый том воспоминаний. Это заставляет опасаться за память будущих поколений. И это единственное, что побуждает меня думать о конце света: ведь настанет же такой день, когда человеческая память свихнётся под тяжестью миллионов томов, насочинённых для неё за один-два века; зачем же тогда нашему старому миру продолжать своё существование, раз и вспомнить о нём будет невозможно? — 25 марта

  •  

Видел у оценщиков на аукционе коллекцию платья XVIII века: цвета — «серый» и «голубиное горло», «розовый дождь», «кака дофина», наконец, цвет опаловая безнадёжность и брюшко блохи в приступе молочной лихорадки, — во всем этом множество тонких отливов, веселых и приятных глазу, игривых, певучих, кокетливых, радостных. Мир с самого момента его основания никогда не испытывал необходимости одеваться в черное, постоянно носить траур. Это изобретение XIX века. А XVIII век бегал пальцами по всей гамме цветов, вверх и вниз; он облачался в солнце, в весну, в цветы, он предавался игре жизни среди безумства красок. Одежда смеялась ещё издалека, её смех опережал смех человека. — Важный симптом того, что мир очень стар и очень печален и что очень многое ушло без возврата! — 22 апреля

 

Exposition aux commissaires-priseurs d’une collection d’habits du XVIIIe siècle : habits pluie de roses, fleur de soufre, gorge de pigeon, et couleur désespoir d’opale et ventre de puce en fièvre de lait ; tous ces habits avec un tas de reflets agréables à l’œil, chantants, coquets, égrillards. Il avait inventé cela, le XVIIIe siècle, de s’habiller de printemps et de toutes les nuances riantes et de toutes les gaietés de ce monde. De loin l’habit souriait avant l’homme… C’est un grand symptôme que le monde, tel qu’on le voit aujourd’hui, s’est fait bien vieux et bien triste, et que beaucoup d’aimables choses sont enterrées !

  •  

Умер Мюссе, один из наименее самобытных талантов; зато более, чем другие, вобравший в себя самобытность Шекспира, Байрона и даже Жоашена Дю Белле… — 12 мая

  •  

Как это удивительно, что у девяноста семи процентов обитателей страны есть шишка рабского преклонения перед взглядами отцов, дедов и прадедов! Поистине восхитительно, что коллеж выбрасывает в круговорот жизни целую толпу бараньих голов, неспособных когда-либо избавиться от преклонения перед вбитыми им в мозги идеями, иметь собственное мнение и поверить в то, что живые люди могут быть не хуже умерших. Подобное преклонение, безотчётное, безрассудное, вздорное, как бы религиозное, и есть тот фетиш, о который все мы, авторы, великие и не великие, разобьём ещё лбы. — 31 мая

  •  

Чтобы заработать детям на хлеб, некоторые люди лет через десять будут давать объявления о публичном самоубийстве. — 22 июня

  •  

Салон. — Ни живописцев, ни живописи. Целая армия искателей всевозможных затейливых мыслишек; всюду сюжет вместо композиции. Остроумие — но не в исполнении, а только в выборе темы; всё это — литература в живописи, руководимая двумя идеалами. Один из них — некая пыль анакреонтических мотивов; это загадки, слегка касающиеся холста, это пыльца с крыла серой бабочки; это античность и мифология, взятые понемножку и по мелочам, в духе совершенно неприсущих им моральных иносказаний, — в общем, всё это похоже на майских жуков, привязанных за лапку к веревочке, которыми развлекаются взрослые дети, хлопая ими по мраморным стенам Парфенона.
А второй идеал — анекдот и история в виде водевиля, короче, идеал, который можно было бы назвать «Мольер, читающий «Мизантропа» у Нинон де Ланкло». Ни одной даровитой кисти! Ни одного истинного гения палитры — ни солнца, ни тела! Только ловкачи, ищущие успеха и добывающие его по примеру воров, по примеру Поля Делароша, у драмы, комедии, романа, у всего, что не является живописью. Так что я не удивлюсь, если наше время, при подобных склонностях и подобном упадке, создаст в конце концов такую картину: полоска неба, стена, на стене афиша, на афише написано что-нибудь необычайно остроумное. — 6 июля

  •  

Беранже. <…> Вероятно, самый ловкий человек нашего столетия, он обладал счастливым даром получать всяческие предложения и хитро от них отказываться; своей скромностью создавать себе популярность, пренебрежением к карьере — рекламу, своим молчанием — шумную славу. Это был человек честный, но не самоотверженный, все своеобразие которого, для прежних времён вполне заурядное, заключалось в том, чтобы тщеславие своё возвести в гордость и поставить его выше чинов, пенсии и академического кресла. К тому же это был человек, получавший при жизни лучшую плату, чем кто-либо другой, больше всех обласканный, избалованный славословиями партий и газет, больше всех поощряемый, больше всех поддерживаемый в своём стремлении оставаться верным себе; страстно боготворимый толпой, любивший мученичество с помпой; неподвластный мелкому честолюбивому чувству при тех величайших, почти беспримерных почестях, какие удовлетворяли его самолюбие. Характер этого человека, награжденного пенсией в начале своего пути, выразился лишь в том, чтобы отвергнуть подачку государства, а ум — в том, чтобы отказаться от своего низведения в академики. <…>
Всё грубое начало мольеровских шуток насчёт рогоносцев, всё грубое начало вольтеровских шуток насчёт католицизма, всё грубое начало старых французских песен о вине и любви, всё грубое начало Рабле, низменно и фривольно вышучивающее поэзию, нежность и грусть, весь этот шовинизм, вся эта осанна сабле, это vae victis изяществу в социальной жизни, изысканным предрассудкам, аристократии, эта овация мансарде и служанке, всё это потаканье завистливости и аппетитам нищенства, упившегося дешёвым аи, вся эта непринужденность рабочей пирушки, эта застольная лирика, эта тиртеида черни и мещан — вот он, Беранже, Тиртей Национальной гвардии, гениальный и рассудительный классик, в своём роде Буало! — 20 июля

  •  

Никто никогда не рассматривал и не характеризовал Бальзака как государственного деятеля, и тем не менее это, быть может, величайший государственный деятель нашего времени, великий социальный мыслитель, единственный, кто проник в самую глубину нашего недуга, единственный, кто сумел увидеть беспорядок, царящий во Франции начиная с 1789 года, кто за законами разглядел нравы, за словами — дела, за якобы спокойной конкуренцией талантов — анархическую борьбу разнузданных личных интересов, кто видел, что злоупотребления сменились влияниями, привилегии одних — привилегиями других, неравенство перед законом — неравенством перед судьями; он понял всю лживость программы 89-го года, понял, что на смену имени пришли деньги, на смену знати — банкиры и что всё завершится коммунизмом, гильотинированием богатств. Удивительная вещь, что только романист, он один постигнул это! — 3—21 сентября

 

Personne n’a dit Balzac homme d’État, et c’est peut-être le plus grand homme d’État de notre temps, le seul qui ait plongé au fond de notre malaise, le seul qui ait vu d’en haut le déséquilibrement de la France depuis 1789, les mœurs sous les lois, les faits sous les mots, l’anarchie des intérêts débridés sous l’ordre apparent de la concurrence, les privilèges par d’autres, l’égalité devant la loi par l’inégalité devant le juge; le mensonge de ce programme de 89, l’argent au lieu du nom, les banquiers au lieu des nobles et le communisme au bout de cela, la guillotine des fortunes ! Chose étrange, que seul un romancier ait de cela.

  •  

Читал «Чёртову лужу» Жорж Санд, там говорится: «Чистота нравов — священная традиция в некоторых местностях, удалённых от растлённой суеты большого города». XVIII век, Буше, художники и романисты стиля «трюмо» украшали крестьянина только ленточками; г-жа Санд наделяет его душой, а вдобавок и своей собственной душой. Фальшивый талант и талант фальши, который восходит к «Полю и Виржини», через «Астрею»[2]. От г-жи де Скюдери, через г-жу де Сталь и до г-жи Санд, все женщины отличаются талантом фальши. — там же

  •  

Бодлер <…>. Лицо безумца, голос острый, как лезвие. — октябрь

  •  

Гаварни <…> показал нам сотню новых литографий, которые только что предложил «Иллюстрасьон», — замечательная меткость штриха, свет, как будто от утреннего солнца (никому, кроме Гаварни, думается, это не удавалось), и портреты целого народа, целого класса, воплощенного в одном человеке, одном типе. Его произведения — истинное бессмертие XIX века. Какое правдивое воображение! Какой талант! Воистину гений в действии — это чудесное, поразительное изобилие шедевров, игра руки и воспоминаний, в которых он не отдаёт себе отчёта! Это художник, великий художник нашего времени! И какими изготовителями раскрашенных картинок выглядит Энгр и Делакруа рядом с этим неистощимым творцом, у которого на кончике карандаша весь наш век, на острие пера — все наши нравы. — 18 октября

1858[править]

  •  

Как бы восхищенное удивление перед этими людьми, преодолевающими два самых сильных инстинктивных желания относительно себя и других: не быть убитым и не убивать. Убивать и умирать во имя идеи, какова бы она ни была, — этим измеряется моральная высота, доступная нации, её моральная температура, пульс идеала, существующего только для передовых цивилизаций и невозможного у тех народов, которые ещё не вышли из детского возраста и находятся ещё в диком состоянии. — 14 января

  •  

Не знаю, что больше может быть похоже на глиняный горшок и горшок чугунный[К 8], чем писатель и тирания. — 30 января

  •  

Этот бал — всё, что осталось от прежней Венеции, — бал, опустившийся до борделя. Я сталкиваюсь в коридоре с какой-то рыжухой без маски. Я огрызаюсь. Она меня хватает. Я начинаю ругаться. Она сбивает с меня шляпу на пол. Я даю ей пощёчину… И в ответ получаю три — первые в моей жизни. Возвращаясь, мы размышляем о том, что только люди без имени и глупцы могут позволить себе удовольствие острить с мартышками, которые строят из себя принцесс, которые на костюмированном бале прикидываются женщинами и которые, кроме всего прочего, могут подвести вас под дуэль. — Мысль для «Романа на час»: человек стремится узнать руку, которая когда-то наградила его пощёчиной. — там же

  •  

Дюма — самый благоразумный на свете человек, никаких страстей, регулярно спит с женщинами, но никого не любит, так как любовь вредит здоровью и отнимает время; не женится, потому что это хлопотно; сердце бьется, как заведённые часы, и вся жизнь разграфлена, как нотная бумага. Законченный эгоист, с самыми буржуазными представлениями о счастье — без волнения, без увлечений; только к этому и стремится. — 31 января

  •  

Перелистывая брошюрку, я наткнулся на карандашную пометку: какие-то числа, а под ними сумма — четыре тысячи и несколько сот франков. Отец Альфонса[К 9] находился рядом, он все понял, но улыбался и смеялся вместе с нами. Мы шутили над Альфонсом, над его предусмотрительностью и любовью к порядку, над тем, что он, мол, уже составил точную смету. <…>
Самый великий комик никогда не придумал бы такой ужасной шутки. Даже отцеубийца не мог бы об этом помыслить. Сидя у камелька, спокойно подсчитывать на полях проспекта похоронного бюро, во сколько обойдётся смерть отца! И, заметьте, он все согласовал в своей смете — приличия и экономию, требования, диктуемые социальным положением отца, и свою нелюбовь к лишним расходам, он скомбинировал два разряда: отпевание — по первому классу, похоронная процессия — по второму. Таким образом, все спасено — и честь и деньги. — 13 февраля

  •  

Чем дальше, тем больше жизнь кажется нам буффонадой, которую надо и воспринимать и покидать смеясь. — 24 марта

  •  

Вольтер бессмертен, а Дидро только известен. Почему? Вольтер похоронил эпическую поэму, рассказ, короткий стих, трагедию. Дидро открыл современный роман, драму и художественную критику. Один — последний дух старой Франции, другой — первый гений новой Франции. — 11 апреля

 

Voltaire est immortel et Diderot n’est que célèbre. Pourquoi ? Voltaire a enterré le poème épique, le conte, le petit vers, la tragédie. Diderot a inauguré le roman moderne, le drame et la critique d’art. L’un est le dernier esprit de l’ancienne France, l’autre est le premier génie de la France nouvelle.

  •  

… «Племянник Рамо» <…> что за книга, какое гениальное проникновение в человеческую совесть! Потрясающее опровержение приговора потомства: будто бы Дидро — второстепенная знаменитость, почти сомнительная, Дидро, этот Гомер современной мысли, блекнет рядом с Вольтером, покорившим весь свет, своё время и будущее, Вольтером — мозгом Национальной гвардии, не более того! <…> «Кандид» — его единственная слава, его единственная ценность. — 13 апреля

  •  

Скепсис, скептицизм — увы! — это не та дорога, не та вера, которая помогает свершать свой путь. Вначале скептицизм выражается в иронии, этой сущности и квинтэссенции французского духа, формуле, наименее приемлемой для масс, для тупиц, тугодумов, дураков и болванов; потом скептицизм обращается к идее, оскорбляющей всеобщие иллюзии — по крайней мере те, которыми все щеголяют, — и самодовольство человечества, которое предполагает самодовольство каждого, эту успокоенность человеческой совести, выдаваемую буржуа за успокоенность совести своей собственной. О, это скверное ремесло — задевать веру, надежду, милосердие своего соседа! На такой подушке можно прекрасно выспаться и простить себе все! А ваши смелые книги и их презрительная улыбка схожи с душою циника, смутившей пиршество, где все мирно переваривали пищу. — 16 апреля

  •  

Парижская ратуша. <…> И роскошно здесь и убого. Сплошная позолота, назойливая пышность залов и галерей; везде парча вместо старинных обоев, лишь изредка бархат. Тут царит обойщик, а не искусство. И на стенах, расписанных пошлыми аллегориями кисти таких Вазари, имён которых я и знать не желаю, искусства ещё меньше, чем всюду. — 28 апреля

  •  

Забавная вещь — никем, пожалуй, не замеченная: единственный памятник аттицизму, прелестным нравам, духовному изяществу и тонкости Афин, этого великого средоточия духа, — словом, Аристофан является самым большим скатологическим памятником литературы: дерьмо составляет соль его произведений, дерьмо кажется в них богом Смеха. <…> Духовная утончённость приходит к народу в результате долгого процесса разложения. Лишь истощённые народы обладают ею, лишь те, кто уже не стремится каждый вечер к ложу женщины, кого не удовлетворяют железные стулья и мраморные ванны, чьи тела стали изнеженными и утомлёнными, а весь физический облик — анемичным; короче говоря, народы, у которых дух поражён болезнями, будто слишком старое и слишком долго плодоносившее дерево. — 2 мая

 

C’est une drôle de chose — et personne ne l’a remarqué — que le grand monument littéraire de l’atticisme, des élégantes mœurs, du délicat esprit d’Athènes, Aristophane enfin, soit le plus gros monument scatologique de la littérature de tous les peuples. La m…. y est le gros sel et la m…. y semble le dieu du Rire. <…> La délicatesse d’esprit est une corruption, longue, longue à acquérir, et que ne possèdent jamais les peuples jeunes. Ce ne sont que les peuples usés, les peuples auxquels ne suffisent plus les sièges de fer et les bains de marbre, les peuples au corps douillet et lassé, les peuples mélancolieux et anémiés, les peuples attaqués de ces maladies de vieillesse qui viennent aux arbres fruitiers qui ont trop porté.

  •  

«Ришелье и Фронда» Мишле. Стиль отрывистый, рубленый, шершавый, во фразе — ни связанности, ни плавности; идеи брошены, как краски на палитру, что-то вроде пастозной живописи или, пожалуй, частей тела на анатомической таблице: disjecta membra[К 10]
Но здесь таится огромная опасность. Ведь последняя книга этого большого поэта — прямой путь к тому, что уже сказывается в нынешнем отношении к развалинам прошлого и что восторжествует завтра. Все в этой книге без прикрас, обнажено, оголено; без лавровых венков, без одеяний, расшитых геральдическими лилиями, даже и вовсе без одежд. Прощупанные до самой своей сути, люди лишены там пьедестала, а обстоятельства — целомудренных покровов. У славы обнаруживаются язвы, у королевы — выкидыши. Это уже не стилос Музы, а скальпель и хирургическое зеркало врача. Историк здесь подобен медику, исследующему мочу, с картины голландского художника[К 11]. — 2 июля

  •  

Девичья кожа, гладкая, как старые лестничные перила. — июль

  •  

Вчера поймали птенца сойки. Сторож остался в лесу, пощипывая птенца за крыло, чтобы тот кричал, — совсем как нищенка с ребёнком; он притаился, держа палец на курке, чтобы убить мать, если она прилетит на зов своего детёныша… — июль

  •  

В текущей литературе поистине значительный и благородный тип литератора — это Сен-Виктор, мысль которого всегда живёт в непосредственной близости к искусству или к гуще больших идей и больших вопросов. — 2 августа

  •  

В своей книге авторы должны уподобиться полиции: они должны быть всюду, но никогда не показываться на глаза. — 5 сентября

  •  

Никто не отметил, — хотя это бросается в глаза, — до какой степени Бальзак усвоил язык Наполеона, язык коротких, властных фраз, как бы замкнутых в себе, <…> и вложил его в уста своих военных, сановников, гуманитариев, от речей в Государственном совете до тирад Вотрена. — октябрь

 

Personne n’a remarqué, et cependant cela saute aux yeux et aux oreilles, combien la langue de Napoléon Ier, cette langue par petites phrases de commandement, la langue conservée, <…> a été prise et mise par Balzac dans la bouche de ses types militaires, gouvernementaux, humanitaires, depuis les tirades de ses hommes d’Etat jusqu’aux tirades de Vautrin.

  •  

Состязание в фальсифицировании продуктов менее чем за сто лет дойдёт до того, что в обществе пальцем будут показывать на человека, поевшего один раз в жизни настоящего мяса, взятого от настоящего вола. — там же

  •  

Можно сочинить на мотив песенки Леонида воображаемое строгое внушение, каковое человечество получает от милосердного господа в ответ на свои сетования:
Господь, пещась о человеке
Разочек года в полтора,
Намедни рек, разверзнув веки
И трижды плюнувши с утра:
— О чём вы стонете всечасно?
Ведь есть у вас вино…
и т. д. и т. д.
Тьфу, господи! О чём же стоны?
Ведь вам почти что ваших чад
Родят почти что ваши жены,
Почти невинных дочек вам растят! <…>
Я не так счастлив, как люди, облеченные верой в бога, словно фланелевым жилетом, который они не снимают даже на ночь. Солнце или дождь, протухшая рыба или хорошо приготовленная дичь побуждают меня верить или сомневаться. — 25 октября

  •  

По-видимому, во времена тирании, во времена порабощённой, угнетенной мысли, во времена угасания и омертвения, страсть обращается вспять и устремляется к мертвым, к
истории. Тогда события настоящего времени, печальные и тягостные, вымещают на мертвецах; характерно для нашего покорного века и нынешней подслащенной литературы, что
страсть проявляется в исторических книгах, побивая там каменьями одних и венчая других. — 28 октября

  •  

… живописцы переняли низость литераторов, а литераторы — свободолюбивую мизантропию художников. — 13 ноября

 

… ce sont les lettres qui ont pris cette libre misanthropie de l’art.

  •  

Современная тоска и меланхолия происходят из-за роста количества книг, то есть из-за приумножения идей. Идея — это старость души и болезнь ума. — 10 декабря

  •  

В Лукиане изумляет и пленяет самая удивительная злободневность. Этот грек конца Эллады и сумерек Олимпа — наш современник по душе и уму. <…> Раскаты его смеха над богами, живущими на небесах, ещё слышатся на наших подмостках… Лукиан! Когда читаешь его, кажется, что читаешь дедушку Генриха Гейне: шутки грека вновь обретают жизнь у немца, и оба они увидели у женщин фиалковые глаза. — 31 декабря

 

La plus étonnante modernité étonne et charme dans Lucien. Ce Grec de la fin de la Grèce et du crépuscule de l’Olympe, est notre contemporain par l’âme et l’esprit. <…> Un écho de son rire rit encore, sur nos tréteaux, contre le ciel des dieux… Lucien ! en le lisant, il me semble lire le grand-père de Henri Heine : des mots du grec reviennent dans l’allemand, et tous deux ont vu aux femmes des yeux de violettes.

1859[править]

  •  

Чтобы почувствовать и представить себе прелесть французского сада, надо проникнуться образом мысли того времени. Французский сад с его чёткостью, с его ясным освещением, с его прямыми аллеями, где просматривался каждый поворот, а тайны исчерпывались уединёнными беседами, французский сад, где дерево было только линией, стеной, фоном, гобеленом и тенью, — французский сад это был своего рода салон, весь изукрашенный юбками, праздничными нарядами, весельем и звонким смехом, звучащим по всем аллеям, сад, спасающий природу от мертвенности, скуки, неподвижности, монотонности всей этой летней зелени, показывающий мужчину и женщину, скрывая бога. — май

  •  

Вольтер! Какое чёрствое сердце, какой бешеный эгоизм ума, — да это адвокат, а не апостол! Вольтер — это скелет человеческого я! — 26 июня

  •  

Время, от которого не осталось образца одежды и обеденного меню, — мертво для нас, оно не поддаётся гальванизации. История в нём не оживёт, потомство не переживёт его вновь. — с 29 июня по 7 августа

  •  

Между Людовиком XV и Революцией, в те смутные, тяжёлые и горячие годы, когда собирались грозовые тучи, общество, в котором уже начиналось смешение классов, человечество, которое уже утрачивало установленные порядки под порывами ветра, несущего с собою иллюзии и пыль, — породили целый рой, целый ливень новых людей, необычных, таинственных, нелепых. Всё общественное мнение, всё, чем только можно было ещё дышать, оказалось во власти этих грандиозных ярмарочных шутов, шарлатанов, чародеев, смутьянов, бешеных фактотумов, пасквилянтов, памфлетистов, выдумщиков различных систем, афер и чудес. Каждый — ходячая алчность. Среди бела дня дефилируют эти личности, эти индивидуальности, растущие, как грибы, в сумерках отживающего мира, порождение распада — кудесники и брехуны! — 30 августа

  •  

Любопытно, что больше всего раскупают те книги, которые меньше всего читаются. Это книги, стоящие напоказ в книжных шкафах у людей не читающих, — книги, так сказать, меблировочные. Примеры: Вольтер, Тьер и т. д. — 29 октября

  •  

В таланте некоторых людей, таких, например, как Сен-Виктор, таланте очень значительном, есть что-то непрерывное, очень уж ровное, порой меня раздражающее. Такие авторы будто не пишут, а струятся. Ни дать ни взять — винные краны на народных праздниках: раздача народу метафор. — там же

  •  

Книгоиздательство Амио возвращает мне мою книгу «Литераторы»[К 12], оговариваясь, что оно — книгоиздательство мирное. — 29 ноября

  •  

Когда расшатанное общество клонится к своему закату, когда у него нет больше доктрин и школ, а искусство, отойдя от одних традиций, только нащупывает другие, можно встретить странных сыновей упадка, поразительных, свободных, прелестных авантюристов линий и красок, способных всё смешать, всем рисковать и придавать всему особый отпечаток чего-то изломанного и редкостного; это как бы черновики великого, но неудачливого художника, с бьющим через край воображением, это сама непосредственность, порыв, изобилие, талантливость. Таков Фрагонар, самый чудесный импровизатор среди художников.
Фрагонар, представляется мне, отлит из того же металла, что и Дидро. У обоих тот же огонь, та же сила вдохновения. Картина Фрагонара — всё равно что страница Дидро. Тот же шутливый и взволнованный тон, те же картины семейной жизни, умиление перед природой, свобода выражения — словно в непосредственном рассказе. Плевать им обоим на установившуюся форму, канонизированную линию или мысль. Дидро, скорее, дивный рассказчик, чем писатель, Фрагонар больше рисовальщик, чем художник. Люди первого импульса, живого трепета мысли, которую ваши глаза или ум воспринимают как бы при самом её рождении. — 7 декабря

 

A la fin des sociétés troublées, quand il n’y a plus de doctrines, d’écoles, que l’art est entre une tradition perdue et une tradition qui s’inaugure, il se trouve des décadents singuliers, prodigieux, libres, charmants, des aventuriers de la ligue et de la couleur, qui mélent tout, risquent tout et marquent toutes choses d’un cachet singulier, corrompu, rare ; brouillons de bonne foi, d’élan, d’abondance de génie, qui semblent un grand artiste manqué, une imaginations qui déborde. Tel Fragonard, le plus merveilleux improvisateur parmi les peintres.
Je m’imagine Fragonard sorti du même moule que Diderot. Chez tous deux, même feu, même verve. Une peinture de Fragonard, c’est comme une page de Diderot. Même ton polissonnant et ému; tableaux de famille, attendrissement de la nature, liberté d’un conte libre. Tous deux se jouant de la forme précise, absolue, de la pensée ou de la ligne. Diderot, parleur sublime plus grand qu’écrivain; Fragonard, plus dessinateur que peintre. Hommes du premier mouvement, de la pensée jetée toute vive et naissante aux yeux ou à l’idée.

1860[править]

  •  

Тысяча двести наград армии, ни одной — литературе, наукам. Великолепное достижение нашего прогресса, нашей цивилизации, современного состояния общества. Грубая сила у нас — всё, она всем завладевает. — 1 января

  •  

Произведения Уссэ напоминают мне сувенирчики розового дерева, изделия кустарей Сент-Антуанского предместья, с севрскими дощечками, разрисованными, как парфюмерные картинки. — 2 февраля

  •  

По сути, Флобер — натура искренняя, прямая, открытая, полная сил, но ему не хватает тех цепких атомов, которые превращают знакомство в дружбу. — 25 февраля

  •  

Перелистал «Легенду веков» Гюго. Прежде всего меня поражает аналогия с картинами Декана. Шаг за шагом можно было бы проследить в произведениях художника разделённую на циклы и звенья эпопею поэта. Разве султанская свинья не тот же «Турецкий мясник»? Разве евангельские пейзажи не те же многочисленные пейзажи из «Самсона»? Да, живописная поэзия, густо положенные краски… А не принижается ли перо таким соперничеством с кистью? Чудо, оброненное Библией, — «Вооз». Но сколько усилий, шаржированной силы, поддельной титаничности, ребяческой погони за звучными словами, которыми опьяняется рифма! Не знаю почему, эти последние стихи Гюго напоминают мне перламутровые яйца, красующиеся в парфюмерных лавках, предмет вожделения гулящих девок: яйцо открывается, и там, в окружении тисненых золотых листиков, флакончик с мускусными духами, способными свалить и верблюда. — 4 марта

  •  

Мольер — это великий подъём буржуазии, великая духовная декларация третьего сословия. Установление здравого смысла и практического разума, конец рыцарства и всяческой поэзии. Женщина, любовь, все благородные и изящные сумасбродства подогнаны под узкую мерку супружеской жизни и приданого. Любой порыв и непосредственное движение души предусматриваются и выправляются.
Корнель — последний герольд дворянства; Мольер — первый поэт буржуазии. — там же

 

C’est un grand, événement de la Bourgeoisie que Molière, une solennelle déclaration de l’âme du Tiers-État. J’y vois l’inauguration du bon sens et de la raison pratique, la fin de toute chevalerie et de toute haute poésie en toutes choses. La femme, l’amour, toutes les folies nobles, galantes, y sont ramenées à la mesure étroite du ménage et de la dot. Tout ce qui est élan et de premier mouvement y est averti et corrigé.
Corneille est le dernier héraut de la noblesse ; Molière est le premier poète des bourgeois.

  •  

Искусство нравиться как будто просто. Надо соблюдать только два правила: не говорить другим о себе и постоянно говорить им о них самих. — там же

 

Ne jamais parler de soi aux autres et leur parler toujours d’eux-mêmes, c’est tout l’art de plaire.

  •  

Либерализм всегда будет очень сильной партией. В нём — величие человеческой глупости и лицемерия. — там же

  •  

Самая приятная вещь на свете: хороший актёр в плохой пьесе. Смотрел Полена Менье в «Лионском курьере». Лучший в наши дни актёр, великолепный создатель типа: игра, построенная на наблюдениях, словно романы с натуры. Игра по-современному, когда всё изучено, взято из самой жизни. Голос, подслушанный в трущобах, костюм, жесты, мимика, выразительность плеч, подсмотренные в какой-нибудь малине, взятые у живых людей; маска преступника, в которой сочетаются морды гориллы и лягушки. — Итак, в наш век правда обнаруживается и поражает повсюду: в романе, переходящем в роман нравов, в пьесе, переходящей в драму, и даже в акварели, впервые отважившейся на передачу яркости тонов, соответствующих природе.
Полен Менье — единственный сегодня актёр, заставляющий зал содрогаться и чувствовать, что холодок пробегает по спине, как в былые дни при игре Фредерика Леметра. — 17 марта

 

Une jouissance tout à fait supérieure : un grand acteur dans une pièce sans talent. Vu Paulin Ménier dans le Courrier de Lyon. Un admirable comédien, le comédien supérieur de ces années. Un créateur de types, avec une silhouette, des gestes, une physionomie des épaules, un masque du crime d’après des études sur le vrai, d’après des modèles entrevus dans une imitation de génie. [?]
Paulin Ménier, le seul acteur qui donne aujourd’hui à une salle le frisson, le petit froid derrière la nuque, que donnait Frédérick Lemaître.

  •  

Блаженны те, будь то гении или глупцы, кто, поглощённый идеей или собственной глупостью, утрачивает связь со своим временем, не откликается на волнующие всех политические события, пропускает новости мимо ушей! Не читать газеты свойственно великому творцу — великому творцу или идиоту… Это прекрасный дар. — 16 мая

  •  

… не убавилось ли правды на свете из-за книгопечатания, не придал ли Гуттенберг крылья всяческому вранью? В иные дни пресса мне кажется подобной солнцу: она ослепляет! — 2 июня

  •  

С недавних пор у людей, несведущих в истории, появилась новая иллюзия: они думают, что человечество получает в республике окончательную форму правления и что эта окончательная и высшая форма обеспечивает ему большее благосостояние и более высокую нравственность. Значит, рай на земле уготован одному избранному поколению? Всякий социальный прогресс имеет свою оборотную сторону. Если нынешние поколения и приобрели кое-какие новые материальные блага, то эти блага уравновешиваются тысячью моральных болезней, и это заставляет меня сравнивать прогресс с излечением от лишаев, возможным лишь при помощи средств, вредоносных для лёгких или мочевого пузыря. — 7 июня

  •  

Да, искусство для искусства, искусство, которое ничего не доказывает, музыка мыслей, гармония фразы, — вот наша вера, наша совесть, наше исповедание… Но в силу противоречивости убеждений, которая проявляется во всем, если человек не способен лукавить с самим собою, иногда нам кажется, что не велика честь всецело посвятить себя такому незначительному призванию. Не мелко ли оставаться в стороне от событий своего времени, порвать связь с окружающими тебя людьми, чтобы шлифовать фразы и, как мне пишет Флобер, вести борьбу с ассонансами? — 26 июня

  •  

Побывал в Гейдельберге. Казалось, я вижу творения Гюго, какими они будут, когда отшумит множество поколений, когда устареют слова, когда распадется наш язык, когда полустишия обовьет плющ времени. Созданное им останется величественным и чарующим, подобно этому итало-немецкому городку, построенному по воле фантазии. Руины и произведения — смесь Альбрехта Дюрера и Микеланджело, Кранаха и Палладио — по-прежнему будут обращены одной стороною к Германии, а другой — к Италии. Старые, разбитые, но звучные и возвышенные стихи Гюго в самой гибели сохранят гордую непримиримость — так сраженные вражескими ядрами сарматские цари падали, не сгибаясь и не опуская головы, иссечённой багровыми рубцами. В его поэзии соединились, сплелись Венера и Милосердие, смешались богини и добродетели, мирно сожительствуют католицизм и язычество: Soli Dei gloria — Perstat invicta Venus.
Весь Гюго, вплоть до его гомеровских сторон, выражен в этих развалинах, в очаге, где можно зажарить быка, в бочке величиною с кита. Даже смех его передаёт этот безумец, этот смеющийся карлик внизу чана. Эти руины и этот поэт — воплощённый Ренессанс… Сохранять чистоту духа, отказавшись от чтения газет, — это, быть может, жалкое безумие… [К 13]4 сентября

  •  

Сен-Виктор — блестящий собеседник, критик-художник, необычайно начитанный и наделённый изумительной памятью. Помимо того, как губка вбирая в себя прочитанное, с замечательной лёгкостью усваивая то, что уже высказано и опубликовано, он придает чужим идеям такую окраску, которая их преображает, находит для них конкретные и яркие формулы, которые делают эти идеи его собственными. Великолепные качества, необходимые журналисту и популяризатору. Но этот ум, удивляющий и пленяющий своей искрометностью и живостью в том, что касается формы выражения, почти лишён своеобразия, индивидуальности восприятия, самостоятельности. У Сен-Виктора очень мало своих собственных впечатлений и своих собственных идей, очень мало мнений или мыслей, идущих от нутра, от сердца, от темперамента, от соприкосновения с людьми и с вещами.
Прибавьте к этой несамостоятельности ума бесхарактерность человека. Чем бы он ни восхищался, в нём всегда говорит известная трусость, пиетет перед традиционным восторгом, привычным почтением, сакраментальными предрассудками: «Не надо придираться к картине Рафаэля!» Наполовину трусость, наполовину отсутствие своего собственного критического взгляда и робость мысли приводят этого романтика к чисто классическому эклектизму, к признанию всего освященного общественным мнением, если не говорить о кое-каких бутадах при закрытых дверях, в тесном кругу, которые он никогда не осмелится повторить публично, потому что всего более он заботится о том, чтобы не скомпрометировать себя.
Величайшая беда этого большого ума — узкое поле зрения: он совершенно лишён наблюдательности. Он не замечает ни мужчин, ни женщин, ни нравов, не замечает решительно ничего, кроме картин. Мир для него сводится к музею. — 10 сентября

  •  

Корреджо: в современном Рафаэлю искусстве это — иезуитство, введённое в Евангелие. В этих приснодевах с глазами, затуманенными усталостью от любовных услад, с ещё распущенными волосами, в этих розовощёких святых с надушенной бородой, которые напоминают галантных каноников и обращаются к божьей матери с жестами танцоров, в этих ангелах, соблазнительно вертящих задом, в этом святом Иоанне Крестителе с роскошными ляжками[К 14], похожем на гермафродита, есть что-то изнеженное, чувственное, что-то от испорченности Эскобара и святой Терезы… — там же

  •  

Ногари: Рембрандт, низведённый до фарфора. — там же

  •  

Нюрнберг напоминает рисунок пером Гюго. По улицам бесшумно ходят щелкунчики, а в башенках домов сидят задумчивые женщины, рассеянно глядя в окошко и роняя на прохожего улыбку, как роняет цветок лепестки. Вечером мы говорим о том, какой допотопной жизнью здесь, должно быть, живут. Всё сводится к семье! И эта жизнь, наверное, течёт так же бездумно, как пересыпается песок в песочных часах. — 16 сентября

 

Nuremberg, ça a l'air d'un dessin à la plume d’Hugo. Il y a dans les rues des casse-noisettes qui marchent sans bruit, et dans les lanternes des maisons, des femmes qui regardent distraitement et laissent tomber sur le passant un sourire effeuillé. Nous causons ce soir de la vie antédiluvienne qu’on doit mener ici, une vie qui ne doit pas avoir plus de conscience d’elle-même que la conscience du sable dans le sablier.

  •  

Мюнхен — это пивная в Парфеноне из папье-маше. И здесь тоже повсюду рокайль, как протест против архаизма в маленьких моделей всех больших памятников, — самый тонкий и изящный рокайль. — 18 сентября

 

начало: Munich. Une brasserie dans un Parthénon de carton-pierre.

  •  

«Страшный суд» Рубенса — обвал, лавина тел, которые сплетаются, барахтаются, катятся и низвергаются. Все оттенки обнажённой плоти, разливающейся, как река в половодье, от пронизанной синим до согретой смолисто-жёлтым, от озарённой небесным сиянием до пламенеющей в отсветах адского огня. Не было кисти, которая с большей яростью наваливала и разваливала груды плоти, связывала и развязывала гроздья тел, ворошила жир и внутренности. Гротескное растворяется в эпическом. Черти сидят верхом на женщинах. Здесь есть и мужчины, похожие на бурдюки и на силенов, и толстобрюхие, толсторожие, заплывшие жиром женщины, и черти, пожирающие грешников, которые выглядят как больные слоновой болезнью. А среди всего этого — женские груди, написанные в самых нежных тонах, подмышки, где свет угасает в синеватой полутени, тела, омытые светом, как бронзовые статуи. Это солнце в аду, это ослепительная палитра плоти, это величайший разгул гения. — там же

  •  

Очевидно, коллекционерами становятся от скуки, от пустоты существования. — там же (возможно, неоригинально)

  •  

Опять нападки на Гаварни за то, что он не изображает людей добродетельных, а пишет усталые, бледные лица с синевой под глазами… Чёрт возьми! Да ведь Гаварни рисует парижан, жителей столицы, людей издерганных… Не может же он изображать в XIX веке, как немецкие примитивы, святых, простаков и благодушных мещан. Ожидать от него этого — всё равно что требовать от своей жены, чтобы она походила на мадонну Шонгауэра. — 11 октября

  •  

Новое, доселе неизвестное ощущение, симптоматичное для новых обществ, сложившихся после 1789 года, это ощущение, что существующий социальный строй продержится не больше десяти лет. Со времени Революции общества больны; и даже выздоравливая, они чувствуют, что снова занедужат. — 23 октября

  •  

Боюсь, что воображение — это бессознательная память. Чистое творчество — иллюзия ума, и вымысел развивается лишь из того, что произошло. — 31 октября

  •  

Комическое на сцене в наши дни — это шутка в духе богемы, полная жестокого цинизма, беспощадная насмешка над всеми недугами, над всеми иллюзиями, над всеми человеческими установлениями: насмешка над чахоткой, над материнским, отцовским, сыновним чувством, над брачной ночью. Это поистине дьявольское выражение парижского скептицизма, это смех Мефистофеля в устах Кабриона[К 15]. — там же

  •  

Глупо жить в переходное время: чувствуешь себя неприютно, как человек, вселившийся в только что отстроенный дом. — 18 ноября

  •  

Быть может, наблюдательность, это прекрасное качество современного литератора, проистекает из того, что литератор очень мало участвует в жизни и очень мало видит. В наше время он находится как бы вне общества, и когда он вступает в него, когда замечает какой-нибудь его уголок, этот уголок его поражает, как поражает путешественника чужая страна.
Напротив, как мало романов, в которых проявляется наблюдательность, написано в XVIII веке! Литераторы того времени были погружены в окружающую жизнь и чувствовали себя в ней естественно, как в своей стихии. Они жили среди драм, комедий, романов, которые развёртывались у них на глазах, но которых они в силу привычки не замечали, а потому и не описывали. — 29 ноября

  •  

… в двух словах мораль «Литераторов». Книга — это порядочный человек, газета — публичная девка.[К 16]там же

  •  

Быть может, величайшая сила католической религии состоит в том, что это религия жизненных горестей, бед, скорбей, недугов, всего того, что терзает сердце, ум, тело. Она обращается к плачущим, к страдающим. Она обещает утешение тем, кто в нём нуждается; она указывает надежду тем, кто впал в отчаяние. Древние религии были религиями человеческих радостей, жизненных праздников. Они имели гораздо меньше влияния, поскольку жизнь была скорее горестной, чем счастливой, и к тому же мир старел. Между ними и католицизмом такая же разница, как между венком из роз и носовым платком: католическая религия нужна, когда плачут. — 1 декабря

  •  

Общество карает за всякое превосходство и в особенности за всякую изысканность. Самобытный характер, цельная личность, не идущая на компромиссы, повсюду наталкивается на препятствия, со всех сторон встречает неприязнь. Натуры бесцветные и пошлые, ручные пользуются общей симпатией. Общество прощает лишь тех, кого оно презирает, и мстит остальным. — 10 декабря

  •  

В сущности, «Госпожа Бовари» — шедевр в своём роде, последнее слово правды в романе, — представляет весьма материальную сторону искусства мысли. Аксессуары там занимают такое же место и играют почти такую же роль, как и люди. Антураж изображен с такой реальностью, что почти заглушает чувства и страсти. Это произведение больше рисует взору, чем говорит душе. Его самая прекрасная и самая сильная сторона гораздо ближе к живописи, чем к литературе. Это стереоскоп, доведённый до совершенства и создающий полную иллюзию реальности.
Правда — сущность всякого искусства, его основа, его совесть. Но почему же правдивость не приносит духу полного удовлетворения? Не нужна ли примесь лжи для того, чтобы произведение воспринималось потомством как шедевр? Чем объясняется, что «Поль и Виржини» — романический роман, где я не вижу ничего правдивого, а чувствую на каждом шагу в персонажах, в характерах вымысел и грезу, — останется бессмертным шедевром, в то время как «Госпожа Бовари», книга более сильная во всех отношениях, ибо в ней сочетают свои силы зрелость и молодость, наблюдение и воображение, изучение живой натуры и поэтическая композиция, — «Госпожа Бовари», я это чувствую, останется титаническим усилием и никогда не будет, подобно книге Бернардена де Сен-Пьера, своего рода Библией человеческого воображения? Не потому ли это, что роману Флобера недостаёт той крупицы лжи, в которой, быть может, и таится секрет идеального творения?
И потом, что можно назвать правдой? Существует ли она? Есть ли что-нибудь более правдивое, чем фантастическая сказка Гофмана? Не следует ли прийти к заключению, что в литературе прекрасное, доброе, достойное, увы, не обладает никакой абсолютной ценностью? — там же

  •  

Грабят Китай! И это мы подвергаем насилию и грабежу Пекин — колыбель, древнейшую колыбель искусства, цивилизации! Мы уподобились гуннам и не можем больше ни в чём упрекать варваров. Это ужасно, у меня такое чувство, будто я вижу человека, который насилует свою собственную мать. И потом, у нашей армии теперь разыграется аппетит: преторианцы, воспитанные на разбойничьих набегах, — только этого не хватало! — там же

  •  

Характерную особенность буржуазии, мне кажется, составляет трусость в отношениях с людьми. Под трусостью я понимаю талант сглаживать острые углы и вступать в низкие сделки, который не даёт ссориться людям, ненавидящим друг друга. В буржуазных семьях часто царит атмосфера взаимного охлаждения и своекорыстных перемирий, почти такая же гнусная и бессердечная, как в любовных связях. Люди ненавидят, но боятся друг друга, и каждый идёт на уступки, потому что думает о тысяче обстоятельств, из-за которых не стоит быть в ссоре. Высшие стараются не восстанавливать против себя низших, потому что такой-то может при случае послужить поручителем, а такой-то может плохо отозваться о вас и, чего доброго, расстроить брак. Мне кажется, это низкое лицемерие не было свойственно дворянству. Если в его среде вспыхивала ненависть, то она выражалась прямо и открыто. Если между родственниками возникал разлад, они вели себя необузданнее, но честнее. Даже в семейных раздорах, даже в столкновениях на почве ревности сохранялось что-то рыцарское. — 18 декабря

  •  

Есть тип детей, которых напоминает буржуазия. Такие дети в младенчестве похожи на утробный плод, а в период усиленного роста превращаются в сплошной гнойник; дети-чудища, они постепенно распухают, и мозги у них заплывают жиром. — 25 декабря

  •  

… облик прошлой и современной войны. В прежней войне перед вами предстаёт личное, яростное, геркулесовское начало, её герои — человек в крепости, человек на коне. Современная война кажется какой-то гибельной механикой, какой-то адской машиной. Мысленно видишь старого учёного, который изобретает в своём кабинете нечто вроде пироксилина. — там же

  •  

В событиях нет ничего непредвиденного, люди благоразумны, и это-то мне всего более отвратительно в том, что я наблюдаю вокруг и что когда-нибудь станет историей! Не хватает какого-нибудь великого помешанного, какого-нибудь одержимого, какого-нибудь Барбароссы или Людовика Святого, который все опрокинул бы вверх дном и могучим ударом перевернул судьбы людей. Среди королей нет ни одного, которому происходящее так подействовало бы на нервы, чтобы он очертя голову бросился в схватку. Нет, всё подчинено буржуазному здравому смыслу. Послереволюционные короли напоминают мне Прюдома, который обворован жуликом, но не поднимает шума, потому что иначе пришлось бы дать или получить оплеуху. Монархи шарят в своём кармане, чтобы выяснить, могут ли они начать войну. Австрийский император боится банкротства. И все они прощупывают друг друга. Ни одного характера! Ни одного безумца! — что, впрочем, то же самое… Ни один не способен даже поддаться ярости! — 27 декабря

  •  

Поистине ни в какую эпоху истории человечества, даже во времена величайшего духовного упадка, жизнь не являла столь развращающих примеров. Настоящий апофеоз преуспевающих каналий. Эти люди, нагло выставляя напоказ свои состояния, нажитые с такой легкостью, на каждом шагу как бы говорят порядочному человеку: «Ты жалкий дурак!» — там же

1861[править]

  •  

… мы вдруг начинаем понимать, чего именно всегда так не хватает нам у Флобера: в его романе недостаёт сердца, точно так же как нет души и в его описаниях. Сердечность таланта — дар весьма редкий; в наши дни им владеет Гюго наверху и Мюрже — внизу; но когда я говорю о сердечности таланта, я вовсе не имею в виду сердечности в жизни, — порой это вещи противоположные. — 3 января

  •  

Видел сегодня, как полицейские схватили какого-то жалкого горемыку. Толпа была на стороне полицейских. Право, нет больше парижан, нет больше французского народа. — там же

  •  

Выходим после лекции Филоксена Буайе о Шекспире, несколько удивляясь его речистости, изобилию образов, искусности сравнений, утончённости суждений — словом, всему тому шумному потоку слов и образов, которые извергает из себя этот человек. Что-то вроде пифии, прорицающей со своего треножника, — неистовые жесты, гневно сжатые кулаки, которыми он потрясает над головой, закатывание глаз — так, что видны белки, — длинные седеющие волосы, ниспадающие ему на уши.
По существу всё это — произнесённый вслух, продекламированный фельетон, попурри из всех родов красноречия. Какая-то смесь проповедника с комедиантом.
К несчастью, он всё норовит свернуть на эту ужасную философию истории — прескверную выдумку новейших историков, которая состоит в том, что факты подаются вперемежку со всякими туманными и высокопарными словами вроде «человечество», «человеческая солидарность», «душа человечества», «человеческие принципы» и проч. В результате, Филоксен Буайе, говоря о смерти Кориолана, выражается так: «Кориолан умер, замурованный в своей формуле». Это буквально! Ничто не действует мне так на нервы, ничто не вызывает такого чувства скуки, как все эти словеса, опьяняющие слух, — вроде «цивилизация» и проч., — с помощью которых критики, в своём лирическом энтузиазме, переносят людей прошлого в будущее или настоящее и приписывают им обдуманные намерения переделать общество и обновить мир.
Ничего нет глупее подобных попыток превратить гениальных людей вроде Шекспира в апостолов человечности, ибо гениальный Шекспир был и остаётся попросту гениальным человеком, — мне так и кажется, будто я вижу его тень, и если только тени способны слышать, она, вероятно, таращит глаза от удивления, слыша, какие апостольские деяния приписывает ей сей исступлённый комментатор. — 8 января

  •  

Материнство в буржуазной среде окрашено каким-то идолопоклонством, вызывающим во мне отвращение. Мать обожает своего ребёнка не как свою плоть и кровь, а как нечто существующее вне её. Впрочем, это идёт издалека. Узурпация власти ребёнком восходит к католицизму. Ребёнок — бог в семье со времён Иисуса Христа. Богородица — первая буржуазная мамаша. — там же

  •  

Статистика — это самая главная из неточных наук. — 14 января

  •  

Иногда я думаю, что наступит день, когда у народов появится некий бог — бог вочеловеченный, личность которого засвидетельствуют все газеты. Образ сего бога, или Христа, будет фигурировать в церквах уже не в виде всяких нерукотворных ликов и недостоверных изображений, являющихся плодом фантазии художников, а в виде фотографических портретов. Я очень хорошо представляю себе фотографию бога, да ещё в очках! В этот день цивилизация достигнет своего апогея. — там же

  •  

… Мюрже при смерти; он умирает от ужасающей болезни, при которой человек гниёт заживо, от старческой гангрены, ещё усугубленной карбункулами, — тело распадается на отдельные куски. На днях кто-то стал подстригать ему усы — и усы остались в руке вместе с губой. <…>
А ведь если подумать, есть в его смерти что-то библейское. Это разложение заживо представляется мне как бы смертью самой Богемы, — здесь все нашло себе завершение: и жизнь Мюрже, и жизнь того мира, который он изображал, — изнурительный ночной труд, нищета и кутежи, стужа и зной, безжалостные к тем, у кого нет домашнего очага; недолеченные венерические болезни; поздние ужины, после целого дня без обеда; рюмочки абсента, которыми утешаются, снеся последние пожитки в ломбард; и все, что изматывает, сжигает, губит человека, все вопиющие нарушения телесной и духовной гигиены, из-за которых человек в возрасте сорока двух лет сгнивает заживо, настолько растратив все жизненные силы, что даже не способен испытывать страдания и жалуется только на одно — что в комнате воняет гнилым мясом, — а это гниёт он сам. — 28 января

  •  

Нет ничего менее поэтичного, чем природа и всё, что с нею связано; это уж человек сам примыслил к ней поэзию. Рождение, жизнь, смерть — эти три явления бытия, возведенные человеком в символ, суть процессы химические и бесстыдные. Мужчина испускает будущего ребёнка в жидком виде, женщина извергает его из себя в твёрдом виде. Смерть — это разложение. Движение живых существ всего мира сводится к непрерывной циркуляции навоза. Только человек на всё это набрасывает покрывало поэтических образов, и от этого материя и сама мысль о ней кажутся менее отвратительными. Человек одухотворяет природу по своему образу и подобию. — 4 февраля

  •  

Мне никогда не приходилось видеть, чтобы дурак был циничен. Дурак бывает только непристойным. — 2 марта

  •  

Вот даже для нас самих — самая странная книга, когда-либо нами написанная, книга, меньше всего отражающая нашу личность. Книга мрачная, страшная, а ещё более горестная — она печалила нас всё то время, что мы её писали. Сегодня она — словно покойник, лежащий на столе, которого мы спешим поскорее вынести из нашего дома. Что такое эта книга? По правде говоря, я и сам не знаю и потому с некоторым любопытством жду, как воспримут её другие. — 16 марта

  •  

Никто ещё не додумался сосредоточить действие, собрать персонажи романа или пьесы в том месте, которое наиболее характерно для нашей эпохи. Этот атриум современной драмы — кабинет биржевого маклера. — там же

  •  

Флобер <…> своим громоподобным голосом, то рыча, словно дикий зверь, то издавая глухое гудение наподобие трагического актёра, он читает нам первую главу «Саламбо». Удивительная способность перенестись воображением в страну своей фантазии, добиться правдоподобия с помощью искусного сочетания «местных колоритов» всех античных и восточных цивилизаций, — есть что-то одуряющее в этом изобилии красок и ароматов. Но детали производят больше впечатления, нежели целое, и не хватает двух вещей — красок картин Мартина, а в отношении стиля — бронзовой фразы Гюго. — 17 марта

  •  

Будущий хлыщ — вот ребёнок нашего времени. Растёт поколение, которое будет состоять из одних хлыщей. Все эти мальчуганы, которые завтра станут мужчинами, уже сейчас старее своих отцов. Они не будут знать никаких страстей, кроме страсти к комфорту, никаких правил, кроме правил приличия. — 3 апреля

  •  

Есть только два рода подлинных художников — художники примитива и художники упадка. Все другие не в счёт. — 4 апреля

  •  

Ограниченность буржуа выражается и в его способности думать и говорить исключительно о том, что касается его лично. Его никогда не занимают вопросы общего порядка. Приглядитесь к буржуа, едущим в вагоне железной дороги; единственная тема их разговоров — где они пообедали, на каком омнибусе лучше доехать и т. п. Для всего этого они находят богатейший запас слов и формул вежливости, поражая своей изобретательностью. — там же

  •  

О книге [Флобер] судит только после того, как читает её вслух: есть в ней ритм или нет? И если она не подогнана к движению человеческих лёгких, то ни черта не стоит. Своим вибрирующим голосом, от громовых раскатов которого звенят все бронзовые предметы в комнате, он напевно декламирует… — 21 апреля

  •  

Вчера встреча с Мишле. <…> Регентство было возвращением к природе? <…> Да это просто собачья свадьба, только и всего… — там же

  •  

«Саламбо» — это ниже того, чего я ожидал от Флобера. Его личность, которую ему удалось так искусно спрятать в «Госпоже Бовари», произведении столь глубоко объективном, здесь, в новом романе, вовсю выпирает наружу: обнаруживается его склонность к высокопарному, мелодраматическому, напыщенному, впадающему в грубую цветистость. Восток — и притом Древний Восток — представляется ему в виде этаких алжирских этажерок. Некоторые красоты книги по-детски наивны, а иные просто смешны. Большим недостатком является желание соревноваться с Шатобрианом, это лишает книгу оригинальности. На каждой странице пробиваются здесь «Мученики».
Очень утомительны, кроме того, эти нескончаемые описания, подробнейшее перечисление каждой приметы каждого персонажа, тщательное, детальное выписывание костюмов. От этого страдает восприятие целого. Впечатление дробится и сосредоточивается на мелочах. За одеяниями не видно человеческих лиц, пейзаж заслоняет чувства.
Не подлежит сомнению, нужно неимоверное трудолюбие, ни с чем не сравнимое долготерпенье, поистине редкостный талант, чтобы решиться воссоздать вот так, во всех подробностях, давно исчезнувшую цивилизацию. Но, стремясь осуществить свой замысел, что, на мой взгляд, невозможно, Флобер не исходил из тех прозрений, из того постижения путём аналогии, которые позволяют воссоздать хотя бы частицу народной души, когда сам народ уже давно не существует.
Флобер воображает, будто воспроизвёл чувствования той эпохи, он очень горд тем, что якобы передал её «духовный колорит». Но этот духовный колорит и есть наиболее уязвимая сторона книги. Чувствования его героев вовсе не составляют нечто присущее погибшей цивилизации и утраченное вместе с ней; это самое общее, самое банальное изображение чувств человечества, не только карфагенян; а Мато — это попросту оперный тенор в какой-нибудь пьесе из жизни варваров.
Нельзя отрицать — упорно соблюдаемая точность местного колорита, почерпнутого им из многих восточных «местных колоритов», такова, что порой мы переносимся мыслью в мир этой книги, видим его перед собою. Но по большей части описания настолько ошеломляют, что чёткое восприятие утрачивается. Картины даны одним и тем же планом, что приводит к мешанине и сумятице образов. Всё сверкает — и на первом плане, и в глубине. Однообразные приёмы, это постоянное сверкание красок в конце концов рождают усталость — внимание рассеивается и угасает.
Но больше всего я удивлён тем, что в новом романе Флобера не чувствуется стиль, мастерство, внутренняя связь художественного языка и замысла. Почти в каждой фразе — «как», из которого торчит какое-нибудь сравнение, словно свечка из канделябра. Метафоры не входят в плоть произведения. Слова выражают мысль, но мысль эта не пронизывает их до глубины, не овладевает ими полностью. Есть немало очаровательных, очень тонких, изящных сравнений, но они не растворяются в повествовании, не составляют с ним, так сказать, единой плоти, они только как бы слегка прикреплены к нему. Нет этой прекрасной звонкости мысли, выраженной и звучащей в звонкости слов, как бы Флобер того ни добивался. Каденция совершенно не соответствует смыслу; нет тех редкостных оборотов, которые способны были бы заворожить, нет изящных, округлых фраз, сладостных, словно округлости женского тела.

В издании 1887 г., отредактированном Эдмоном Гонкуром, последний абзац до слов «прикреплены к нему» выглядел так:
Затем слишком правильный синтаксис, совсем в духе университетской флегматичности, синтаксис надгробных речей, без единого смелого оборота, без того гибкого изящества, тех нервных сдвигов, в которых живёт трепетность современного стиля… и ещё: сравнения, не растворённые в самой фразе, а всегда притянутые при помощи словечка «как», — они напоминают мне те искусственно цветущие камелии, каждый бутон которых прикреплён к стеблю булавкой. — 6 мая

 

в сокращении, + абзац 1887: Salammbô est au-dessous de ce que j’attendais de Flaubert. La personnalité si bien dissimulée de l’auteur, dans Madame Bovary, transperce ici, renflée, déclamatoire, mélodramatique, et amoureuse de la grosse couleur, de l’enluminure. Flaubert voit l’Orient, et l’Orient antique, sous l’aspect des étagères algériennes. L’effort sans doute est immense, la patience infinie, et, malgré la critique que j’en fais, le talent rare ; mais dans ce livre, point de ces illuminations, point de ces révélations par analogie qui font retrouver un morceau de l’âme d’une nation qui n’est plus. Quant à une restitution morale, le bon Flaubert s’illusionne, les sentiments de ses personnages sont les sentiments banaux et généraux de l’humanité, et non les sentiments d’une humanité particulièrement carthaginoise, et son Mathô n’est au fond qu’un ténor d’opéra dans un poème barbare.
On ne peut nier que par la volonté, le travail, la curiosité de la couleur empruntée à toutes les couleurs de l’Orient, il n’arrive, par moments, à un transport de votre cerveau, de vos yeux, dans le monde de son invention ; mais il en donne plutôt l’étourdissement que la vision, par le manque de gradation des plans, l’éclat permanent des teintes, la longueur interminable des descriptions.
[?]
Puis une trop belle syntaxe, une syntaxe à l’usage des vieux universitaires flegmatiques, une syntaxe d’oraison funèbre, sans une de ces audaces de tour, de ces sveltes élégances, de ces virevoltes nerveuses, dans lesquelles vibre la modernité du style contemporain… et encore des comparaisons non fondues dans la phrase, et toujours attachées par un comme, et qui me font l’effet de ces camélias faussement fleuris, et dont chaque bouton est accroché aux branches par une épingle…

  •  

Рассказывают — это выдумка, но превосходная выдумка, великолепно передающая эпоху, — будто в расходной книге Миреса[2] обнаружена такая запись: «Господину X, министру, — 40 тысяч франков за то, что я взял его под руку в фойе Оперы во время антракта». — 9 мая

  •  

Вот важнейшее следствие 89 года: Париж стал всеобщим центром. Он превращается, говоря железнодорожным языком, в узловой пункт всех нажитых в провинции состояний. Через двадцать лет в провинции не останется ни одного сына разбогатевших родителей. — 12 июля

  •  

Для фантастической сказки: аллея попугаев в Зоологическом саду. Эти разноцветные птицы с механическими голосами могут оказаться заколдованными душами журналистов, без конца повторявших одно и то же. — 11 сентября

  •  

Цареубийство — это пароксизм общественного мнения. Нет деяния, которое более сильно выразило бы душу своей нации, своей эпохи; это страсть человеческого множества, сконцентрированная в руке одного человека. Это безличный убийца. — 6 октября

  •  

Бальзак, быть может, не столько великий анатом человеческой души, сколько великий художник интерьеров. Порой мне кажется, что он пристальнее наблюдал меблировку, нежели характеры. — там же

  •  

Театр и газета — вот, в сущности, два важнейших источника безнравственности литературы, две важнейшие отрасли, где особенно сказывается её вырождение. — 10 октября

  •  

В XIX веке романическое уже не питается любовью, единственная сфера романического в наши дни — это карьера политического деятеля. Только здесь может играть ещё какую-то роль случайность; это единственная область, не укладывающаяся в рамки обычного буржуазного порядка вещей. — 7 ноября

  •  

Все великие произведения искусства, которые считаются идеалом прекрасного, были созданы в эпохи, не знавшие канонов прекрасного, или же художниками, не имевшими понятия об этих канонах. — 12 ноября

  •  

Не кроется ли будущее нового искусства в сочетании Гаварни с Рембрандтом — в реальности человека и его одежды, преображённой магией света и тени, поэзией цвета — солнцем, льющимся с кисти художника? — там же

1862[править]

  •  

Чем определяется политический талант или гений? Большими ошибками, совершенными на большом поприще. Погубить великое государство — значит быть великим государственным мужем. То, что он, падая, увлекает за собой, оказывается мерой его величия. — 19 января

  •  

Сен-Виктор <…> о людях и явлениях он судит по их изображению в искусстве. Образ для него — зеркало; он видит жизнь только отраженной. — 29 января

  •  

То, что происходит в наши дни, — ещё не нашествие варваров; это нашествие шарлатанов. — январь

  •  

Видел сегодня в предместии Сен-Жак девочку — что за глаза! Горячий взгляд их на мгновение встретился с моим, и меня словно обдало жарким светом. Чудо, красавица, настоящая заря! Нечто ангельское — и в то же время возбуждающее, нечто целомудренное — и в то же время бесстыдное. Эта девчушка <…> принадлежат к тому женскому типу, который с первого взгляда словно пронзает насквозь. Как бы ни была очаровательна взрослая женщина, в ней никогда не может быть такой победоносной прелести. Поистине ангельский возраст женщины — это полудетство, когда улыбка её — словно цветок, румянец — алая роза, взор — утренняя звезда! — 6 февраля

  •  

Живопись — это низший вид искусства. Её цель — передать материальное. А насколько верно подражает она действительности? Поставьте картину рядом с тем, что она изображает, рядом с реальным, рядом с жизнью: что такое солнечный луч, изображённый на полотне рядом с настоящим лучом солнца? Напротив, преимущество литературы в том, что её поприще, её область — нематериальное.
Когда-нибудь окажется, что наше время — гнетущее, сковывающее, наполняющее нас стыдом и отвращением — имеет свою хорошую сторону: наш талант сохранится в нём, словно в уксусе. — там же

  •  

По мере того как Мишле всё больше разлагается как писатель и, роясь в навозе истории, лопатами выгребает оттуда вязкую массу мёртвых фактов, чтобы ляпать её на бумагу, как ему вздумается, назло синтаксису, даже не заканчивая фразы, — он вызывает всё большее восхищение. — 12 февраля

  •  

Главный признак проститутки — полная обезличенность. Это уже не личность, а единица некоего стада. Она до такой степени утрачивает своё «я», то есть перестает сознавать себя как нечто обособленное, что за обедом в публичных домах девки то и дело запускают руки друг другу в тарелку, не отличая своей от чужой. У общего котла они составляют одно существо. — 16 февраля

  •  

Я убеждён, что от сотворения мира не было ещё на земле двух других людей, подобных нам, — людей, которые так всецело были бы захвачены, поглощены мыслью и искусством. Когда нам приходится сталкиваться с тем, что не имеет отношения к мысли, к искусству, у нас такое чувство, будто нам нечем дышать. Книги, рисунки, гравюры — вот чем замыкается наша жизнь, наш кругозор, ничего другого для нас не существует. Мы перелистываем книги, рассматриваем картины — только этим мы и живём. В этом сосредоточено для нас все — «Hic sunt tabernacula mea». Ничто не способно отвлечь нас от этого, устремить к иному. Мы свободны от тех страстей, которые заставляют человека покинуть библиотеку или музей, уйти от созерцания, раздумья, наслаждения мыслью, линией. Политическое честолюбие нам неведомо; женщине в нашей жизни отведена наипростейшая роль — раз в неделю отдавать нам своё тело. — 19 февраля

  •  

Кремье при смерти. Знаменитый писатель парижского театра Буфф даже в предсмертном бреду, даже в агонии продолжает имитировать знакомых актёров. Умирать, передразнивая Дезире, — как это страшно! В загробный мир он вступит со скабрезной шуткой. Не сама ли смерть потешается над собою в мозгу этого водевилиста? — 20 февраля

  •  

Торговка углём с нашей улицы вся кипит от негодования. На днях она повела свою восьмилетнюю внучку впервые к исповеди. Священник сделал девочке следующие два предписания: не петь «Мирлитон» — модную сейчас уличную песенку — и отворачиваться от статуй голых женщин, которые она может увидеть в доме своих родителей. Странный способ внушать девочке понятие о боге!.. Нечего сказать, хорош исповедник, наивно представляющий себе жалкую лачугу водовоза в виде секретного зала неаполитанского музея! — 11 марта

  •  

Ходил смотреть знаменитый «Источник» г-на Энгра. Возвращение вспять — изображение девичьего тела по античным канонам, да ещё напряжённое, прилизанное, наивное до глупости. Тело женщины вовсе не неизменно. Оно меняется в соответствии с цивилизацией, эпохой, нравами. <…> Художник который не изображает женский тип своего времени, не останется долго в искусстве. — там же

  •  

… женщина не поднимается при нашем появлении, не делает ни единого движения в ответ на наш поклон и слова приветствия. Эта серая тень, сидящая здесь в каком-то полусне, — госпожа Санд, — <…> сидя вот так, она производит впечатление какого-то призрака или автомата. Голос механический, монотонный, безразличный, лишённый модуляций. В её позе есть нечто важное, степенное, толстокожее — этакое умиротворённое жвачное животное. Она напоминает тех спокойных холодных женщин, которых изображает на своих портретах Миревельт, а то ещё какую-нибудь надзирательницу в приюте для падших. Медлительные, какие-то сомнамбулические жесты. Время от времени — звук чиркнувшей восковой спички, вспыхивает маленький огонёк и зажигается папироса, — одно и то же методическое движение. Ни единого проблеска в звуке её голоса, в окраске её речи.
С нами она очень любезна, весьма щедра на похвалы. Но есть в её словах какая-то удручающая наивность, удивительная упрощённость мысли — от этих плоских выражений становится холодно, как от голой стены. — 30 марта

 

… une femme qui ne se lève pas, reste immobile à notre salut de corps et de paroles. Cette ombre assise, à l’air ensommeillé, est Mme Sand, <…> a un aspect automatique. Elle parle d’une voix monotone et mécanique qui ne monte, ni ne descend, ni ne s’anime. Dans son attitude, il y a une gravité, une placidité, quelque chose du demi-endormement d’un ruminant. [?] Et des gestes lents, lents, des gestes, pour ainsi dire, de somnambule, des gestes au bout desquels on voit incessamment — et toujours avec les mêmes mouvements méthodiques — le frottement d’une allumette de cire jeter une petite flamme, et une cigarette s’allumer aux lèvres de la femme.
Mmee Sand a été fort aimable, fort élogieuse pour nous, mais avec une enfance d’idées, une platitude d’expressions, une bonhomie morne qui fait froid comme la nudité d’un mur de chambre.

  •  

«Отверженные» Гюго — для нас глубокое разочарование. <…> если хорошенько поразмыслить, это немного забавно — заработать двести тысяч франков (именно такова сумма дохода от книги!), проливая слёзы по поводу народных несчастий и нищеты. <…>
Заглавие не оправдано: в книге нет отверженных, больница не показана, фигура проститутки едва намечена. Ни одного живого человека — действующие лица романа сделаны из бронзы, из гипса, из чего хотите, но только не из плоти и крови. На каждом шагу изумляет и раздражает совершенное отсутствие наблюдательности. В ситуациях и характерах есть правдоподобие, но нет правды[К 17], той правды, которая в романе придаёт законченность обстоятельствам и людям при помощи неожиданных находок. В этом порок произведения и глубокая его беда.
Что касается стиля, то он напыщенный, напряжённый, какой-то задыхающийся и нисколько не соответствует содержанию. Это Мишле, вещающий на Синае. Никакого плана — чуть не целые тома вводных эпизодов. Вы не чувствуете романиста, — в каждой строчке голос Гюго, одного только Гюго! Сплошные фанфары и никакой музыки. Никакой тонкости. Нарочитая грубость или прикрасы. Явное желание угодить толпе, какой-то добродетельный епископ, нечто вроде бонапартистско-республиканского Полиевкта[К 18]; ради неизменной погони за успехом автор боится задеть честь даже господ трактирщиков[К 19].
Таков этот роман, который мы открывали как книгу откровений, а закрыли с твёрдой убеждённостью, что это книга спекулятивная. Словом, — роман на потребу посетителей читален, написанный талантливым человеком. — апрель

  •  

Французы — народ смышлёный и грубый. Они не отличаются ни изысканностью, ни артистичностью натуры. Характерные черты и вкусы французского народа нашли превосходное воплощение в наших королях. Ни у какой другой нации властелины не обобщают и не олицетворяют до такой степени народный характер. Генрих IV — это король, милостью «бога простых людей» из песни Беранже, и волокита. Франциск I — король, перекочевавший со страниц Рабле на страницы новелл королевы Наваррской: это — король-распутник. Людовик XV — капризник, свинья и враль. Наполеон — это наша любовница, это Слава. Людовик XVIIIвольтерианец, цитирующий Горация[К 20]. Луи-Филипп — вооружённый зонтиком Робер Макэр[2]. Людовик XIV — героический Прюдом королевской власти.
Все типы, все разновидности, все признаки французской расы представлены на этих медалях: на них чекан национального характера. — там же

  •  

Что за удивительные люди, они тянутся к уродливому, неполноценному, безобразному, незадачливому! <…> они ищут чудовищное в глупом, убогое в изысканном. Отсюда успех Бодлера, этого святого Венсана де Поля, собирающего огрызки, этой навозной мухи в искусстве. — там же

  •  

Один современный папаша, выговаривая сыну за его леность и нежелание чем-либо заняться, обмолвился великолепной фразой: «Я-то, сударь, по крайней мере выполнил свой долг перед родиной — я нажил состояние!» — 4 мая

  •  

… «Саламбо». Основной недостаток этого произведения, и гораздо более важный, чем всякие частные погрешности, — в том, что патетическое здесь сведено к материи, а это возвращение вспять, возвращение ко всему тому, что делает для нас поэму Гомера ниже произведений нашего времени; в романе изображены физические страдания, а не страдания духовные; это роман о теле, но не о душе человека. — 20 мая

  •  

Поразительно, как преследует жизнь всех тех, кто не идёт проторенной дорожкой, кто сворачивает или стремится свернуть на другие пути; всех тех, кого нельзя причислить ни к чиновникам, ни к бюрократам, ни к счастливым супругам, ни к отцам семейства, — тех, кто живёт вне обычных рамок. Каждое мгновение, каждую минуту их постигает кара — в большом или в малом, — и всякий раз кара эта кажется предусмотренной неким уложением о наказаниях для нарушителей великого закона — закона сохранения общества. — 22 мая

  •  

У буржуа существует восхитительный евфемизм для обозначения собственной скаредности. В их устах быть скупым — значит «собирать дочерям на приданое». — 5 июня

  •  

Двое чистеньких мальчиков, буржуазных сынков, розовых, уже пузатых, пышущих здоровьем и глупостью, пялят свои дурацкие глаза на маленького отверженного… — 12 июля

  •  

Самыми великими поэтами, может быть, являются те, которые остались неизданными. Написать произведение — значит, может быть, уничтожить его замысел. — 13 июля

  •  

Французская академия, единственное учреждение, пережившее старый режим, сама роет себе могилу, отворачиваясь от всего, в чём есть жизнь и молодость, венчая то, что никому не известно, — неведомых поэтов, книги, которых никто не читает, — поистине апофеоз засушенных плодов;.. — там же

  •  

Революция против касты и классов — какая чепуха! Революции должны быть направлены против известных человеческих пороков: так, по-моему, была бы законной революция против скупости. Скупость всегда значит — бесчеловечность. Эта страсть антисоциальна по самой природе. — 28 июля

  •  

Огромным преимуществом искусства над литературой является то, что художник всегда может — по крайней мере до известной степени — увидеть, представить себе, насколько удалось его произведение, в то время как писатель этого не может. Никогда нельзя сказать, не слишком ли ты дал волю своей наблюдательности или, напротив, фантазии, достаточно или недостаточно красочен твой язык. У писателя нет глаза, способного правильно оценивать то, что сделано. Чтобы судить о своей работе, у него есть только ум, то есть нечто весьма непостоянное, подверженное различным влияниям. — 26 августа

  •  

Здесь на днях один мальчик нашёл кошелёк и отдал своему отцу. Тот никому не сообщил о находке. Дело открылось, и оба предстали перед исправительным судом. Отца присудили к двум месяцам тюрьмы, мальчика — ему двенадцать лет — к исправительному дому вплоть до совершеннолетия. Таков результат рвения прокурора! Вот они, бесчеловечные законы нашего судопроизводства. Такое страшное наказание за найденный (не украденный!) кошелёк! Два месяца тюрьмы бедному тряпичнику, отцу семерых детей! Такого мальчугана — я видел его, ребёнок как ребёнок, с наивной, ещё совсем детской улыбкой — отправить в эту школу взаимного обучения каторжников, в этот гноильный чан для человеческих душ! — 13 сентября

  •  

Вопреки общепринятому мнению, брак по расчёту — явление весьма обычное в деревне. Сердечная склонность — цветок, произрастающий только в городах. — там же

  •  

Когда неверие становится верой — оно более нелепо, чем религия. — там же

  •  

… «Отверженные». Немного напоминает воскресный день в Шотландии. Солнце, трава, веселье; потом вдруг появляется некий господин со складной кафедрой, устанавливает её, и начинается проповедь о космических атомах, социализме, прогрессе, теологии — тучи и буря! — 28 сентября

  •  

Во Флобере убеждённость сочетается с краснобайством. У него есть идеи, действительно ему присущие, есть идеи вымученные, и есть идеи наигранные. — 8 октября

  •  

Не кто иной, как Шапюи-Монлавиль, сенатор, приказал, после того как император, во время путешествия по Югу[К 21], принял ванну в доме префектуры, вычерпать воду из этой ванны и наполнить ею бутылки. Он действовал совершенно так же, как если бы то была вода из Иордана. Это случилось в самой середине XIX века, что отнюдь не мешает нам смеяться над народом, считающим священными нечистоты какого-нибудь Великого Ламы. — 26 октября

  •  

… в литературе не существует вечно прекрасного, иначе говоря — абсолютных шедевров. Создай кто-нибудь сегодня «Илиаду», разве бы она нашла читателей? <…> Профессора и академики уверяют, будто существуют произведения и авторы, над которыми не властно ни время, ни изменения вкуса, ни обновление духа, чувств, интеллекта, происходящее в разные времена у разных народов. Они говорят так, ибо нужно же им хоть на что-нибудь опереться, спасти хоть какой-нибудь Капитолий! <…> Если всё в мире изменилось, если человечество пережило столь невероятные превращения, переменило религию, переделало заново свою мораль, — неужели же представления, вымыслы, сочетания слов, пленявшие мир в далёкие времена его детства, должны пленять нас так же сильно, так же глубоко, как пленяли какое-нибудь пастушеское племя, поклонявшееся многим богам <…>. Право, верить, что это так, или хотя бы так, утверждать может лишь тот, кто от этого кормится! Впрочем, толпа тоже склонна верить в вечно прекрасное: это освобождает её от необходимости иметь вкус… — 10 ноября

  •  

Человек, не понимающий, что Лабрюйер — лучший писатель всех времён, никогда не станет писателем. — 16 ноября

  •  

… нельзя выращивать гениев так же, как нельзя выращивать на грядках трюфели. — там же

  •  

Бабушка маленьких девочек Мишеля[2] сама шьёт для их кукол нижние юбки, чтобы внучкам не пришли в голову недозволенные мысли! — 4 декабря

  •  

Сен-Виктор кажется изгнанником из Древней Греции. Он томится по её городам, где было больше статуй, нежели граждан. XIX век кажется ему глухой провинцией, отстоящей далеко-далеко от Афин. Ему не хватает Фидия, и неба Ионии, и философов.
А мы — нас словно переехали колеса Революции. Порой, когда мы пристально всматриваемся в самих себя, мы кажемся себе эмигрантами из XVIII столетия. Мы как бы выходцы из этого пленительно-изысканного века с его тончайшим вкусом, с его безудержным остроумием и восхитительной развращённостью, — века самого умного, самого просвещенного, когда так процветала учтивость, изящные искусства, сладострастие, воображение, милые прихоти; века, наиболее человечного (то есть наиболее далекого от природы) из всех, какие когда-либо существовали в мировой истории. — 14 декабря

  •  

Оригинальность состоит вовсе не в том, чтобы искать оригинальное в Карфагене, а в том, чтобы обнаружить его рядом с собой. Чувствуется в этом нечто провинциальное. Всё равно что отправиться на Восток ради того, чтобы удивить руанцев. Я определил бы Флобера двумя словами: гениальный… провинциал. — 27 декабря

1863[править]

  •  

Просмотрел восемьдесят листов «Испанской войны» Гойи. <…>
Ужасы — вот стихия Испании. Даже здесь, в творениях последнего её великого художника — неумолимость инквизитора. Каждый офорт испепеляет врага, предвосхищая суд потомства, подобно тому как инквизиция сжигала еретика, прежде чем он станет добычей адского пламени. — 4 января

 

Feuilleté aujourd’hui les 80 planches de Goya. <…>
Le génie de l’horreur, c’est le génie de l’Espagne. Il y a de la torture, de l’inquisition presque, dans les planches de son dernier grand peintre, et dans la morsure de ses eaux-fortes, pour ainsi dire, de la brûlure de ses autodafés.

  •  

В природе нет прямых линий. Это изобретение человечества, может быть, единственное, принадлежащее собственно человеку. — 20 января

  •  

Во все эпохи империй мода тяготеет к античности, к классическим образцам. При тираниях порабощение распространяется даже на вкусы. — там же

  •  

Прочесть несколько сот древних авторов, занести на карточки выдержки из них, написать книгу о том, какую обувь носили римляне, или снабдить примечаниями какую-нибудь надпись — это называется эрудицией. Это делает вас учёным, вы пользуетесь всеми преимуществами. Вы — член Института, вы человек серьёзный, профессор Французского коллежа, вас почитают, как учёного бенедиктинского монаха.
Но займитесь веком близким к нам, великим веком; пересмотрите ворох документов, десяток тысяч брошюр, пятьсот журналов и создайте на основании всего этого не монографию, а реконструкцию всего духовного облика общества, раскройте сущность XVIII века и Революции в их самых интимных чертах, — и вы будете всего лишь книжный червь, милый любитель редкостей, приятный нескромный болтун. — 25 января; о себе

 

Lire les auteurs anciens, quelques centaines de volumes, en tirer des notes sur des cartes, faire un livre sur la façon dont les Romains se chaussaient ou mangeaient couchés, — voici ce qui s’appelle l’érudition. On est un savant avec cela. On est de l’Institut, on est sérieux, on a tout.
Mais prenez un siècle près du nôtre, un siècle immense, brassez une montagne de documents, trente mille brochures, deux mille journaux, tirez de tout cela, non une monographie, mais le tableau d’une société, vous ne serez rien qu’un aimable fureteur, un joli curieux, un gentil indiscret.

  •  

… у нас с некоторых пор где-то в глубине души возникли следующие мысли: что все правительства имеют основания для скептицизма; что оппозиция в конце концов столь же мало почтенна, как и угодничество перед властями; что человечество продажно и политическая честность сохраняется лишь тогда, когда не было ещё случая пасть или проституироваться.
Умный человек должен считать, что народ, в громадном большинстве, состоит из дураков. Весь талант умного человека должен быть направлен на то, чтобы их надуть. Нет больше ничего, ни прогресса, ни принципов, только фразы, слова, пустая болтовня — вот что мало-помалу начинаем мы видеть в нашем времени, которое тоже станет когда-нибудь историей, как и все прошедшие времена.
Революция — просто переезд на новую квартиру. Коррупция, страсти, честолюбие, низость той или иной нации, того или иного века попросту меняют апартаменты, что сопряжено с поломками и расходами. Никакой политической морали: успех — вот и вся мораль. Таковы факты, явления, люди, жизнь, общество. <…>
Взгляды сенатора определяются его окладом; убеждения орлеаниста — его честолюбием. В каждой партии не наберётся и трёх искренне убеждённых безумцев. В конце концов это приводит к величайшему разочарованию: устают верить, терпят всякую власть и снисходительно относятся к любезным негодяям — вот что я наблюдаю у всего моего поколения, у всех моих собратьев по перу, у Флобера, так же как и у самого себя. Видишь, что не стоит умирать ни за какое дело, а жить надо, несмотря ни на что, и надо оставаться честным человеком, ибо это у тебя в крови, но ни во что не верить, кроме искусства, чтить только его, исповедовать только литературу. Всё остальное — ложь и ловушка для дураков. <…>
Мы не пишем об улучшении жизненных условий для необеспеченных классов. Сенека писал о нищете, сидя за столом лимонного дерева, стоимостью в столько-то тысяч сестерциев, — мы не повторим этого классического шутовства. Если человек сочувствует бедности и беднякам, но в то же время продолжает пользоваться, <…> ста тысячами ливров годового дохода — много больше того, что ему нужно, — он фигляр. Как только в человеке проявляются апостольские наклонности, я вижу в нём комедианта; как только в нём проявляется святой — я вижу в нём Бильбоке[К 22]; проявляется в нём служитель господа — он для меня Робер Макэр; проявляется мученик — он для меня Видок.
Прогресс? Рабочие хлопчатобумажных фабрик Руана питаются сейчас листьями рапса, матери вносят имена своих дочерей в списки проституток. — 28 января

  •  

Никто, от верхов общества и до его низов, ни один человек из большого света или из народа, мужчина или женщина, не будет вам признателен за весело проведенный вечер, за три-четыре часа душевной радости: они будут вам более благодарны за монету в сто су. — 11 февраля

  •  

Читая предисловия, написанные Мольером, я замечаю непринуждённый, почти приятельский тон автора по отношению к королю. Даже в лести он избегает низости, потому что облекает её в своего рода мифологическую форму. С той поры достоинство писателя порядком упало, по крайней мере в обращении. Ныне между властью предержащей и автором такое же расстояние, как между хозяином и слугой. — там же

  •  

… физическая грубость гениальных людей передаётся их творчеству. Чтоб в произведениях была тонкость, изысканная грусть, чтоб струны сердца и души трепетали от редкостных и восхитительных вымыслов, нужна некоторая болезненность. Тело должно пройти сквозь крестные муки, надо стать как бы распятым Христом своего творчества, как Генрих Гейне. — 14 февраля

 

… c’est la santé d’une génie bien portant, mais toutefois pour le rendu des délicatesses, des mélancolies exquises, des fantaisies rares et délicieuses sur la corde vibrante de l’âme et du cœur, ne faut-il pas, je me le demande, un coin maladif dans l’homme, et n’est-il pas nécessaire d’être un peu, à la façon de Henri Heine, un crucifié physique ?

  •  

До наших времён поэт был ленивцем, задумчивым и сонным лаццарони. Теперь он стал тружеником, всегда работает, всегда делает заметки, как Гюго. Нынче гений — это записная книжка! — 22 февраля

  •  

Тэн. Как собеседник — это нечто вроде изящного воплощения современной критики: очень знающий, любезный, немного педантичный. По существу своему — учитель, следы этой профессии неистребимы, — но его спасает большая простота, расположение к людям, внимательность воспитанного человека, умеющего мило слушать других. — 1 марта

  •  

Что ни говори, а чувство собственного достоинства у писателя поубавилось. Демократия его принижает. — там же

  •  

У Ренана — телячья голова, покрытая красными пятнами и затвердениями, как ягодицы у обезьяны. Это дородный, приземистый человек, плохо сложенный, голова ушла в плечи, что придает ему вид немного горбатого; похож на животное, на что-то среднее между свиньёй и слоном, — глаза маленькие, огромный нависший нос, лицо, испещренное прожилками, как мрамор, одутловатое, покрытое пятнами. У этого болезненного существа, нескладного, уродливого и отталкивающего, — фальшивый и пронзительный голосок. — 28 марта

  •  

Вовсю спорят о Вольтере. Мы оба, единственные, кто, отделяя писателя от полемиста, от его деятельности и влияния в области общественной и политической, оспариваем его литературные заслуги… <…> журналист, и ничего более, он остроумен, но это остроумие не лучше, чем у всех верящих в духовную любовь пожилых женщин того времени… <…> Его исторические произведения? Но это ложь, условная помпезность старых историков <…>! Наконец, <…> его знаменитый «Кандид», — это Лафонтен в прозе, кастрированный Рабле… Чего стоят его 80 томов рядом с «Племянником Рамо» и «Это не сказка», — романом и рассказом, увлекшими за собой все романы и все рассказы XIX века. — там же

 

Et la bataille est autour de Voltaire. Et tous deux en parlant de l’écrivain, et en ne tenant pas compte de son influence sociale et politique, nous contestons sa valeur littéraire… <…> d’un journaliste, rien de plus, joint à de l’esprit, si vous voulez, mais de l’esprit pas d’une plus haute volée que celui qu’avaient toutes les vieilles femmes spirituelles du temps… <…> Son histoire : c’est le mensonge et la convention pompeuse et bête de la plus vieille et solennelle histoire <…>! Enfin, <…> son fameux Candide, c’est du La Fontaine en prose, du Rabelais écouillé… Que valent ces 80 volumes auprès d’un Neveu de Rameau, auprès de Ceci n’est pas un conte, — ce roman et cette nouvelle, qui portent, dans leurs flancs, tous les romans et toutes les nouvelles du XIXe siècle.

  •  

Ренан сбит с толку, ошеломлён резкостью мыслей и выражений, он почти онемел, но ему любопытно, он заинтересован, внимательно слушает и впитывает цинизм этих речей, словно порядочная женщина, очутившаяся на ужине среди девиц лёгкого поведения. Потом, за десертом, возникают высокие темы. — там же

  •  

В Лувре.
Действительно ли всё это шедевры? Сколько я на своём веку перевидал картин, анонимных, не имеющих рыночной ценности, но таких же бесспорно прекрасных, как и всё то, что здесь и что подписано, освящено великими именами. И потом, что такое шедевры? Господи, да ведь спустя триста лет наши современные картины тоже будут считаться шедеврами. Две вещи делают картину шедевром: освящение временем и тот налёт, которым она постепенно покрывается, то есть предрассудок, не позволяющий судить о ней, и потускнение, не позволяющее видеть её. — 19 апреля

  •  

В конечном счёте недовольных негодяев столько же, сколько негодяев довольных. Оппозиция не лучше правительства. — 21 апреля

  •  

Видел картину Давида «Коронация Жозефины». Нет, никогда самый плохой ярмарочный живописец не писал картины нелепее и глупей. Возвышение в глубине — этот кусок превосходит всё, что только можно вообразить. Головы придворных чудовищны.
<…> Эта картина — отмщение тому режиму. О, только бы она не погибла! Пусть она останется, пусть живёт как образец официального искусства Первой империи: ярмарочное полотно — и апофеоз величайшего из балаганных шутов! — 5 июня

  •  

Для древней литературы характерно то, что она была литературой дальнозорких, то есть изображением целого. Особенность современной литературы — и её прогресс — в том, что она — литература близоруких, то есть изображение частностей. — там же

  •  

Мар-о-Фе: серые скалы, земля пепельного цвета, розовый вереск. Корни — как змеи, куски гранита — точно спины гиппопотамов, увязнувших в топи, морщинистые стволы великолепных дубов. Нечто вроде леса друидов на потухшем вулкане. — 1 августа

  •  

Мюссе? Жокей лорда Байрона. — 11 августа

  •  

С наибольшим сходством все крупные персонажи французской истории изображены в романах все того же Александра Дюма, вылепившего с них медали… из хлебного мякиша. — октябрь

  •  

Может быть, дальше всего отошла от классики и традиций современная комедия-буфф. Она полна невероятной фантастики, нелепостей, смехотворных неожиданностей, прихотей паяцев, неслыханного нервного раздражения, вещей, которые действуют как веселящий газ, вызывают чувство дурноты и заставляют содрогаться, точно видишь Гамлета в исполнении Бобеша[2] или Шекспира впавшим в детство. — 3 октября

  •  

Целый день без отдыха <…> [Флобер] читал нам свой первый роман, <…> на обложке только такое заглавие: «Фрагменты в некоем стиле»[2]. <…>
Если не считать совершенно неудачного диалога, роман поразительно сильный для того возраста, в каком был автор. Уже там в некоторых подробностях пейзажа проглядывает тонкая, очаровательнаянаблюдательность, свойственная «Госпоже Бовари». Начало романа, передающее осеннюю грусть, — достойно того, чтобы автор подписался под ним и сейчас. — 1 ноября

 

Toute la journée <…> [Flaubert] nous a lu son premier roman, <…> qui n’a d’autre titre sur la couverture que : Fragments de style quelconque. <…>
Toute la composition, sauf le dialogue très enfantin, est d’une puissance étonnante pour l’âge où Flaubert l’a écrite. Il y a déjà là, dans le petit détail du paysage, l’observation artiste et amoureuse de la nature de Madame Bovary. Le commencement du roman : « Une tristesse d’automne », est un morceau qu’il pourrait signer, à l’heure qu’il est.

  •  

Мы попросили Флобера прочесть нам что-нибудь из его путевых заметок[К 23]. Он начинает читать, и по мере того как он развёртывает перед нами картину утомительных форсированных маршей, когда он по восемнадцати часов не сходил с коня, целыми днями не видал воды, когда по ночам его одолевали насекомые, — <…> я задаюсь вопросом, не проявилось ли тщеславие и позерство в этом путешествии, которое он задумал, проделал и завершил, чтобы потом рассказывать о нём и похваляться им перед руанскими обывателями? <…>
Его заметки, написанные с мастерством опытного художника, похожи на цветные эскизы, но надо прямо сказать, что, несмотря на невероятную добросовестность, на стремление передать всё как можно более тщательно, недостаёт чего-то неуловимого, что составляет душу вещей… — 2 ноября

  •  

Мы едем к Мишле, <…> [у него] всё погружено в тень и похоже на домашнее убранство какого-нибудь буржуа, завсегдатая аукционов. <…>
Он похож на свою же историю: все нижние части на свету, все верхние — в тени. Лицо — только тень, вокруг которой белеют волосы и из которой исходит голос… профессорский, звучный голос, рокочущий и певучий, который, если можно так выразиться, красуется, то поднимается, то опускается и создаёт как бы непрерывное торжественное воркование. — 23 ноября

 

Nous allons remercier Michelet, <…> enseveli dans la pénombre, a l’apparence du mobilier d’un bourgeois, habitué des Commissaires-priseurs. <…>
Il est comme son histoire même, toutes les parties basses dans la lumière, le haut dans une demi-nuit ; le visage rien qu’une ombre, avec autour la neige de longs cheveux blancs, une ombre d’où sort une voix professorale, sonore, roulante, chantante, et se rengorgeant, pour ainsi dire, et qui monte et descend, et fait comme un continuel roucoulement grave.

  •  

Ну, как вы хотите, <…> чтоб папаша Сент-Бёв, даже при бешеном желании всё понять, понял сущность такого таланта, как ваш? Конечно, его статьи очень милы, это приятная литература, очень искусно сделанная, — но и только! Ещё ни разу, так мило беседуя в своих статьях, написанных в такой милой манере, ни разу не открыл он ни одного писателя, не дал определения ни одному таланту. Его суждения ни для кого ещё не отчеканили и не отлили в бронзе медаль славы… И, несмотря на всё своё стремление быть вам приятным, как мог он влезть в вашу шкуру? Вся изобразительная сторона вашего искусства ускользает от него. Когда вы описываете наготу — это для него нечто вроде литературного онанизма, под предлогом красоты рисунка. Вы только что сказали, что не хотите вносить в это чувственность, а вот для него описание груди, женского тела, вообще обнажённости неотделимо от похабства, от возбуждения. В Венере Милосской он видит Девериа. — там же

 

Mais comment voulez-vous <…> que le père Beuve, malgré son touchant désir de tout comprendre, comprenne à fond un talent comme le vôtre ? Oui, c’est très gentil ces articles, c’est d’une littérature aimable et parfaitement ingénieuse, et puis voilà tout. Jamais avec son petit parlage écrit, il n’a baptisé un homme, ou donné la signification définitive d’une œuvre en un mot ou en une phrase ; jamais enfin il n’a coulé dans du bronze, la médaille d’une gloire… Et vous, en dépit de son envie de vous être agréable, comment pourrait-il entrer dans votre peau ? Tout votre côté plastique lui échappe. Quand vous décrivez du nu, ça lui paraît en quelque sorte de l’onanisme littéraire sous le prétexte de la ligne… Vous venez de le proclamer tout à l’heure, vous ne cherchez pas à mettre de la sensualité là dedans. Eh bien, pour lui, la description d’un sein, d’une jambe de femme, le nu, enfin, est inséparable de l’idée cochonne, de l’excitation physique… en un mot, à ses yeux, il y a du Devéria dans la Vénus de Milo.

  •  

Признак артистической натуры — это жажда того, что противоречит вашему инстинкту, например, — свержения правительства. — 4 декабря

  •  

Все человеческие чувства, — может быть, даже и любовь, — это только различные виды чувства собственности или продукт его распада. — 24 декабря

1864[править]

  •  

Приятнее представлять себе гений в виде огненного языка, чем видеть в нём невроз. — 10 января

  •  

Сила древних зиждилась на мускулах, сила современного человека — на нервах. Труд развивается от Геркулеса к Бальзаку. — 13 января

  •  

Мюссе: Байрон в переводе Мюрже. — 18 февраля

  •  

Он идёт, он медленно приближается мелкими скользящими шажками, весь словно из цельного куска. Так подползает пресмыкающееся, так движется хамелеон, — сонный, ледяной вид, крохотные тусклые глазки, и кожа вокруг них вся в складках и морщинах, как веки ящерицы. Он не подходит к людям; он чует преграду на своём пути, останавливается в нерешительности перед человеком и, стоя вполоборота, не поворачивая головы и глядя прямо перед собою, произносит первые слова гнусавым голосом с немецким акцентом. Затем ищет, что же сказать дальше, по-прежнему не двигаясь, с блуждающим взором. <…> Иногда в его блеклых голубых глазах проскальзывает бледная улыбка, неясный отблеск. Он в штатском: фрак, шляпа, два бутона розы в петлице и лента Почётного легиона через плечо. Ave Caesar! Это — он.
«Зловещий!» — вот какое определение приходит на ум при виде его. <…> Зловещий, несуразный, изнурённый, беспощадный. Он напоминает ещё пройдоху, из тех, что можно встретить в низкопробных немецких гостиницах: какого-нибудь франкфуртского сводника. — 27 февраля

  •  

Знаете, на чем основана слава Делакруа? Он ввёл в живопись движение механических игрушек: вроде кузнеца, подковывающего лошадь, или зубного врача, выдирающего зуб, — передвижные картинки. — 4 марта

  •  

Прелестные подробности жизни парижских бедняков. Починщица кружев варит себе суп из молока, употребляемого при чистке чёрных кружев. Одна бедная старуха во время поста встаёт в четыре утра и идёт в собор Парижской Богоматери, чтобы занять стул, который она переуступает за десять — двенадцать су;.. — 20 марта

  •  

В литературе начинают с того, что старательно ищут свою оригинальность у других и вдали от себя; много позже её находят попросту в себе самом и рядом с собою. — 5 апреля

  •  

Наша скрытая рана — неутолённое и уязвлённое литературное честолюбие и вся горечь литературного тщеславия, из-за которого вам больно, если какая-нибудь газета не упомянет о вас, а если упомянет о других, — вы приходите в отчаянье. — 9 апреля

  •  

Бывают монархии, которые не годятся для живописи на стекле: Луи-Филипп и его супруга на витраже — это сама Буржуазия в нимбе! — 10 апреля

  •  

Этот Делакруа, пресловутый художник выразительности, — совсем не выразителен, он передаёт только движение. Как и у Пуссена, у него нет образа, говорящего, сообщающего что-нибудь, нет ни одного одухотворённого лица. Фигуры на его полотнах возвращают нас даже не к обобщённому изображению страстей, как у Лебрена[К 24], а к некоей безликости искусства Эгины[К 25]. Он будет пользоваться успехом лишь у людей, лишённых вкуса и самостоятельности суждения. Его так называемая слава в том, что он якобы продолжил традиции великой школы, именуемой школою исторической живописи, — мажет огромные эпилептические картины, пользуясь палитрой Рубенса и Веронезе. — 11 апреля

  •  

Больно видеть, каким мелким делают Гаварни его заботы буржуа — собственника, общество двух глупых женщин, которые за ним ухаживают, и чтение бульварных газетёнок. Можно подумать, что в этом кроется жестокая ирония: ему мстит всё, что он подверг осмеянию, — собственность, женщина и газета. — там же

  •  

Из всей современной живописи картины Декана покрываются самой красивой патиной и, пожухнув, приобретают вид старых шедевров. — 13 апреля

  •  

… Готье <…> читает нам отрывки из книги Гюго[К 26]. Она сбила его с толку, он не знает, что в ней хорошо, что плохо. <…> Нам фразы Гюго показались уже не фразами, но аэролитами некоторые из них падают с солнца, другие — с луны. — 21 апреля

  •  

Литература может и должна изображать жизнь низов, безобразное и даже отвратительное. Живопись скорее должна тянуться к прекрасному, изящному, приятному. Одна обращается ко взору, который не следует оскорблять, другая — к сердцу, которое надо растрогать. — 28 апреля

  •  

Застенчивость — это только нервное явление. Все нервные люди застенчивы. Скромность тут совершенно ни при чём. — там же

  •  

Биржевые дельцы, по мере того как живут и обогащаются, становятся смуглыми. Приобретают металлический оттенок. Кажется, что у них из-под кожи проглядывает отблеск золота. — 4 мая

  •  

Флобер похож на бурный поток… — это водопроводная труба на двух ногах. — 9 мая

  •  

Чтобы заставить нас примириться с жизнью, богу пришлось отнять у нас её половину. Не будь сна, когда временно умирают печали и страдания, человек не вытерпел бы до смерти. — 28 мая

  •  

Бертло напоминает своим видом и манерой держаться не то интеллигентного рабочего, не то актёришку. — 20 июня

  •  

Ничего не происходит, и все неизменно. Долговечность вещей непереносима. Если б ничего не случалось только со мной; но я вижу, что и у моих друзей тоже ровным счётом никаких событий. Всегда все начинается сначала, и ничто не кончается. Нет ни катастрофы, ни ужасной неожиданности, ни потопа, ни даже революции. На днях император чуть было не достался на съедение карпам в Фонтенебло. Чуть было — и только! — 22 июня

  •  

Вот три вещи, разорительные для всех и отсутствие которых позволяет разбогатеть: жена, ребёнок, земельная собственность. — там же

  •  

Торговля есть искусство злоупотреблять необходимостью или потребностью в ком-нибудь или в чем-нибудь. — 10 июля

  •  

В этот вечер солнце похоже на вишневую облатку для конвертов, наклеенную на жемчужные небо и море. Только японцы отважились в своих альбомах с картинами отразить эту странную игру природы. — 19 июля

  •  

Книга никогда не бывает шедевром — она им становится. — 23 июля

  •  

В этот вечер мутная голубизна неба теряется на горизонте в оранжевой полосе, которая постепенно подергивается бледной синевой. На эту синеву наложены неподвижные крупные пятна облаков, подобные чудовищам, вырезанным из черной бумаги, и китайским драконам, изваянным из дерева лиственницы. Кажется, что на это небо Доре уронил свою чернильницу и прихотливые пятна своих гравюр. — 26 июля

  •  

Изобразить в романе, какую рану женщина наносит влюблённому мужчине, когда танцует: ведь в танце женщина преображается в светскую, почти придворную даму, внезапно утрачивая свой образ мыслей, своё обычное расположение духа, свой, казалось бы, привычный характер. — 11 августа

  •  

Прочитав Светония, удивляешься, что понятия добра, зла, справедливости могли уцелеть при Цезарях и что римские императоры не убили человеческую совесть. — 12 сентября

  •  

Самая рассудочная из страстей, скупость, порождает наибольшее безумие. — там же

  •  

У воображения тот недостаток, что все его создания логичны; действительность не такова. — 14 сентября

  •  

Движение, жесты, жизнь, составлявшие особенность драматических произведений, появились в романе только начиная с Дидро. До него существовали диалоги, но не было романа.
После Бальзака роман уже не имеет ничего общего с тем, что наши отцы понимали под этим словом. Современный роман создаётся по документам, рассказанным автору или наблюденным им в действительности, так же как история создаётся по написанным документам. — 24 октября

 

La mouvement, les gestes, la vie du drame n’a commencé dan le roman qu’avec Diderot. Jusque là, il y a eu des dialogues, mais pas de roman.
Le roman depuis Balzac n’a plus rien de commun avec ce que nos pères entendaient par roman. Le roman actuel se fait avec des documents racontés, ou relevés d’après nature, comme l’histoire se fait avec des documents écrits.

  •  

Ни добродетель, ни честь, ни порядочность не могут помешать женщине оставаться женщиной, иметь капризы, слабости своего пола. — 29 октября

  •  

Мы не знаем истории тех веков, о которых не написаны романы. — там же

  •  

Почитал немного «Обермана»: это книга, в которой идёт мокрый снег. — 30 октября

  •  

Семья притупляет благородные инстинкты человека. Семья вынуждает человека совершать по крайней мере столько же низостей, как и порок, распутство, страсти. Семья, жена, дети, с точки зрения материальной, — это огромная машина деморализации человека и превращения его в животное. — 1 ноября

  •  

Прелесть книг Мишле в том, что они производят впечатление рукописных книг. В них нет банальности, безличности напечатанного текста; это как бы автографы мысли. — 5 ноября

 

Le charme des livres de Michelet, c’est qu’ils ont l’air de livres écrits à la main. Ils n’ont pas la banalité, l’impersonnalité de l’imprimé ; ils sont comme l’autographe d’une pensée.

  •  

Никогда так не поощрялась художественная промышленность, как в наше время: коллекции, выставки, статьи… Это потому, что она умерла. Когда начинают обучать чему-то, значит, это что-то уже ушло из жизни. — 5 декабря

  •  

Две молоденькие креолки рассказывали мне, как во время путешествия по морю они забавлялись тем, что на клеенке для вышивания писали письма к неведомым друзьям — своего рода дневник, — и привязывали их к лапам птиц — фламинго, альбатросов, садившихся на палубу судна, чтобы немного отдохнуть.
Эта переписка девушек с неведомым, эти письма, летящие под небесами на лапке птицы, производят на меня впечатление чего-то чистого и свежего. — 8 декабря

1865[править]

  •  

Сент-Бёв однажды видел первого императора: это было в Булони, в тот момент, когда Наполеон мочился. — С тех пор Сент-Бёв воспринимает всех великих людей и судит о них приблизительно так, как будто он видит их в этой позе. — 2 января

  •  

Одно из самых больших удовольствий, одна из самых больших радостей для нас — это рассматривать рисунки, покуривая сигары с опиумом, так, чтобы линии, воспринимаемые глазами, сплетались с грезами, навеянными этим дымом. — 15 января

  •  

Любопытная жизнь у литератора. При появлении каждого тома страх перед чем-то неприятным; каждая вышедшая в свет книга — опасность. Боишься, что успех будет недостаточный, а если он оказывается слишком велик, — боишься преследований… — 16 января

  •  

В сущности, Тэн — это лишь серьёзный Абу. — 19 января

  •  

Самая верная оценка гения Мишле была бы следующая: это историк, который смотрит на все в бинокль, причём на крупные события он наводит уменьшительные стекла, а на мелкие события — увеличительные. — 26 января

  •  

Как испаряется прошлое! В жизни наступает момент, когда, как при эксгумации, можно собрать воспоминания всего пережитого и все то, что осталось от прежних лет, в крошечный гробик, где-то в уголке памяти. — там же

  •  

Надо презирать публику, насиловать её, скандализировать, если при этом поступаешь согласно своим ощущениям и слушаешься велений своей натуры. Публика — это грязь, которую месят и из которой лепят себе читателей. — там же

  •  

Герцен. Лицо Сократа, цвет лица теплый, прозрачный, как на портретах Рубенса, между бровями — красный рубец, словно клеймо от раскалённого железа, борода, волосы с проседью. Он беседует, и речь его то и дело прерывается ироническим гортанным смешком. Говор мягкий, медлительный, без той грубости, какой можно было бы ожидать, глядя на его коренастую, массивную фигуру; мысли тонки, изящны, отточенны, иногда даже изощрённы и всегда уточняются, освещаются словами, которые приходят к нему не сразу, но зато каждый раз удачны, как всегда бывают выражения умного иностранца, говорящего по-французски. — 8 февраля

  •  

Один англичанин сказал, что шедевры перестали создаваться с тех пор, как появилось намерение их создавать. — 17 февраля

  •  

Можно было бы избавиться от большой части человеческой глупости и элегантного идиотизма, если бы в один прекрасный день какая-нибудь адская машина убила весь Париж, объезжающий от трёх до шести озеро в Булонском лесу. — 8 марта

  •  

Всякий критик неизбежно проповедует религию прошлого. Он всегда должен говорить с высоты чего-нибудь такого, что как бы поднимает его над тем, о чем он говорит: с высоты какой-нибудь догмы, какого-нибудь произведения или признанного всеми человека. Иначе, если бы он судил других со своей собственной точки зрения, то уровень его суждений оказался бы слишком низким. — там же

  •  

Оппозиция, идеи, принципы! Какая всё это в наше время чушь! Сделки, только сделки! — там же

  •  

Ребёнок — это только он сам, он видит только себя, любит только себя и страдает только из-за себя. Это самый огромный, самый невинный, самый ангелоподобный из эгоистов. — 22 марта

  •  

Читая Сен-Виктора, несмотря на весь его талант, никогда не думаешь о чем-либо лежащем за пределами им написанного. Его фразы наполняют уши и занимают ум, и это всё. — 10 апреля

  •  

Теперь в нашей жизни остался только один интерес: волнение, которое мы чувствуем, изучая правду. Без этого — скука и пустота.
Конечно, мы стремились, насколько это возможно, гальванизировать историю и гальванизировали её при помощи правды, более правдивой, чем у других, мы воссоздавали её без прикрас. Ну, а теперь мертвая правда нам больше ничего не говорит! Мы чувствуем себя как человек, привыкший рисовать с восковых фигурок, перед которым вдруг предстали живые модели, или, вернее, сама жизнь, её дышащее горячее нутро, её трепещущие кишки. — 22 мая

  •  

Любопытное явление нашего времени: самая положительная, легче всего реализуемая ценность — это редкости, произведения искусства. Они стали более надёжной ценностью, чем рента, земля, дом. Настоящий современный капитал основывается на прихоти. — 26 мая

  •  

Бодлер? Да ведь это Беранже в Шарантоне! — там же

  •  

Мы начинаем чувствовать презрение, отвращение к нашим сотрапезникам у Маньи[К 27]. Подумать только, что здесь собираются самые свободные умы Франции! Конечно, большинство из них, от Готье до Сент-Бёва, люди талантливые. Но как мало у них собственных мыслей, мнений, основанныхна их собственном ощущении, собственном чувстве! Какое отсутствие индивидуальности, темперамента! Как все они по-мещански боятся перехватить через край, боятся передовых мыслей! <…>
Всё это — слуги ходячих истин, предрассудков, возведённых в закон, Гомера или принципов 1789 года, изысканные и образованные Прюдомы. Поэтому теперь мы говорим там мало и подкрепляем личные мнения всяческими ссылками, пренебрегая возможностью удивлять сотрапезников совершенной самостоятельностью наших взглядов. — 6 июня

  •  

Роману — вся подлинная правда; театру — вся фантазия, но фантазия, которая прячется в современной жизни. — 14 июня

  •  

Существует только два сорта книг: те, которые пишешь для публики, и те, которые пишешь для себя. — 16 июня

  •  

«Поль и Виржини» — это первое причастие любовного влечения. — 3 июля

  •  

За табльдотом судейские весело болтают о вещах, относящихся к их профессии. Я словно слышу, как палач точит своё лезвие. — 23 июля

  •  

Роман, который мы теперь пишем[К 28], это история, перелистывающая людей. — 31 августа

  •  

Всё идёт к уничтожению неожиданного, к уничтожению прелести случайного, в обществе, в архитектуре, в пейзаже. — там же

  •  

Мы оба довольно хорошо дополняем друг друга: Эдмон это страсть, Жюль — воля. — там же

  •  

Этот Карно натура нервная, резкая, экзальтированная, его лицо — грубое, словно вырубленное топором, с перекатывающимися желваками и глазами разгневанного рабочего — всегда в движении. Жар гения в теле камнетёса. — 3 сентября.

  •  

Читая Гюго, я замечаю, что существует разрыв, пропасть между художником и публикой наших дней. В прежние века такой человек, как Мольер, только выражал мысли своей публики. Он был с ней как бы на равной ноге. Сегодня великие люди поднялись выше, а публика опустилась. — 24 ноября

  •  

Нужно многое прощать, и мы многое прощаем Тьерри, этому трусливому герою, этому полухрабрецу, зажатому между организаторами травли и нашим правительством, самым предательским из всех властей. — 17 декабря

1866[править]

  •  

Бальзак в совершенстве понял женщину-мать в «Беатрисе», в «Бедных родственниках». Для матери не существует мелочной стыдливости. Они как святые или монахини; они перестают быть женщинами. — 1 января

 

Balzac a supérieurement compris la mère dans Béatrix, dans Les parents pauvres, etc. Les petites pudeurs n’existent pas pour les mères : elles sont, comme les saintes et les religieuses, au-dessus de la femme.

  •  

Где вы найдёте корни экзотизма Шатобриана? Это ананас, выросший в казарме! — 15 января

  •  

XIX век — одновременно век Правды и век Брехни. Никогда ещё столько не лгали — и никогда так страстно не искали истину. — 1 февраля

  •  

Белогалстучный, беложилетный, огромный, счастливый, как преуспевающий негр, входит Дюма-отец. <…> Я, огромное я, переливающееся через край, но блещущее остроумием и забавно приправленное детским тщеславием. — 14 февраля

  •  

Какая ирония! Умные, талантливые люди всю жизнь убивают себя для этой дурищи-публики, а между тем в глубине души презирают в отдельности всех глупцов, из которых она состоит! — 25 февраля

  •  

Редкий эпитет — вот истинная подпись, марка писателя. — там же

  •  

Что бы там ни говорили и ни писали, христианство — это прогресс человеческой души. Оно возвысило её над материальностью прекрасного. — 5 марта

  •  

Когда смотришь на вертикальный разрез матки, то как будто видишь согнутую фигурку, врезанную в рамку медальонов на хорах какого-нибудь собора XV века.
Стеснённая поза этих маленьких существ, их согбенность, рудиментарные движения ребёнка в его первой колыбели, зябкая съеженность тела, скрещивание рук и ног, бессознательно принимаемое положение, похожее на положение во сне или во время молитвы, этот немного болезненный, наивный набросок жизни тела — разве это не стиль средних веков, не впечатление от этого искусства, которому, нам кажется порою, служило образцами только множество полусформировавшихся человечков, целое племя живых эмбрионов? — 9 марта

  •  

Могильщики придумали для выкапывания останков ужасное выражение: выкорчёвывать. — 30 марта

  •  

Прочел «Тружеников моря». Гюго-романист производит на меня впечатление гиганта, который, показывая кукольный театр, сам то и дело высовывает из-за ширмы то руки, то голову.
В этой книге я угадываю привычку работать на ходу, на свежем воздухе, под захлестывающими порывами ветра, в опьянении ходьбой, одинокой прогулкой, когда мозг возбужден собственными мыслями. Его страницы, написанные таким образом, кажутся мне просто околесицей. — 7 апреля

  •  

Гений, который в настоящее время влияет на всё и на всех, — это Мишле: в «Тружениках» Гюго есть что-то от «Моря» Мишле. Сегодня открываю книгу Ренана: это фенелонизированный Мишле[К 29]. Мишле — закваска современной мысли. — 11 апреля

 

Le génie qui, dans ce moment-ci, déteint sur tout et sur tous : Il y a de la Mer de Michelet dans les Travailleurs d’Hugo. Aujourd’hui, j’ouvre le livre de Renan : c’est du Michelet fénelonisé. Michelet s’est emparé de la pensée contemporaine.

  •  

Всё-таки книги Гюго — это волшебные книги, и при чтении его, как при чтении всех больших мастеров, ваш мозг приходит в слегка лихорадочное состояние. — 12 апреля

  •  

Тот, кто не презирает успеха, не достоин его. — 18 июля

  •  

Академии придуманы исключительно для того, чтобы поставить Боннасье выше Бари, Флуранса — выше Гюго и любого — выше Бальзака. — 31 июля

  •  

Типичная черта нашего века — это отсутствие нечестолюбцев. Даже те, у кого нет профессии, всё-таки стремятся к чему-то в будущем. Самые легкомысленные, самые ветреные, ни с чем не связанные и ничем, казалось бы, не дорожащие, метят на что-то серьёзное, на уважение других, на деньги, на какие-нибудь почести. — 7 августа

  •  

По сравнению с римскими императорами — императорами, которые увлекались своей игрой, отдавались баснословным фантазиям, безумствуя исполняли свои безобидные или злые прихоти, — каким жалким образом проявляют своеволие современные императоры — слуги общественного мнения, рабы масс, трепещущие перед малейшей манифестацией, венценосцы, подчиняющиеся тирании оборванцев, газеты, избирателя, налогоплательщика; властители, всегда прислушивающиеся ко всем этим силам, словно готовые отдать им отчёт в том, как они пользуются своей властью. Простые исполнители, старательно создающие видимость того, что они провидение для своего народа! — 9 августа

  •  

Страсть к чему-либо вызывается не его доброкачественностью или чистой красотой. Люди обожают только извращённое. — 30 августа

  •  

Бывает слава без популярности, и бывает популярность без славы. — 2 сентября

  •  

Только в презираемой литературе могут быть порядочные авторы. — там же

  •  

Нужно быть аристократом, чтобы написать «Жермини Ласерте». — 10 сентября

  •  

Театр пережил себя. Когда посмотришь вокруг, то кажется, что типы теперь недостаточно грубые, недостаточно цельные и недостаточно законченные для сцены. При своей сложности, утончённости, противоречивости, они представляют собою подходящую натуру только для романа. — там же

  •  

Сент-Бёв, в сущности, вызывает симпатию, потому что он интересен; он симптоматичен в литературном смысле, он гигрометричен; он отмечает идеи, появляющиеся в литературе, как капуцин отмечает погоду в барометре[К 30]. — 15 сентября

 

Sainte-Beuve est, pour ainsi dire, hygrométrique littérairement : il marque les idées régnantes en littérature, à la façon dont le capucin marque le temps dans un baromètre.

  •  

Единственная комедия, которую стоит написать в наше время, это пьеса о Тартюфе, Тартюфе-мирянине, либерале. Но такая пьеса невозможна по двум причинам: во-первых, её запретит цензура, а во-вторых — задавит многочисленная партия газеты «Сьекль». — 24 сентября

  •  

В чём состоит наша сила и слабость по сравнению с людьми XVIII века: они жили накануне исполнения всех чаяний, а мы ивем на следующий день после их крушения. — 12 октября

  •  

Шамфор, его мысли: это не литератор, излагающий свои мысли; это как бы сгущенное знание света, горький эликсир опыта. — 28 октября

  •  

Никогда, ни в какие времена этот распущенный, гнусный и дурацкий язык пьес, написанных для проституток и хлыщей, не проникал до такой степени в общество и в семью. Это стараются отрицать; все ханжи, словно сговорившись, улюлюкают каждой книге или пьесе, которая пытается отразить это, даже в смягчённом виде. Но факт налицо, как здесь, так и всюду: порядочное общество заимствовало выражения и стиль подонков; в этом обществе никогда уже больше не звучит воспоминание о каком-нибудь возвышенном произведении, о прекрасных стихах, о тонкой остроте, и я начинаю думать, что при таком заражении низкими чувствами, нездоровой, нахальной и глупой иронией интеллектуальный и моральный уровень людей незаметно, постепенно понизится так, как никогда ещё не было ни в одном обществе. — 4 ноября

  •  

Какое-то роковое тяготение всех больших талантов нашего времени к тому, чтобы изображать буржуазию и простонародье. Теперь нет ни одного мало-мальски ценного произведения о высшем свете. — 6 декабря

  •  

В литературной жизни задыхаешься от того, чего не можешь ни высказать, ни написать. — 10 декабря

  •  

В искусстве всегда нужно судить безотносительно, независимо от времени и среды. Делать из Гомера величайшего поэта всех времён только из-за эпохи, в которую он жил, только из-за того, что это начало литературы, — почти то же самое, что объявить первобытного человека, допотопного троглодита, вырезавшего оленя на кости, более великим рисовальщиком, чем Винчи. — там же

1867[править]

  •  

Всемирная выставка — последний удар по существующему: американизация Франции, промышленность, заслоняющая искусство, паровая молотилка, оттесняющая картину, ночные горшки в крытых помещениях и статуи, выставленные наружу, словом, Федерация Материи. — 16 января

  •  

Какая любопытная вещь эти «Мемуары» Гаварни. Полное отсутствие упоминаний о друзьях, об интересных людях, встреченных им в жизни, — полное отсутствие других людей. <…>
Мемуары, целиком заполненные женщиной, которая, отдавшись ему, завладевает им: смесь цинизма и «голубого цветочка». Позднее женщину прогоняет математика, но в дневнике так и не появляется мужчина или друг… Странные колебания уровня его мыслей: то он опускается до общих мест, то поднимается до самых широких взглядов на конечное и бесконечное, до самых высоких философских рассуждений; потом вдруг идёт разная чепуха, грязные каламбуры, почти безумное коверканье слов.
В сущности, очень жаль, что он писал только любовные мемуары, где он главным образом выступает в роли армейского воздыхателя 1830 года, готового в жизни пользоваться чуть ли не веревочной лестницей и потайным фонарем, а при описании всего этого — ламартиновской прозой, воспевающей Эльвир[К 31] с маскированного бала. И при этом софистика Kappa; он — казуист сердца.
Позже, гораздо позже, когда он снова берётся за перо, видно, что он уже отупел из-за того, что живёт в обществе мадемуазель Эме и, как провинциал, читает только бульварные газетки.
Жаль, что он не закрепил на бумаге своих мыслей 1852, 53, 54 годов — того времени, когда он высказывал нам самые глубокие, самые возвышенные, самые крылатые мысли, возникавшие у него в одиночестве. — 15 марта

 

Mémoires curieux que ces mémoires de Gavarni. Pas un parent, un ami, un passant, nommé dans son existence, — une absence complète des autres. <…>
Des mémoires remplis uniquement par la femme qui semble avoir pris absolument possession de son moi : et un mélange de cynisme et de « petite fleur bleue ». Plus tard la mathématique chasse la femme, mais sans laisser plus reparaître dans le journal l’homme avoisinant l’artiste… La plus étonnante inégalité dans le niveau des idées, les plus grandes vues à côté de balivernes, de calembours, de désossements enfantins de mots.
Au fond Gavarni n’a écrit dans ces deux volumes que ses mémoires amoureux, et en un temps où il est encore un soupireur du bataillon sentimentaire et, romanesque de 1830, allant presque, dans la pratique, à l’échelle de corde et à la lanterne sourde, — et cela dans une prose lamartinienne mélangée de casuistique amoureuse à la Karr, et tournant autour d’Elvires de bals masqués. [?]

  •  

Премьера «Мыслей госпожи Обре» <…> Дюма-сына <…>. Публика особая, какой я больше нигде не видел. Это уже не спектакль, который играют в театре, это какая-то торжественная месса, которую служат перед набожной публикой. Клака словно совершает богослужение, люди откидываются в восторге, млеют от удовольствия и при каждом слове твердят: «Восхитительно!» <…>
У Дюма большой талант. Он знает тайну воздействия на свою публику, на эту публику премьер, — на проституток, биржевиков и светских дам с подмоченной репутацией. Это их поэт, и он преподносит им на понятном для них языке идеальные общие места, столь близкие их сердцу.
Одно меня поразило: этот пресловутый искатель жизненной правды, этот позёр, в противовес шедеврам выдвигающий «Судебную газету», как отражение подлинного человечества, — что, правда, не лишено оснований, — не нашёл и не показал в своей пьесе ни одного настоящего характера, ни одного настоящего чувства, ни одного настоящего слова из того разговорного языка, который должен был бы стать языком театральной пьесы. — 16 марта

  •  

Меня тошнит от моих современников. В теперешнем литературном мире, даже в самых высоких кругах, суждения становятся всё более плоскими, рушатся твёрдые взгляды и совесть. Самые искренние, самые гневные, самые полнокровные наблюдая низость событий, изменения политической погоды, видя, как в наши дни наживаются состояния, вращаясь в свете, заводя знакомства, размягчаясь от компромиссов, дыша воздухом подлостей, теряют всякий дух протеста и волей-неволей начинают считать прекрасным всё, что пользуется успехом. — 17 марта

  •  

Это почти счастье — уехать из Парижа и, приближаясь к Марселю, увидеть, как мы сегодня утром, голубое, лёгкое, смеющееся небо, весеннюю зелень, деревенские домики, как бы слепленные из золотой грязи.
Когда смотришь на эти места, они кажутся слишком счастливыми и слишком веселыми, чтобы отсюда мог выйти беспокойный, нервный талант — современный талант. Здесь может вырасти только такой болтун, как Мери, или такой ясный и холодный талант, как Тьер. Никогда здесь не появится ни Гюго, ни Мишле. — 3 апреля

  •  

Мне кажется, современные двадцатилетние поэтишки стали такими доками в своём искусстве, что это их связывает по рукам и ногам. — 5 апреля

  •  

Вот что не поддаётся подсчёту: сколько глупостей говорят в Риме буржуа, сидящие за табльдотом. — 12 апреля

  •  

Здесь живёт счастливый народ, весёлый, как здешнее небо, наслаждающийся своими дешёвыми радостями. Неприхотливый, как верблюд, он питается чуть ли не одним солнцем, <…> не испытывает ни унижения от своей бедности, ни горечи и отчаяния в нужде, потому что она облегчается множеством благотворительных учреждений, а также милосердием и щедростью тех, кто хотя бы чуточку побогаче.
Когда я сравниваю этот народ с другими народами, теми, что наслаждаются прогрессом и свободой, отмечены зловещей печатью современного практикантства, задушены налогами, не знают, на что прожить день, катятся от революции к революции, которые только увеличивают налоги, даже кровавый налог, доводят тщеславие до злокачественного перенапряжения, растравляют раны бедности, недовольства и зависти, — мне, право, кажется, что за слова приходится платить слишком дорого! — 15 апреля

  •  

Микеланджело — скульптор, но не живописец. Человек, у которого Страшный суд похож на омлет по-арпински[К 32] и размалёван, как на ярмарке. Но глаза, — и глаза всех, — смотрят на это, опьяненные заранее испытываемым восхищением. — 17 апреля.

  •  

С Рафаэлем начинается Аллегория[К 33], одобряемая серьёзными критиками, — все эти старики, под которыми ставят великие имена: Сократ, Фидий, Гомер, и все эти женщины, под которыми подписывают: Юриспруденция, Красноречие, Законность, Философия истории. Таким образом, он первый, кто в живопись ввел литературу, родоначальник всех художников, неспособных к подлинной живописи, зовут ли их Энгр или Делакруа. — там же

  •  

И, наблюдая за этой свободной, победоносной грацией, этой живостью молодой расы, <…> я думал о том, что мужчины и женщины <Соединённых Штатов> — будущие победители мира. Они станут теми варварами цивилизации, которые поглотят латинский мир, как прежде его уже поглотили варвары нецивилизованные. — 23 апреля

  •  

Чем дальше, тем больше убеждаешься, что в нашем мире серьёзно смотрят только на лёгкие вещи, и легко только на вещи серьёзные. — там же

  •  

Одна из особенностей красоты глаз у греческих статуй — особенность, которая нигде не отмечалась, — это то, что нижнее веко отступает назад, так что, если смотреть на лицо в профиль, глаз обрисовывается совершенно наклонной линией; у римских же статуй — и это больше всего заметно на скульптурах второстепенных мастеров — верхнее веко находится на одной линии с нижним. — там же

  •  

Цезарь Август. Волосы, снопами падающие на лоб. Эта голова, крепко сбитая голова древнего римлянина, осенена мыслью. Мыслящая материальность. Строгая и глубокая красота глаз, которые угадываются в окружающей их тени. В нижней части лица, вокруг рта, — как бы успокоенная мука и высокая забота. <…> Величественные и спокойные складки ткани собраны на правой руке, держащей скипетр мировой власти, от которого сохранилась только рукоять, совсем как палка от метлы. Царственное величие Человечества. Словно меланхолическое божество Повелений. — там же

  •  

Ватиканский «Торс» несколько убивает восхищение, вызванное «Моисеем»[2]. В напряжённой силе «Моисея» поражает известная округлость, никогда не присущая совершенной скульптуре, вялая сглаженность глины, какой вы не найдёте в мраморном теле, созданном Аполлонием. Набухшие жилы на руках, это безвкусное подражание драматизму Лаокоона, с жалкой педантичностью подчеркивают силу и мощь. Глаза, в античные времена привыкшие таить своё величие в тени, здесь неудачно изображены поднятыми, и на них неприятно и по-упадочному намечены зрачки. Словом, это изображение мощи и вяло, и вместе с тем напыщенно. — 1 мая

  •  

«Преображение»[2]. Самое неприятное впечатление, которое только может произвести живопись, если смотреть на неё глазами художника, — впечатление обоев. Нигде никогда не увидишь, — если только умеешь видеть, — такого разнобоя, такого кричащего диссонанса тонов — синих, жёлтых, красных и зелёных, отвратительно зелёных, напоминающих цвет саржи; всё это сочетается в кричащих контрастах и испещряет персонажей картины жёлто-зелёными пятнами, подчеркнутыми мертвенным светом, всегда дисгармонирующим с тоном одежды, — например, жёлтый отсвет на лиловом или белый на зелёном.
Но оставим жалкого колориста и посмотрим на самый шедевр, на так называемый sursum corda христианства. Христос — обыкновенный frater, сангвинический и розовый, написанный, как говорят, красками, гармонирующими с освещением на том свете, — тяжело поднимается в небо; ноги у него как у натурщика. Моисей и Илья возносятся вместе с ним, положив руки на бедра, похожие на бедра танцовщиков. И нет ничего от лучистого света, от сияния, от того волшебства, которое даже самые скромные художники пытаются внести в своё изображение неба — обители праведников. Внизу[К 34] — Фавор, круглый холм, похожий на верхушку пирога, на котором, сплюснутые, словно лишённые костей, стоят три апостола-марионетки, настоящие карикатуры ослепленных людей; ещё ниже — непонятная смесь академических фигур, «выразительные» головы, словно модели для копирования на школьных уроках, воздетые, как у актёров в трагедии, руки, глаза, как будто подправленные учителем рисования.
И во всём этом никакого огонька, ни тени чувства, которое у посредственных примитивов, предшественников Рафаэля — у Перуджино, у Пинтуриккио и у всех остальных придает подобным сценам взволнованность сердечного сокрушения, то святое наивное изумление при созерцании чуда, которое глазам созерцающих придает нечто, можно сказать, ангельское.
У Рафаэля «Воскресение» носит чисто академический характер; язычество сквозит у него во всём, бросается в глаза на первом плане, в этой женщине, похожей на античную статую, склонившей колени, как язычница, сердце которой никогда не было растрогано Евангелием. И это христианское произведение? Я не знаю картины, более противоречащей католическому стилю и более искажающей его изображением материального. И это воплощение сверхъестественного события, божественной легенды? Я не знаю полотна, которое передавало бы их в более обыденном истолковании и в более вульгарной красоте. — 4 мая

  •  

«Торс» — единственное в мире произведение, которое мы воспринимаем как полный и абсолютный шедевр. Для нас это прекраснее всего, прекраснее Венеры Милосской, чего бы то ни было. Он укрепляет нас в той мысли, у нас уже превратившейся в инстинкт, что высшая Красота — это точное, ничем не искажённое изображение Природы, что Идеал, который старались ввести в искусство второстепенные таланты, всегда ниже красоты, заключенной в Правдивости. Да, вот божественная высота искусства — этот восхитительно человеческий Торс, красота которого проистекает из воспроизведения жизни; этот кусок груди дышит, эти мускулы работают, внутренности трепещут в этом животе, который переваривает пищу. Потому что его красота именно в том, что он её переваривает, хотя Винкельман по-дурацки отрицает это, думая тем самым оказать честь великому произведению. После «Торса» разочаровываешься во всех великих произведениях и во всех мастерах. Это единственная вещь, вышедшая из рук человека, совершенней которой ничего нельзя себе представить. — 6 мая

  •  

В Италии в конце концов начинаешь тосковать по серым краскам. — 19 мая

  •  

По поводу «Эрнани».
Грустно думать, что автору нужно прожить ещё сорок лет, почти полвека, чтобы ему начали аплодировать так же бурно, как его освистывали когда-то. — 27 июня

  •  

… умер Понсар. Он останется бессмертным мерилом всей той симпатии, которую Франция питает к посредственности, и всей её зависти к гениям. Только такое бессмертие может спасти его от забвения. — 9 июля

  •  

Я нахожу, что вокруг нас — среди наших знакомых, да и везде — день ото дня уменьшается забота об имени в потомстве. Для тех литераторов, которых я наблюдаю, литература, кажется, стала ныне только средством многое в жизни получать задаром. Словно она даёт право на паразитизм, не вызывающий слишком большого неуважения. Все реже и реже встречается человек, художник, живущий только своим искусством. Мне известны лишь трое таких: Флобер и мы с братом. — 12 июля

  •  

Если бы умерли одновременно Иисус, Вашингтон, Сократ и Спартак, газеты так не горевали бы: не стало Ламбера-Тибуста! Говорят о памятнике, о колонне, о национальном трауре. Приводят примеры его божественной доброты, среди них — случай, когда он узнал своего старого друга, хотя тот и опустился до крайней нужды. Если всю жизнь он писал только бульварные пьески, так это потому, что он был слишком скромен для высоких притязаний на высокую литературу. А впрочем, как знать? Вместе с ним умерло веселье Парижа; и во всех кофейнях гарсоны утирают слёзы уголком передника.
Сколько слёз! И из-за кого? Бывший актёришка театра Бомарше; сердечный друг проституток, любовник на содержании у Делион[К 35],, шут гороховый на ужинах золотой молодежи, бульварный и кулуарный Буаро[К 36], дешёвый водевилист, один из четырёх соавторов, да что там говорить — Ламбер! — 18 июля

  •  

В наше время газета начинает вытеснять книгу, а литературный подёнщик — настоящего литератора. Если никакая сила не положит конец этому, если не прекратится дождь удовольствий и наград, падающий на автора статей, то скоро не найдётся ни одного пера, достаточно смелого и бескорыстного, чтобы посвятить себя искусству, идеалу, неблагодарной книге: на подлинного писателя станут смотреть как на курьёзное явление и как на идиота. — 22 июля

  •  

… Сент-Бёв. Демократическая натура этого человека видна в том, как он одевается по-домашнему: халат, штаны, носки, шлёпанцы, — простонародные шерстяные вещи придают ему вид привратника, страдающего подагрой. Он так много вращался в среде изящных, изысканных людей и все же не мог усвоить себе внешний вид светского старика, почтенную домашнюю оболочку старости.
Он длинно и со скучными повторениями рассказал нам, что произошло с ним в сенате и какую это ему создало популярность[К 37]. А пока он говорил, мы невольно думали о том, что одна-единственная статья, написанная желчным и правдивым пером, один булавочный укол со стороны порядочного человека мог бы выпустить воздух из шара, наполненного пустыми словами, который возносит сейчас ввысь этого мученика с жалованьем в тридцать тысяч франков, — если бы такая статья напомнила, что этот самый Сент-Бёв, единственный среди образованных людей, единственный среди писателей, в 1852 году, во время белого террора в литературе, во время преследований Флобера и нас[К 38], во время всеобщего рабского молчания, поддерживал реакционный режим; если бы она напомнила, что он прозрел и обратился к свободе только после того, как получил пожизненный оклад, что своё гражданское мужество он обрёл только вместе с жалованьем и мундиром несменяемого сенатора, которые он заработал, когда со злопамятством священника служил всему мерзкому злопамятству 2-го декабря. — 8 августа

 

… Sainte-Beuve. Une particularité, et qui indique et signifie bien l’essence démocratique de cet homme : c’est la toilette intime de son chez lui : la robe de chambre, le pantalon, la chaussette, la pantoufle, tout le lainage peuple qui lui donne l’aspect d’un portier podagre. Après avoir passé par tant de milieux, élégants, distingués, il n’a pu s’élever à la tenue d’un vieillard du monde, à l’enveloppe honorable de la vieillesse chez elle.
Il nous a longuement conté toute son affaire du Sénat, et toute la grosse popularité qu’elle lui avait faite. Et involontairement, pendant qu’il parlait, nous pensions comme un seul article d’une plume amère et vraie, un coup d’épingle de sincère honnête homme dégonflerait ce ballon de blague d’un martyr à trente mille francs de traitement, — un article où l’on rappellerait que, seul parmi les lettrés, ce Sainte-Beuve a été l’écrivain qui, en 1852, pendant la terreur blanche de l’écriture littéraire, lors de notre poursuite en police correctionnelle, lors de la poursuite de Flaubert, en ce temps du silence, de la servitude universelle, a été, on peut le dire, le souteneur autorisé du régime. Et ce serait amusant de rappeler que c’est l’émargement qui a été son illumination et sa conversion à la liberté, et que son courage ne lui est venu qu’avec son traitement d’inamovible et ces palmes de sénateur, gagnées à servir avec de la mauvaise foi de prêtre, toutes les viles rancunes du 2 décembre.

  •  

Наполеон на острове Святой ЕленыПрометей хвастливой лжи. — 27 августа

  •  

Пожалуй, на обедах у Маньи, несмотря на нескольких мешал, собирался один из последних кружков, где процветала истинная свобода мысли и слова. — 4 сентября

  •  

Француз в состоянии опьянения не чувствует себя счастливым сам по себе, как это бывает у других народов. Ему нужно показать всем, как он пьян, и притом с шумом. Крики, болтовня, безудержная похабщина. Буйное веселье выявляет присущий ему дух суетности и неравенства: ему необходимо подавлять окружающих. — 17 сентября

  •  

Ничего, ровно ничего на этой выставке[К 39] Курбе. Разве что небо на двух маринах. А кроме этого, — забавная вещь, — у знаменитого мастера реализма нет никакого изучения натуры. Тело его «Женщины с попугаем» по-своему настолько же далеко от правды обнажённого тела, как и любой академический этюд XVII I века.
Уродство, одно уродство! Да ещё уродство без своеобразия, без красоты уродства! — 18 сентября

  •  

Эти вечные россказни о том, что у Вольтера начиналась лихорадка в годовщину Варфоломеевской ночи. Чтобы он был таким чувствительным? Как бы не так! Чтобы он был таким добрым, нежным? Достаточно посмотреть на его губы на статуе Гудона! Дай-ка я тоже окрещу тебя: Вольтер, ты Сатана-Прюдом. — 27 сентября

 

Voltaire, et encore et toujours cette histoire de sa fièvre à l’anniversaire de la Saint-Barthélémy. Lui, la sensitive de l’éphéméride ! Allons donc, lui bon, tendre, pitoyable ! Mais, je le répète, il n’y a qu’à regarder ses lèvres, dans sa statue de Houdon. Et bien, moi aussi je te baptiserai, Voltaire, tu es Satan-Prud’homme.

  •  

Признать талант у своих друзей ещё труднее, чем признать его у своих врагов. — 14 ноября

  •  

В бульварных газетах вы сталкиваетесь с ненавистью такого низкого пошиба и с такою бездарной завистью, что приходится чуть ли не смущаться, настолько лестны для вас подобные нападки. — 4 декабря

1868[править]

  •  

Если взвесить всё, то театральная пьеса должна быть или эпопеей, или фантазией. Пьесы о нравах, столь похожие на современные романы о нравах, — какая это карикатура, какое убожество, какая бессмыслица! — 24 января

  •  

Если Бог существует, то атеизм должен казаться ему меньшим оскорблением, чем религия. — там же

  •  

Удаление от людей чрезвычайно способствует прижизненной шумной славе. <…> Для гения или таланта показываться в обществе — это значит наносить ущерб своему величию. — 5 февраля

  •  

Одна из гордых радостей писателя, — если он подлинный художник, — это чувствовать в себе способность обессмертить на свой лад всё то, что ему захочется обессмертить. Сколь бы мало он ни значил, он сознаёт себя как бы творящим божеством. Бог создаёт живых людей; человек с творческим воображением создаёт выдуманные жизни, которые оставляют в мире воспоминание более глубокое и, так сказать, более пережитое. — 8 февраля

  •  

Критик всегда судит заодно с публикой: скорее соглашается с её мнением, нежели внушает ей своё. — 14 февраля

 

Un critique juge toujours un peu avec le public : il accepte l’opinion plutôt qu’il ne la donne.

  •  

Как смешно, что студентам отводят такую важную роль во всех выступлениях, касающихся литературы, искусства, театра, Свободы! Собственно говоря, что же такое студент? Будущий поверенный в делах или будущий нотариус — зародыш французского прюдомства! — 24 февраля

  •  

Бывают дни, когда я спрашиваю себя, не является ли искусство, творчество, только уменьем портить заметки, сделанные с натуры! — там же

  •  

Альфонс[К 9] сказал мне на днях, что Эжен, тот, что проиграл шестьдесят тысяч франков, сейчас хлопочет о месте и, вероятно, получит его. Какое же место наше правительство может дать человеку, который был занят только карточной игрой и проститутками? Место литературного цензора, обязанного судить о нравственности произведений, ставить штампы на книги, благонравные с точки зрения Семьи, Религии, Порядка и Собственности.
До сих пор ещё не было таких богаделен для разорившихся прожигателей жизни. А самое смешное — это то, что, поскольку он почти буквально не способен, что называется, писать, его жена — синий чулок, от которого несет провинциальной затхлостью, — будет вместо него прочитывать книги, составлять донесения и заниматься постыдным, почти полицейским ремеслом в комиссии по сбору сведений! — 23 марта

  •  

Кто знает, быть может, наш талант это сочетание болезни сердца с болезнью печени. — 5 апреля.

  •  

… слышали образцы юмора Дюма-сына. Грубое, но неисчерпаемое воодушевление, реплики, рубящие сплеча, без всякой заботы о вежливости; апломб, граничащий с дерзостью, из-за которой его слова всегда имеют успех у женщин; и при этом жестокая озлобленность, но, без сомнения, очень оригинальное остроумие, острое, злое, поражающее внезапно, так что экспромты Дюма благодаря своей сжатости и резкости превосходят, по-моему, то остроумие, которое этот драматург вкладывает в свои пьесы! — 20 мая

 

… fois de l’esprit de Dumas fils. Une verve grosse mais qui va toujours, des ripostes qui sabrent tout, sans souci de la politesse, un aplomb qui touche à l’insolence, et qui en donne à sa parole toutes les bonnes fortunes ; par là-dessus, une amertume cruelle… mais incontestablement un esprit bien personnel, un esprit mordant, coupant, emporte-pièce, que je trouve supérieur à l’esprit que l’auteur dramatique met dans ses pièces, par sa qualité de concision et de taille à arêtes vives, qu’il a, cet esprit, dans sa première spontanéité !

  •  

Чем ближе узнаёшь <Ренана>, тем он кажется очаровательнее, проще и сердечнее в своей учтивости. Физическая непривлекательность сочетается в нём с привлекательностью духовной; в этом апостоле сомнения есть некая возвышенная и умная благожелательность, свойственная жрецам науки. — 25 мая

 

L’homme toujours plus charmant et plus affectueusement poli, à mesure qu’on le connaît et qu’on l’approche. C’est le type, dans la disgrâce physique, de la grâce morale ; il y a chez cet apôtre du doute, la haute et intelligente amabilité d’un prêtre de la science.

  •  

Старое общество будет убито не философией и не наукой. Оно погибнет не от великих и благородных атак мысли, а просто-напросто от низменного яда, от сулемы французского остроумия: от зубоскальства. — 30 июня

  •  

Талант Дюма-сына как собеседника сводится главным образом к тому, что он переносит дурной тон в хорошее общество. — там же

  •  

Господин Флобер! По-моему, он хватил через край, этот преподаватель, бывший студент Нормальной школы, превратившийся в буржуа, уже надутый важностью крупного университетского чиновника и говорящий так, словно он сидит в своём будущем кресле министра. Министра? А почему бы и нет? У него есть очки, талант — нечто среднее между Монтескье и Марселеном[2], — наконец, удачливость и карьера педанта. — 22 июля

  •  

Художник может рисовать натуру, находясь в состоянии покоя; писатель принужден хватать её на лету, словно вор. — 1 августа

  •  

Крупным людям свойственно мелкое тщеславие. — 3 августа

  •  

Когда у Франции появляется желание бить полицейских, то правительство, какое бы оно ни было, если только это умное правительство, должно дать ей возможность бить иностранцев. — 9 августа

  •  

Когда произвели вскрытие тела Морни, когда вынули мозг из черепной коробки и нечем было заполнить пустоту, туда напихали старые номера «Фигаро» и «Пти журналь». Содержимое головы от этого не изменилось… — 21 октября

  •  

Идеал, к которому нужно стремиться в романе: посредством искусства создать самое живое впечатление человеческой правды, какова бы она ни была. — там же

  •  

Когда живёшь на горизонте Парижа, создаётся впечатление, что ты воспарил над мелкой славой бульваров. Начинаешь презирать её, появляется чувство собственного превосходства. Крепнет воля создавать произведения для себя. На отдалении мелкие события и людишки литературной среды становятся на своё место. Только в глубине души немного боишься, как бы эта мирная жизнь на лоне природы не притупила в тебе остроту чувств, необходимую литераторам, и лихорадочное стремление творить. — ноябрь

  •  

Золя <…>. По первому впечатлению он показался нам голодным студентом Нормальной школы — одновременно коренастый и хилый, <…> с бескровным восковым лицом; совсем ещё молодой, но с какой-то тонкостью, фарфоровой хрупкостью в чертах, в рисунке век, в явно неправильном носе, в кистях рук. Весь он немного похож на свои персонажи, соединяющие в себе два противоположных типа, на этих его героев, в которых слито мужское и женственное; и даже с духовной стороны можно заметить в нём сходство с созданными им душами, полными двусмысленных контрастов.
Заметнее всего одна сторона: его болезненность, уязвимость, крайняя нервозность, из-за которых вас иногда пронизывает ощущение, что перед вами хрупкая жертва болезни сердца. Словом, это существо нераспознаваемое, глубокое, противоречивое, существо страдающее, тревожное, беспокойное, двойственное. — 14 декабря.

1869[править]

  •  

Республика, эта ложь о всемирном братстве народов, — самая противоестественная из утопий. Человек создан так, что может любить только то существо, которое ему знакомо, с которым он встречается или которым он обладает. — 2 февраля

 

La République, ce mensonge de la fraternité universelle des hommes, est la plus anti-naturelle des utopies. L’homme n’est fait que pour aimer l’être qu’il connaît, qu’il approche ou qu’il possède.

  •  

Все философские системы, все религии, все социальные идеи были созданы на земле. Почему же ни в одну историческую эпоху, ни в одном месте земного шара не возникла секта мудрецов, целью которых было бы прекратить жизнь человечества, чтобы не подвергать людей её свирепым мукам? Почему до сих пор никто не проповедовал, чтобы люди добивались этого конца человечества и воздерживались от продолжения рода, а те, кто больше других торопится умереть, исследовали и изобретали самые приятные способы самоубийства, открывали публичные школы химии, обучая в них составлению веселящего газа, который свел бы переход от бытия в небытие ко взрыву смеха? — 10 марта

 

Tous les systèmes, toutes les religions, toutes les idées sociales se sont produits ici-bas. Comment ne s’est-il pas formé, à aucune époque de l’histoire, à aucune place de la terre, une secte de sages pour laisser mourir la vie devant la férocité de ses maux ? Comment n’a-t-elle pas été déjà prêchée cette fin de l’humanité, non seulement par l’abstention et la procréation, mais encore pour les plus pressés, par la recherche et l’invention du plus doux suicide, par l’institution d’écoles publiques de chimie, où serait enseignée une combinaison de gaz exhilarant, qui ferait un éclat de rire du passage du être au non-être ?

  •  

В омнибусе рядом с нами — молоденькая крестьянка, как видно только сегодня приехавшая в Париж, чтобы наняться в прислуги. Она не может усидеть на месте. Напрасно она пытается принимать спокойные позы, сидеть сложа руки, — в этом огромном, подавляющем её Париже она, кажется, испытывает какую-то непоседливую тревогу, робкое, но сильное волнение, а в то же время её охватывает любопытство, и каждую минуту она поворачивает голову к открытому окну у себя за спиной. Это маленькая толстушка в белом чепце. Как будто её кусают блохи, завезенные из деревни, она, как коза, трется о стенку омнибуса спиной и бедрами, уже податливыми и похотливыми, словно она уже готова покориться судьбе распущенной парижской потаскушки. Ошеломлённая, как животное, которое везут в вагоне, она покусывает ноготь, рассеянная, счастливая, несколько испуганная, что-то тихонько бормочет про себя, потом зевает от усталости. — 1 апреля

 

En omnibus, à côté d’une jeune paysanne, d’une petite boulotte en bonnet blanc, qui semble aujourd’hui arriver à Paris, pour entrer en service. Elle a beau essayer de prendre des poses tranquilles, de croiser ses bras dans l’immobilité, impossible de tenir en place. On dirait qu’elle a, dans ce grand et écrasant Paris, une espèce de gêne remuante, une inquiétude timide et agitée, qui la fait se jeter, à tout moment, à la vitre, qu’elle a derrière la tête. Comme une chèvre qui se frotte à du bois, ou comme si elle avait encore dans sa chemise des puces de son pays, elle ne cesse de remonter contre le dossier de la voiture, ses reins déjà mous et lascifs, et tout prêts à se plier à l’avachissement d’une traînée de la grande ville. Distraite, tantôt soucieuse, tantôt effarée, elle se mordille un ongle, se marmotte tout bas des choses, longuement bâille de fatigue.

  •  

Говорили о том, что Бертло предсказал, будто через сто лет научного развития человек будет знать, что такое атом, и сможет по желанию умерять солнечный свет, гасить и снова зажигать его. Клод Бернар, со своей стороны, заявил, что через сто лет изучения физиологии можно будет управлять органической жизнью и создавать людей.
Мы не стали возражать, но думаем, что, когда мир дойдёт до этого, на землю спустится старый белобородый боженька, со связкой ключей, и скажет человечеству, так же как в пять часов говорят на выставке в Салоне: «Господа, закрываем!»7 апреля

 

On disait que Berthelot avait prédit, que dans cent ans de science physique et chimique, l’homme saurait ce que c’est que l’atome, et qu’avec cette science, il pourrait à son gré modérer, éteindre, rallumer le soleil comme une lampe Carcel. Claude Bernard, de son côté, aurait annoncé qu’avec cent ans de science physiologique, on pourrait faire la loi organique, la création humaine, en concurrence avec le Créateur.
Nous n’avons fait aucune objection, mais nous croyons bien qu’à ce moment-là de la science, le vieux bon Dieu à barbe blanche, arrivera sur la terre, avec son trousseau de clefs, et dira à l’humanité, ainsi qu’on dit au Salon, à cinq heures : « Messieurs, on ferme ! »

  •  

Вдоль решётки зоологического сада, по направлению к больнице Милосердия, санитары несут на больничных носилках старушку, <…> видно лицо умирающей, её глаза, которые неопределённо блуждают по снующим мимо неё живым людям.
Время от времени усталые санитары, чтобы вытереть пот со лба, ставят носилки на тротуар, как бы делая остановку на станциях агонии. — 15 мая

  •  

Всю ночь мне мучиться в поезде, как перерезанному червяку. — 10 июня

  •  

В овернских церквах на самом видном месте вывешены объявления, напоминающие верующим, чтобы они не плевали на пол ввиду святости этого места. — 30 июня

  •  

лорд Хартфорд, — этот английский архимиллионер умирает от рака мочевого пузыря и с железным мужеством переносит ужасные страдания уже в течение девяти лет. Никогда ещё не было такого скупого миллионера, как этот лорд. Он никогда никого не приглашал к себе на обед; говорят, правда, что кто-то, зайдя к нему в час завтрака, съел у него котлету, да ещё, в начале его болезни, доктор Филипс выпил чашку бульона. Провожая его, майор, близкий друг миллионера, — лорд называет его своим товарищем по кутежам, — хлопнул хирурга по плечу со словами: «Вам ещё повезло, хоть чем-то здесь поживились!..»
Этот лорд — полное, абсолютное, совершенное чудовище <…>. [Ему] принадлежат такие страшные слова: «Люди злы, и когда я умру, у меня будет по крайней мере то утешение, что я никогда не оказал им ни одной услуги». — 7 июля

 

… lord Hertford, qui meurt d’un cancer à la vessie, d’un mal où l’on meurt en pleine torture, et dont l’archi-millionnaire anglais supporte les souffrances, depuis neuf ans, avec une énergie extraordinaire.
Soit par amour de l’argent soit par originalité, un avare extraordinaire que lord Hertford ! Il n’a jamais donné à dîner à personne, et l’on cite le nom d’un mortel qui, tombé chez lui à l’heure du déjeuner, y mangea une côtelette. Au commencement de sa maladie, Phillips y attrapa un bouillon, et encore le major, l’intime de la maison, et que lord Hertford appelle son compagnon de débauche, frappant sur l’épaule du chirurgien, en le reconduisant, lui dit : « Vous avez eu de la chance d’obtenir cela ici ! »… Chez lord Hertford la méchanceté noire de sa famille et la haine de l’humanité. C’est de lord Hertford qu’on a cette terrible phrase, qu’il aimait à répéter : « Les hommes sont mauvais, et quand je mourrai, j’aurai au moins la consolation de n’avoir jamais rendu un service ! »

Перевод[править]

Предисловие 1887 г., 1851—1853: Д. Эпштенайте; 1854, 1855: А. Тарасова; 1856: Г. Русакова и А. Тарасова; 1857: А. Тарасова и Д. Эпштенайте; 1858: А. Тарасова, Л. Фейгина и Д. Эпштенайте; 1859: Л. Леднева и Л. Фейгина; 1860: Л. Леднева и Н. Наумов; 1861, 1862: А. Л. Андрес; 1863: Н. Озерская; 1864: А. Тетеревникова и Л. Фейгина; 1865—1869: А. Тетеревникова — с некоторыми уточнениями.

О «Дневнике»[править]

  •  

Девять томов первого издания были лишь частью, не более чем половиной, и притом наименее интересной частью.[1]

  — Эдмон Гонкур

Комментарии[править]

  1. Газета уже 8 декабря была запрещена[2].
  2. Пьер-Шарль де Вильдей (Pierre-Charles de Villedeuil; 1831 или 1835—1900) — литератор.
  3. «Честь и деньги» (L’honneur et l’argent), 1853.
  4. (ок. 1786—1866) — акробатка.
  5. Комическая опера-пастиччо Ф.-Ж. Госсека 1761 года по мотивам басни Лафонтена «Медник», прославилась фривольными куплетами[2].
  6. Неточная цитата из книги «Характеры, или Нравы нынешнего века» (VIII, 53)[2].
  7. Вторая часть последнего предложения в уточнена по[4].
  8. Басня Лафонтена, мораль которой сводится к тому, что слабому опасно связываться с сильным[2].
  9. 1 2 Альфонс де Курмон (1834—1880) — кузен Гонкуров.
  10. Из первой сатиры Горация.
  11. Намёк на картины Герарда Дау «Врач» (1653) и «Женщина, страдающая водянкой» (1663)[2].
  12. Первоначальное название романа, написанного Гонкурами на основе одноимённой пьесы; он переименован со второго издания в «Шарля Демайи» (Charles Demailly, 1860)[2].
  13. Аллюзия и парафраз письма XXVIII из путевых очерков Гюго «Рейн», 1842[2].
  14. Вероятно, на нескольких панелях «Мадонна с Младенцем и маленьким Иоанном Крестителем».
  15. Персонаж романа Эжена Сю «Парижские тайны», балагур-художник[2].
  16. Парафраз, возможно, из романа: «Газета — естественный враг книги, как шлюха — естественный враг порядочной женщины»[5].
  17. Эта оценка перекликается с идеями предисловия к «Жермини Ласерте» и с замыслом романа «Девка Элиза», противопоставленного истории Фантины в «Отверженных»[2].
  18. Герой трагедии Корнеля «Полиевкт мученик» (1643), принявший смерть за свою христианскую веру[2].
  19. Намёк на оговорку, которой в «Отверженных» (глава «Два портрета») сопровождается характеристика трактирщика Тенардье: Гюго указывает, что слово «трактирщик» употреблено им в «ограниченном смысле» и не простирается «на все сословие в целом»[2].
  20. Иронический намёк на литературные притязания Людовика XVIII, которому приписывался ряд анонимных сатирических произведений дореволюционной поры; был известен также своим пристрастием к латинским классикам[2].
  21. Поездка Луи Бонапарта осенью 1852 г., когда он впервые объявил о намерении правительства установить империю[2].
  22. Пройдоха из комедии Дюмерсана и Варена «Комедианты» (1831)[2].
  23. Сделанные во время его первого путешествия на Восток (1849—1851)[2].
  24. Намёк на его книгу «Трактат об изображении различного типа страстей» (1667)[2].
  25. Архаические скульптуры с фронтона Эгинского храма, хранящиеся в Мюнхенском музее[2].
  26. Видимо, из «Уильяма Шекспира»[2].
  27. Литературные «обеды» у ресторатора Маньи организованы в 1862 году по инициативе рисовальщика Гаварни, друга и учителя Гонкуров, регулярно повторялись в течение многих лет, к концу Второй империи писатели сменили место на ресторан Бребана[1].
  28. Manette Salomon, опубликованный в 1867 году.
  29. Книга Ренана «Апостолы» (часть вторая его труда «Происхождение христианства», 1866), где, подобно Мишле-историку, он пытается в живых картинах воссоздать дух далёкой эпохи. Фенелонизированный — то есть в духе фолософско-религиозных трактатов Фенелона, в частности «Трактата о существовании бога» (1712)[2].
  30. Речь о гигрометре, вделанном в фигурку капуцина и устроенном таким образом, что при влажной погоде её голова накрывалась капюшоном[2].
  31. Эльвира — возлюбленная поэта, персонаж его автобиографического романа «Рафаэль» (1849) и лирики[2].
  32. «Сделать омлет» — на солдатском арго наименование забавы, состоявшей в том, что ночью в казарме переворачивали постель спящего соседа или приводили в беспорядок его вещевой мешок. Арпен — известный во времена Гонкуров борец[2].
  33. Намёк на стенную роспись Рафаэля в первом зале Апостольского дворца[2].
  34. Нижняя часть картины дописана его учениками[2].
  35. Анна Делион (Anna Deslions) — куртизанка[2].
  36. Сутенёр, персонаж скетча Анри Монье «Французская церковь» (1829) из сборника «Подонки общества»[2].
  37. Видимо, о двух выступлениях в сенате (март и июнь 1867) в защиту Ренана, обвинявшегося в святотатстве, и против клерикалов, требовавших изъятия книг Вольтера, Руссо, Ренана и Мишле из народных библиотек.[2].
  38. Судебных процессов за «оскорбление нравственности» их произведениями.
  39. Содержащей 113 его работ, организованная им по примеру выставки 1855 г. вне пределов парижской Всемирной выставки, в знак протеста против замалчивания критикой его произведений[2].

Примечания[править]

  1. 1 2 3 В. Е. Шор. Братья Гонкуры и их «Дневник» // Эдмон и Жюль де Гонкур. Дневник. Записки о литературной жизни. Избранные страницы в 2 томах. Т. I. — М.: Художественная литература, 1964. — С. 19-21, 28.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 Комментарии С. Лейбович, 1964.
  3. Эдмон и Жюль де Гонкур. Дневник. Т. II. — М., 1964. — С. 523. — 1 июня 1891.
  4. А. Балабуха. Сказки доброго доктора // Айзек Азимов. Дуновение смерти: Роман, повесть, рассказы. — СПб.: Северо-Запад, 1992. — С. 469.
  5. Большая книга афоризмов (изд. 9-е, исправленное) / составитель К. В. Душенко. — М.: Эксмо, 2008.

Литература[править]

  • Эдмон и Жюль де Гонкур. Дневник. Записки о литературной жизни. Избранные страницы в 2 томах. Т. I (1851—1870) / перевод под ред. В. А. Дынник, комм. С. Лейбович. — М.: Художественная литература, 1964. — 712 с.