Жале́йка или жалея́, реже жаломе́йка, пи́щик или брёлка — духовой язычковый музыкальный инструмент, распространённый среди славянских народов, в основном на территории современных России, Белоруссии, Украины, Литвы. Жалейка наряду с шалюмо и венгерским тарогато считается предвестником современного кларнета. По названию близка к словам «жалеть» и «жальник» (могила древнего славянина) и, вероятно, была в употреблении на поминках.
Первоначально жалейка была пастушечим инструментом зазывания скота и овец, изготавливалась чаще из камышовой или тростниковой трубочки или ивовых палочек. Могла быть как раздвоенной, так и однотрубчатой. Сегодня жалейка представлена только в народных ансамблях.
Жалейка будто шевельнулась, шершавя стругаными боками ладони, и из её горла вдруг полилась песня, горькая, жалостливая, долгая и переливчатая, поплыла над водой, над туманным лугом, <...> унося всю печаль, всю боль и горе.[3]
Жалейка в публицистике, мемуарах и документальной прозе[править]
Там, где начинается национальное, кончается Богово, кончается этическое, кончается всё. Африканский там-там, узбекский бубен и даже русская жалейка не стоят того, чтобы в их честь ломать друг другу хребет. И как страшно и горестно, что русский народ начисто изъят из мирового общения. Изъят не чужой волей, а собственным невыговариваемым вслух хотением.[2]
Звуки лились мерно и заунывно, то звонкими серебряными струями, то подобные шуму колеблемого леса, — вдруг замолкли, как будто в порыве степного ветра.
— Кончил! — сказал Перстень, смеясь. — Вишь, грудь-то какова! Я чай, с полчаса дул себе, не переводя духа!
— Да что это? — спросил князь.
― Чебузга! ― отвечал Перстень. ― Это у них почитай что у нас рожок или жалейка. Должно быть, башкирцы. Ведь тут разный сброд с ханом, и казанцы, и астраханцы, и всякая ногайская погань.[4]
Лютое солнце стояло в самом притине. Оно, словно громадный свернувшийся огненный змей, казалось, вздрагивало всеми своими тесно сжатыми кольцами. Саша лежал босой в траве на берегу, под ивою, лицом кверху, раскинув руки, спасаясь в тени от знойной истомы. Рядом с ним валялась камышовая жалея, которую он сам себе сделал. Жужжали пчелы. С тихим шелестом около веток колебался жаркий воздух. День протекал беспощадный, торжественный. Это яркое великолепие дневное наводило на Сашу тоску, смутную и почти приятную.[5]
Наш пастух в Переславищах давно пасет и все немой, только свистит. А в Заболотье по росам играют и пастух на трубе и подпасок на жалейке, что я за грех считаю, если случится проспать и не слыхать его мелодии на дудочке, сделанной из волчьего дерева с пищиком из тростника и резонатором из коровьего рога. Наконец, однажды я не выдержал и решил сам заняться болотной музыкой. Заказал жалейку. Мне принесли.
Слушок у меня есть, попробовал высвистывать даже романсы Чайковского, а вот чтобы как у пастуха – нет, ничего не выходит. Забросил я дудочку.
Однажды был дождь на весь день. Я сидел дома и занимался бумагами. Под вечер дождь перестал. Заря была желтая и холодная. Вышел я на крыльцо, лицом к вечерней заре, и стал насвистывать в свою дудочку. Не знаю, заря ли мне подсказала, или дерево – у нас есть одна большая ива при дороге, когда вечереет или на утренней темнозорьке очень оно бывает похоже на мужика с носом и с вихрами, – смотрел я на эту голову, и вдруг так все просто оказалось, не нужно думать об операх, а только перебирать пальцами, и дудочка из волчьего дерева, тростника и коровьего рога сама свое дело делает.[6]
― Сиринга, ― сказал он.
А она саженками через пруд на тот берег. Он ― кругом по берегу. Добежал ― там нет никого. Скрылась, как не было. Ждал он ее, ждал. Вернулся назад ― а и одежды ее нету. Стал он в свою банку свистеть: бу-у… бу-у… Потом банку в кусты закинул и срезал бузинную веточку. К ночи, когда Зотов уже засыпать начал, вернулся с дудочкой в четыре дыры. По-нашему ― жалейка, по-бессарабски ― флуэр. А наутро Дворникова вдова с дочкой и племянницей к родне уехали в Серпухов. Хотел было он за ней, да бабушка не пустила.[7]
Велька недоумённо повертел в руках грубую деревянную фигурку птицы с пуговками глаз и чёрной прорезью клюва.
― Не…, надо дуть, – пояснил Андрейка в ответ на вялое «спасибо». Он поднёс свистульку ко рту и вылил вдруг жалобную трель, далеко прожурчавшую над водой, где струи тумана дрожали и переплетались в темнеющем воздухе.
― Что это? – от удивления у Вельки даже икота прошла.
― Это птица Жалейка. – Андрейка любовно погладил свистулю. ― Возьми. Дед вырезал. Споёшь, сказал, и все печали отступают. Спой, Велька.
― Я… я не умею, – растерялся Велька.
― А тут уметь не надо.
Велька, баюкая Жалейку в ладонях, прикрыл глаза и представил себе маму – родную, любимую, без которой ему так плохо. Слёзы навернулись на глаза, и в носу снова защипало, но тут Жалейка будто шевельнулась, шершавя стругаными боками ладони, и из её горла вдруг полилась песня, горькая, жалостливая, долгая и переливчатая, поплыла над водой, над туманным лугом, в котором смутными тенями бродили лошади, над самым лесом поплыла, к остро мерцающим звёздам, унося всю печаль, всю боль и горе. <...>
Велька тронул калитку, и петли жалостливо скрипнули, наполнив сердце сладкой Жалейкиной памятью, и так хорошо стало Вельке от этого звука, так радостно и светло, что он даже испугался – не потерял ли где свистулю?
Велька торопливо охлопал себя и успокоился – Жалейка надёжно приютилась в кармане. Мальчик прошёл тёмным двором, старый-престарый пёс Кардамон шевельнулся в будке, сонно узнавая его. Велька поднялся по скрипучим ступеням, открыл дверь и, не выпив и стакана молока, заботливо накрытого бабушкиной марлечкой, через минуту уже крепко спал.[3]
Сквозь пыльных листьев блеклый шёпот Вульгарничает казино — То не твое ли сердце, Цоппот, Копьем наживы пронзено?
И топчет милые аллейки
Твои международный пшют.
Звучат дождинки, как жалейки,
И мокрый франт смешон, как шут…
Залюбуюсь сивым дедом,
Что проходит босиком.
Ах, откройте, что он сделал
С тем зеленым тростником. Он спускается с пригорка, Бабы смотрят из ворот. Так ли тонко, так ли горько Та тростиночка поет?
Я стою с тяжелой лейкой,
Спелых грядок не полью.
Пожалей меня, жалейка,
Что я песен не пою.