И да, и нет — здесь всё моё,
Приемлю боль — как благосты́ню,
Благославляю бытие,
И если создал я пустыню,
Её величие — моё!
<…>
О, верю! Мы повсюду бросим сети,
Средь мировых неистощимых вод.
Пред будущим теперь мы только дети.
Он — наш, он — наш, лазурный небосвод!
Но там, в Норвегии, ещё есть ночь иная,
Когда в полночный час горит светило дня.
И яркие цвета, вся сила их земная,
В кровавых кактусах так радуют меня.
Человечек современный, низкорослый, слабосильный, Мелкий собственник, законник, лицемерный семьянин, Весь трусливый, весь двуличный, косодушный, щепетильный, Вся душа его, душонка — точно из морщин.
Вечно должен и не должен, то нельзя, а это можно,
Брак законный, спрос и купля, облик сонный, гроб сердец,
Можешь карты, можешь мысли передёрнуть — осторожно,
Явно грабить неразумно, но — стриги овец.
Я спою вам час за часом, слыша вой и свист метели, О величии надменном вулканических вершин, Я спою вам о колибри, я спою нежней свирели О стране, где с гор порфирных смотрит кактус-исполин.
О стране, где в чаще леса расцветают орхидеи,
Где полями завладели глянцевитости агав,
Где проходят ягуары, где шуршат под пальмой змеи,
Где гремят цикады к солнцу меж гигантских пышных трав.[1]
— «Из страны Кветцалькоатля», 1908
Улетают ― с душой ― далеко ― за моря ― журавли.
Разбросалась брусника. Развесились гроздья рябины.
Многозаревный вечер последнее пламя дожёг.
Столько звёзд в высоте, что, наверно, там в небе ― смотрины.
Новый выглянул серп. Завтра ― первый перистый снежок.
Россия — не Америка, к нам нет филологического ввозу; не прорастет у нас диковинный поэт, вроде Эдгара По, как дерево от пальмовой косточки, переплывшей океан с пароходом. Разве что Бальмонт, самый нерусский из поэтов, чужестранный переводчик эоловой арфы, каких никогда не бывает на Западе; переводчик по призванию, по рождению, в оригинальнейших своих произведениях.
Положение Бальмонта в России — это иностранное представительство от несуществующей фонетической державы, редкий случай типичного перевода без оригинала. Хотя Бальмонт и москвич, между ним и Россией лежит океан.[3]
Короткий рецидив революционных настроений в 1905 году и затем издание в Париже сборника революционных стихотворений «Песни мстителя» превратили Бальмонта в политического эмигранта. В Россию вернулся в 1913 году после царского манифеста. На империалистическую войну откликнулся шовинистически. Но в 1920 году опубликовал в журнале Наркомпроса стихотворение «Предвозвещённое», восторженно приветствуя Октябрьскую революцию. Выехав по командировке Советского правительства за границу, перешёл в лагерь белогвардейской эмиграции. Сменив своё преклонение перед гармоническим пантеизмом Шелли на преклонение перед извращённо-демоническим Бодлером, «пожелал стать певцом страстей и преступления», как сказал о нём Брюсов. В сонете «Уроды» прославил «кривые кактусы, побеги белены и змей и ящериц отверженные роды, чуму, проказу, тьму, убийство и беду, Гоморру и Содом», восторженно приветствовал, как «брата», Нерона… » Не знаю, что такое «Предвозвещённое», которым, без сомнения, столь же «восторженно», как «чуму, проказу, тьму, убийство и беду», встретил Бальмонт большевиков, но знаю кое-что из того, чем встретил он 1905 год, что напечатал осенью того года в большевистской газете «Новая жизнь», ― например, такие строки: «Кто не верит в победу сознательных, смелых рабочих, Тот бесчестный, тот шулер, ведёт он двойную игру!» — Это так глупо и грубо в смысле подхалимства, что, кажется, дальше идти некуда: почему «бесчестный», почему «шулер» и какую такую «ведёт он двойную игру»?[4]
— Иван Бунин, «Из воспоминаний. Автобиографические заметки», 1948
Впрочем, в моей молодости новые писатели уже почти сплошь состояли из людей городских, говоривших много несуразного: один известный поэт, ― он ещё жив, и мне не хочется называть его, ― рассказывал в своих стихах, что он шёл, «колосья пшена разбирая», тогда как такого растения в природе никак не существует: существует, как известно, просо, зерно которого и есть пшено, а колосья (точнее, метёлки) растут так низко, что разбирать их руками на ходу невозможно; другой (Бальмонт) сравнивал лунь, вечернюю птицу из породы сов, оперением седую, таинственно-тихую, медлительную и совершенно бесшумную при перелётах, ― со страстью («и страсть ушла, как отлетевший лунь»), восторгался цветением подорожника («подорожник весь в цвету!»), хотя подорожник, растущий на полевых дорогах небольшими зелёными листьями, никогда не цветёт...[4]
— Иван Бунин, «Из воспоминаний. Автобиографические заметки», 1948