Перейти к содержанию

Конец Ренаты (Ходасевич)

Материал из Викицитатника

«Конец Рена́ты» — очерк Владислава Ходасевича памяти Нины Ивановны Петровской. Написан и впервые опубликован в 1928 году.[1]

Цитаты

[править]
  •  

В ночь на 23 февраля 1928 года, в Париже, в нищенском отеле нищенского квартала, открыв газ, покончила с собой писательница Нина Ивановна Петровская. Писательницей называли её по этому поводу в газетных заметках. Но такое прозвание как-то не вполне к ней подходит. По правде сказать, ею написанное было незначительно и по количеству, и по качеству. То небольшое дарование, которое у неё было, она не умела, а главное — вовсе и не хотела «истратить» на литературу. Однако в жизни литературной Москвы, между 1903-1909 гг., она сыграла видную роль. Её личность повлияла на такие обстоятельства и события, которые с её именем как будто вовсе не связаны. Однако, прежде, чем рассказать о ней, надо коснуться того, что зовётся духом эпохи. История Нины Петровской без этого непонятна, а то и не занимательна.

  •  

Выпуская впервые «Будем как солнце», Бальмонт писал, между прочим, в посвящении: «Модесту Дурнову, художнику, создавшему поэму из своей личности». Тогда это были совсем не пустые слова. В них очень запечатлен дух эпохи. Модест Дурнов, художник и стихотворец, в искусстве прошёл бесследно. Несколько слабых стихотворений, несколько неважных обложек и иллюстраций — и кончено. Но о жизни его, о личности, слагались легенды. Художник, создающий поэму не в искусстве своём, а в жизни, был законным явлением в ту пору. И Модест Дурнов был не одинок. Таких, как он, было много, — в том числе Нина Петровская. Литературный дар её был не велик. Дар жить — неизмеримо больше.
Из жизни бедной и случайной
Я сделал трепет без конца:
— она с полным правом могла бы сказать это о себе. Из жизни своей она воистину сделала бесконечный трепет, из творчества — ничего. Искуснее и решительнее других создала она «поэму из своей жизни». Надо прибавить: и о ней самой создалась поэма. Но об этом речь впереди.

  •  

Нина скрывала свои года. Думаю, что она родилась приблизительно в 1880 г. Мы познакомились в 1902 г. Я узнал её уже начинающей беллетристкой. Кажется, она была дочерью чиновника. Кончила гимназию, потом зубоврачебные курсы. Была невестою одного, вышла за другого. Юные годы её сопровождались драмой, о которой она вспоминать не любила. Вообще не любила вспоминать свою раннюю молодость, до начала «литературной эпохи» в её жизни. Прошлое казалось ей бедным, жалким. Она нашла себя лишь после того, как очутилась среди символистов и декадентов, в кругу «Скорпиона» и «Грифа».

  •  

Не мог бы я, как полагается мемуаристу, «очертить её природный характер». Блок, приезжавший в 1904 г. знакомиться с московскими символистами, писал о ней своей матери: «Очень мила, довольно умная». Такие определения ничего не покрывают. Нину Петровскую я знал двадцать шесть лет, видел доброй и злой, податливой и упрямой, трусливой и смелой, послушной и своевольной, правдивой и лживой. Одно было неизменно: и в доброте, и в злобе, и в правде, и во лжи — всегда, во всём хотела она доходить до конца, до предела, до полноты, и от других требовала того же. «Всё или ничего» могло быть её девизом. Это её и сгубило. Но это в ней не само собой зародилось, а было привито эпохой.

  •  

Подлинное чувство имеет степени от любви навсегда до мимолетного увлечения. Символистам самое понятие «увлечения» было противно. Из каждой «любви» они обязаны были извлекать максимум эмоциональных возможностей. Каждая должна была, по их нравственно-эстетическому кодексу, быть роковой, вечной. Они во всём искали превосходных степеней. Если не удавалось сделать любовь «вечной» — можно было разлюбить. Но каждое разлюбление и новое влюбление должны были сопровождаться глубочайшими потрясениями, внутренними трагедиями и даже перекраской всего мироощущения. В сущности для того всё и делалось.
Любовь и все производные от неё эмоции должны были переживаться в предельной напряжённости и полноте, без оттенков и случайных примесей, без ненавистных психологизмов. Символисты хотели питаться крепчайшими эссенциями чувств. Настоящее чувство лично, конкретно, неповторимо. Выдуманное или взвинченное лишено этих качеств. Оно превращается в собственную абстракцию, в идею о чувстве. Потому-то оно и писалось так часто с заглавных букв.

  •  

Нина Петровская не была хороша собой. Но в 1903 году она была молода, — это много. Была «довольно умна», как сказал Блок, была «чувствительна», как сказали бы о ней, живи она столетием раньше. Главное же — очень умела «попадать в тон». Она тотчас стала объектом любвей.
Первым влюбился в неё поэт, влюблявшийся просто во всех без изъятия. Он предложил ей любовь стремительную и испепеляющую. Отказаться было никак невозможно: тут действовало и польщённое самолюбие (поэт становился знаменитостью), и страх оказаться провинциалкой, и главное — уже воспринятое учение о «мигах». Пора было начать «переживать». Она уверила себя, что тоже влюблена. Первый роман сверкнул и погас, оставив в её душе неприятный осадок — нечто вроде похмелья. Нина решила «очистить душу» в самом деле несколько уже осквернённую поэтовым «оргиазмом». Она отреклась от «Греха», облачилась в чёрное платье, каялась. В сущности, каяться следовало. Но это было более «переживанием покаяния», чем покаянием подлинным.

  •  

В 1904 году Андрей Белый был ещё очень молод, золотокудр, голубоглаз и в высшей степени обаятелен. Газетная подворотня гоготала над его стихами и прозой, поражавшими новизной, дерзостью, иногда — проблесками истинной гениальности. Другое дело — как и почему его гений впоследствии был загублен. Тогда этого несчастия ещё не предвидели. Им восхищались. В его присутствии всё словно мгновенно менялось, смещалось или озарялось его светом. И он в самом деле был светел. Кажется, все, даже те, кто ему завидовал, были немножко в него влюблены. Даже Брюсов порой попадал под его обаяние. Общее восхищение, разумеется, передалось и Нине Петровской. Вскоре перешло во влюблённость, потом в любовь.
О, если бы в те времена могли любить просто, во имя того, кого любишь, и во имя себя! Но надо было любить во имя какой-нибудь отвлечённости и во имя её. Нина обязана была в данном случае любить Андрея Белого во имя его мистического призвания, в которое верить заставляли себя и она, и он сам. И он должен был являться перед нею не иначе, как в блеске своего сияния — не говорю поддельного, но... символического. Малую правду, свою человеческую, просто человеческую любовь они рядили в одежды правды неизмеримо большей. На чёрном платье Нины Петровской явилась чёрная нить деревянных чёток и большой чёрный крест. Такой крест носил и Андрей Белый...
О, если бы он просто разлюбил, просто изменил! Но он не разлюбил, а он «бежал от соблазна». Он бежал от Нины, чтобы её слишком земная любовь не пятнала его чистых риз. Он бежал от неё, чтобы ещё ослепительнее сиять перед другой, у которой имя и отчество и даже имя матери так складывались, что было символически очевидно: она — предвестница Жены, облечённой в Солнце. А к Нине ходили его друзья, шепелявые, колченогие мистики, — укорять, обличать, оскорблять: «Сударыня, вы нам чуть не осквернили пророка! Вы отбиваете рыцарей у Жены! Вы играете очень тёмную роль! Вас инспирирует Зверь, выходящий из бездны».
Так играли словами, коверкая смыслы, коверкая жизни. Впоследствии исковеркали жизнь и самой Жене, облечённой в Солнце, и мужу её, одному из драгоценнейших русских поэтов.
Тем временем Нина оказалась брошенной да ещё оскорблённой. Слишком понятно, что как многие брошенные женщины, она захотела разом и отомстить Белому, и вернуть его. Но вся история, раз попав в «символическое измерение», продолжала и развиваться в нём же.

  •  

Осенью 1904 г. я однажды случайно сказал Брюсову, что нахожу в Нине много хорошего.
— Вот как? — отрезал он: — что же, она хорошая хозяйка?
Он подчёркнуто не замечал её. Но тотчас переменился, как наметился её разрыв с Белым, потому что по своему положению не мог оставаться нейтральным.
Он был представителем демонизма. Ему полагалось перед Женой, облечённой в Солнце, «томиться и скрежетать». Следовательно, теперь Нина, её соперница, из «хорошей хозяйки» превращалась в нечто значительное, облекалась демоническим ореолом. Он предложил ей союз — против Белого, Союз тотчас же был закреплён взаимной любовью. Опять же, всё это очень понятно и жизненно: так часто бывает. Понятно, что Брюсов её по-своему полюбил, понятно, что и она невольно искала в нём утешения, утоления затронутой гордости, а в союзе с ним — способа «отомстить» Белому.<...>
Брюсов в ту пору занимался оккультизмом, спиритизмом, чёрною магией, не веруя, вероятно, во всё это по существу, но веруя в самые занятия, как в жест, выражающий определённое душевное движение. Думаю, что и Нина относилась к этому точно так же. Вряд ли верила она, что её магические опыты, под руководством Брюсова, в самом деле вернут ей любовь Белого. Но она переживала это как подлинный союз с дьяволом. Она хотела верить в своё ведовство. Она была истеричкой, и это, быть может, особенно привлекало Брюсова: из новейших научных источников (он всегда уважал науку) он ведь знал, что в «великий век ведовства» ведьмами почитались и сами себя почитали — истерички. Если ведьмы XVI столетия «в свете науки» оказались истеричками, то в XX веке Брюсову стоило попытаться превратить истеричку в ведьму.

  •  

Весной 1905 года в малой аудитории Политехнического музея Белый читал лекцию. В антракте Нина Петровская подошла к нему и выстрелила из браунинга в упор.[комм. 1] Револьвер дал осечку; его тут же выхватили из её рук. Замечательно, что второго покушения она не совершила. Однажды она сказала мне (много позже):
— Бог с ним. Ведь, по правде сказать, я уже убила его тогда, в музее.
Этому «по правде сказать» я нисколько не удивился: так перепутаны, так перемешаны были в сознаниях действительность и воображение.

  •  

То, что для Нины ещё было жизнью, для Брюсова стало использованным сюжетом. Ему тягостно было бесконечно переживать всё одни и те же главы. Всё больше он стал отдаляться от Нины. Стал заводить новые любовные истории, менее трагические. <...> Для Нины это был новый удар. В сущности, к тому времени (а шёл уже, примерно, 1906 год) её страдания о Белом притупились, утихли. Но она сжилась с ролью Ренаты. Теперь перед ней встала грозная опасность — утратить и Брюсова. Она несколько раз пыталась прибегнуть к испытанному средству многих женщин; она пробовала удержать Брюсова, возбуждая его ревность. В ней самой эти мимолетные романы (с «прохожими», как она выражалась) вызывали отвращение и отчаяние. «Прохожих» она презирала и оскорбляла. Однако всё было напрасно. Брюсов охладевал. Иногда он пытался воспользоваться её изменами, чтобы порвать с ней вовсе. Нина переходила от полосы к полосе, то любя Брюсова, то ненавидя его. Но во все полосы она предавалась отчаянию. По двое суток, без пищи и сна, пролёживала она на диване, накрыв голову чёрным платком, и плакала. Кажется, свидания с Брюсовым протекали в обстановке не более лёгкой. Иногда находили на неё приступы ярости. Она ломала мебель, била предметы, бросая их, «подобно ядрам из баллисты», как сказано в «Огненном Ангеле» при описании подобной сцены.
Она тщетно прибегала к картам, потом к вину. Наконец, уже весной 1908 года, она испробовала морфий. Затем сделала морфинистом Брюсова, и это была её настоящая, хоть не сознаваемая месть. Осенью 1909 года она тяжело заболела от морфия, чуть не умерла. Когда несколько оправилась, решено было, что она уедет за границу: «в ссылку», по её слову. Брюсов и я проводили её на вокзал. Она уезжала навсегда. Знала, что Брюсова больше никогда не увидит. Уезжала ещё полубольная, с сопровождавшим её врачом. Это было 9 ноября 1911 года.

  •  

Её скитания за границей известны мне не подробно. Знаю, что из Италии она приезжала в Варшаву, потом в Париж. Здесь, кажется, в 1913 году, однажды она выбросилась из окна гостиницы на бульвар Сен-Мишель. Сломала ногу, которая плохо срослась, и осталась хромой. Война застала её в Риме, где прожила она до осени 1922 года в ужасающей нищите, то в порывах отчаяния, то в припадках смирения, которое сменялось отчаянием ещё более бурным. Она побиралась, просила милостыню, шила бельё для солдат, писала сценарии для одной кинематографической актрисы, опять голодала. Пила. Порой доходила до очень глубоких степеней падения. Перешла в католичество. «Моё новое и тайное имя, записанное где-то в нестираемых свитках San-Pietro — Рената», писала она мне.
Брюсова она возненавидела: «Я задыхалась от злого счастия, что теперь ему меня не достать, что теперь другие страдают. Почём я знала — какие другие, — Львову он уже в то время прикончил... Я же жила, мстя ему каждым движением, каждым помышлением».
Сюда, в Париж, она приехала весной 1927 года, после пятилетнего нищенского существования в Берлине. Приехала вполне нищей. Здесь нашлось у неё немало друзей. Помогали ей, как могли, и, кажется, иногда больше, чем могли. Иногда удавалось найти ей работу, но работать она уже не могла. В вечном хмелю, не теряя рассудка, она уже была точно по другую сторону жизни.

  •  

Жизнь Нины была лирической импровизацией, в которой, лишь применяясь к таким же импровизациям других персонажей, она старалась создать нечто целостное — «пользу из своей личности». Конец личности, как и конец поэмы о ней, — смерть. В сущности поэма была закончена в 1906 году, в том самом, на котором сюжетно обрывается «Огненный Ангел». С тех пор, и в Москве, и в заграничных странствиях Нины длился мучительный, страшный, но ненужный, лишённый движения эпилог. Оборвать его Нина не боялась, но не могла. Чутьё художника, творящего жизнь, «как поэму», подсказывало ей, что конец должен быть связан ещё с каким-то последним событием, с разрывом какой-то ещё одной нити, прикреплявшей её к жизни. Наконец, это событие совершилось.
С 1908 года, после смерти матери, на её попечении осталась младшая сестра, Надя, существо недоразвитое умственно и физически (с нею случилось в детстве несчастие: её обварили кипятком). Впрочем, идиоткой она не была, но отличалась какой-то предельной тихостью, безответностью. Была жалка нестерпимо и предана старшей сестре до полного самозабвения. Конечно, никакой собственной жизни у неё не было. В 1909 году, уезжая из России, Нина взяла её с собой, и с той поры Надя делила с ней все бедствия заграничной жизни. Это было единственное и последнее существо, ещё реально связанное с Ниной и связывавшее Нину с жизнью.
Всю осень 1927 года Надя хворала безропотно и неслышно, как жила. Так же тихо и умерла, 13 января 1928 года, от рака желудка. Нина ходила в покойницкую больницы, где Надя лежала. Английской булавкой колола маленький труп сестры, потом той же булавкой — себя в руку: хотела заразиться трупным ядом, умереть единою смертью. Рука, однако ж, сперва опухла, потом зажила.
Нина бывала у меня в это время. Однажды прожила у меня три дня. Говорила со мной на том странном языке девятисотых годов, который когда-то нас связывал, был у нас общим, но который с тех пор я почти уже разучился понимать.
Смертью Нади была дописана последняя фраза затянувшегося эпилога. Через месяц с небольшим, собственной смертью, Нина Петровская поставила точку.

Комментарии

[править]
  1. Из этого револьвера 24 ноября 1913 года застрелилась Надежда Львова.

Источники

[править]
  1. Ходасевич В.Ф. «Некрополь: Воспоминания» — «Конец Ренаты: Воспоминания о Нине Петровской (Ренате „Огненного ангела“)», 1928. Париж, 1976 г.