Оскорбле́ние — умышленное унижение чести и достоинства личности. Оскорбление может быть нанесено в виде высказывания (словесно, письменно) или в виде действия (плевок, пощёчина, неприличный жест). Во многих странах оскорбление считается преступлением.
В отличие от клеветы, оскорбление может не нести в себе заведомо ложных сведений. Оскорбление заключается в негативной оценке личности либо внешности человека, его качеств, поведения, причём в форме, противоречащей установленным правилам поведения и требованиям общечеловеческой морали.
Считай безобразием что-либо менять в сочинениях хороших композиторов, пропускать или, чего доброго, присочинять к ним новомодные украшения. Это величайшее оскорбление, какое ты можешь нанести искусству.
Характерная черта африканцев — их ненависть к монахам и подвижникам. Монах, пришедший случайно в Карфаген, подвергался проклятьям, насмешкам и оскорблениям. Апостолы могли с большей безопасностью входить в языческие города, говорит Сальвиан, чем монахи в христианский Карфаген.
Если бы в сострадании человек отрешался от всего личного, индивидуального, то он возвышался бы до полного понимания чужого страдания. Между тем, как раз наоборот, в огромном большинстве случаев в сострадании обнаруживается грубое непонимание. Непонятными и недоступными для других остаются обыкновенно самые глубокие, самые личные наши страдания. Когда наше страдание замечается другими, оно обыкновенно самым плоским образом истолковывается. <...> Отсюда — оскорбительность благодеяний. «Благодетели, которые не понимают источника наших страданий, оскорбляют и унижают наше достоинство более, нежели враги».
Наиболее сильные и злые люди всегда были главными двигателями человечества. Они зажигали в обществе уснувшие страсти, пробуждали в нём дух сравнения и противоречия, борьбу мнений и идеалов, искание нового и неиспытанного. Они делали это, поднимая оружие, опрокидывая пограничные камни, оскорбляя заветные святыни. Та же «злоба», которая делает ненавистным завоевателя, есть и в каждом учителе, в каждом проповеднике нового, хотя здесь её проявления более утонченны. <...>
В настоящее время «добрым» почитается тот, кто не насилует, не оскорбляет, не нападает на другого, не мстит, а предоставляет месть Богу, кто прячется, уклоняется от встречи со злыми и вообще мало требует от жизни. Так поступают все «кроткие, смиренные праведники». Говоря без предубеждения, это значит иными словами: «Мы слабы, и, раз мы слабы, нам лучше не делать того, для чего мы недостаточно сильны».
В Мариуполе местный обыватель Эскин подал на Волгина жалобу городскому судье, обвиняя Волгина в том, что тот оскорбил его действием. На суде выяснилось, что оскорбление действием выразилось в том, что Волгин в публичном месте, в «Европейской» гостинице, поднес жалобщику при многочисленной публике фигу. Это чрезвычайно развеселило публику, которая подняла получившего фигу на «ура». Судье пришлось принципиально решить вопрос, есть ли фига «оскорблением действием». Примирения между сторонами не состоялось, вследствие чего судья, признав, что фига есть «символическое оскорбление действием», приговорил ответчика к 5-рублевому штрафу с заменой арестом на 1 день.
Итальянская женщина должна до могилы раздувать священный огонь домашнего очага. Раса с групповой душой не может допустить ни явных «падений», ни «отступлений в мир сладострастия».
Это оскорбление рода, предки перевернулись бы в гробах.
Если вы желаете «divertirsi» вне закона, идите в шантан, на улицу, в публичный дом. Никто и слова не скажет, когда на заре, с лицомлимонного цвета, обнимая какое-то шёлковое пальто будете вы ломиться в дверь соседней лавки вместо желанного отеля.
Но «порядочная женщина», — другое дело. Кто запретит ей выйти из дому за покупками или к портнихе в целомудренный утренний час? Утром люди невинны, как дети, и никто не заглянет в чужом подъезде под опущенную дамскую вуаль.
К 12-ти она вернётся к обязанностям супруги и матери.
«Он» тоже вернётся к своим пенатам; и будут ещё вкуснее традиционные макароны под приправой совершенного грешка.[2]
Дань сочувствия, приносимая толпой умирающему великому поэту, действительно трогательна! Высочайшая милость, столь щедро оказанная семье покойного, должна заставить покраснеть наших недоброжелателей за границей. Но Пушкина этим не воскресишь, и эта утрата невозместима. Ты, впрочем, слишком обвиняешь Дантеса, ― нравственность, или, скорее, общая безнравственность, с моей точки зрения, дает ему отпущение грехов: его преступление или его несчастье в том, что он убил Пушкина, ― и этого более чем достаточно, чтобы считать, что он нанес нам непростительное, на мой взгляд, оскорбление. Пусть он знает (свидетель Бог, что я не шучу), что при первой же нашей встрече один из нас не вернется живым. Когда я прочел твое письмо Мамуку Арбелианову, он разразился проклятиями. «Я убью этого Дантеса, если только когда-нибудь его увижу!» ― сказал он. Я заметил, что в России достаточно русских, чтобы отомстить за дорогую кровь. Пусть он остерегается![3]
Когда Наталья Савишна увидала, что я распустил слюни, она тотчас же убежала, а я, продолжая прохаживаться, рассуждал о том, как бы отплатить дерзкой Наталье за нанесенное мне оскорбление. Через несколько минут Наталья Савишна вернулась, робко подошла ко мне и начала увещевать:
― Полноте, мой батюшка, не плачьте… простите меня, дуру… я виновата… уж вы меня простите, мой голубчик: вот вам. Она вынула из-под платка корнет, сделанный из красной бумаги, в котором были две карамельки и одна винная ягода, и дрожащей рукой подала его мне. У меня недоставало сил взглянуть в лицо доброй старушке; я, отвернувшись, принял подарок, и слёзы потекли еще обильнее, но уже не от злости, а от любви и стыда.[4]
Ганнон упрекал Гамилькара за то, что тот не пошел ему навстречу.
— Но я бы этим разоружил Эрике. Кто тебе мешал выйти в море? Ах да, я забыл — слоны боятся моря!
Сторонникам Гамилькара так понравилась эта шутка, что они начали громко хохотать. Свод гудел точно от ударов в кимвалы.
Ганнон запротестовал против несправедливого оскорбления, утверждая, что он заболел вследствие простуды, схваченной при осаде Гекатомпиля. Слёзы текли по его лицу, как зимний дождь по развалившейся стене.
Такой крест носил и Андрей Белый...
О, если бы он просто разлюбил, просто изменил! Но он не разлюбил, а он «бежал от соблазна». Он бежал от Нины, чтобы её слишком земная любовь не пятнала его чистых риз. Он бежал от неё, чтобы ещё ослепительнее сиять перед другой, у которой имя и отчество и даже имя матери так складывались, что было символически очевидно: она — предвестница Жены, облечённой в Солнце. А к Нине ходили его друзья, шепелявые, колченогие мистики, — укорять, обличать, оскорблять: «Сударыня, вы нам чуть не осквернили пророка! Вы отбиваете рыцарей у Жены! Вы играете очень тёмную роль! Вас инспирирует Зверь, выходящий из бездны».
Так играли словами, коверкая смыслы, коверкая жизни. Впоследствии исковеркали жизнь и самой Жене, облечённой в Солнце, и мужу её, одному из драгоценнейших русских поэтов.
Тем временем Нина оказалась брошенной да ещё оскорблённой. Слишком понятно, что как многие брошенные женщины, она захотела разом и отомстить Белому, и вернуть его. Но вся история, раз попав в «символическое измерение», продолжала и развиваться в нём же.[5]
С. М., весьма оскорблённый в своем романтизме увидеть идею «не только» поэзии в ряде годин, не мог слышать о Блоке, слагая пародии на «глубину»: Мне не надо Анны Ивановны И других неудобных тёщ. Я люблю в вечера туманные Тебя, мой зелёный хвощ! В девятьсот же четвёртом году разговор Соловьёва с кузеном ещё не имел резкой формы; кузен не был схвачен за шиворот: «Что это? Гусеница или… дама?» В то время как мы сочиняли пародии, Блок заносил в записных своих книжках, что «без Бугаева и Соловьёва обойтись можно».[6]
— Замечательно! Всё о прошлом, о прошлом думаешь и чаще всего всё об одном и том же в прошлом: об утерянном, пропущенном, счастливом, неоценённом, о непоправимых поступках своих, глупых и даже безумных, об оскорблениях, испытанных по причине своих слабостей, своей бесхарактерности, недальновидности и о неотмщённости за эти оскорбления, о том, что слишком многое, многое прощал, не был злопамятен, да и до сих пор таков. А ведь вот-вот всё, всё поглотит могила!
А ведь какой успех, какое поклонение, какие толпы учеников, перипатетиков, обожателей, подражателей и молодых эротоманов, не говоря уже о вечных спутницах, об этих самых «молодых девушках, не лишённых дарования», писавших письма бисернымпочерком и на четырёх страницах, просивших принять, выслушать, посоветовать и, если можно, позволить принести тетрадку стихов о любви и самоубийстве...
Одна из самых талантливых. Надежда Львова, не только добилась совета и высокого покровительства, но, исчерпав всю гамму авторских надежд, которым в какой-то мере суждено было осуществиться, проникновенно и поздно поняла, что человеческие и женские иллюзии не осуществляются никогда.
Что-то было непоправимо оскорблено и попрано.
В расцвете лет она покончила с собой, книжка стихов, которая называлась «Вечная сказка», вышла вторым посмертным изданием.
О молодой жертве поговорили сначала шёпотом, потом всё громче и откровеннее.
Потом наступило молчание.
Потом пришло и забвение.[7]
― Если это неправда, то… что обидного в моей догадке? ― сказал он, ― а если правда, то опять-таки… что обидного в этой правде? Подумайте над этой дилеммой, кузина, и покайтесь, что вы напрасно хотели подавить достоинством вашего бедного cousin!
Она слегка пожала плечами.
― Да, это так, и все, что вы делаете в эту минуту, выражает не оскорбление, а досаду, что у вас похитили тайну… И самое оскорбление это ― только маска.
― Какая тайна? Что вы![9]
Аглая рассердилась и отрезала ему, что он мальчишка и больше ничего. Коля тотчас же возразил ей, что если б он не уважал в ней женщину, и сверх того свои убеждения, то немедленно доказал бы ей, что умеет ответить на подобное оскорбление. Кончилось, впрочем, тем, что Коля всё-таки с восторгом пошел относить ежа, а за ним бежал и Костя Лебедев...[10]
Отец с удивлением смотрел на меня.
— Что с тобою?
Я был красен, как свёкла. Кровь так и залила, моё лицо, в глазах потемнело. Сопоставление Гани с мелким чиновником представилось мне таким кощунством, таким оскорблением моих мечтаний и надежд, что я не мог сдержать крика негодования. А кощунство это уязвило меня тем сильнее, что вышло из уст отца.
Лариса. Что вы говорите! Я мужа своего если уж не любить, так хоть уважать должна; а как я могу уважать человека, который равнодушно сносит насмешки и всевозможные оскорбления! Это дело кончено: он для меня не существует. У меня один жених: это вы. <...> Карандышев. Вы говорите, что вам велено отвезти ее домой? Робинзон. Да-с, велено. Карандышев. И вы говорили, что они оскорбили ее? Робинзон. Уж чего еще хуже, чего обиднее! Карандышев. Она сама виновата: ее поступок заслуживал наказания. Я ей говорил, что это за люди; наконец она сама могла, сама имела время заметить разницу между мной и ими. Да, она виновата, но судить ее, кроме меня, никто не имеет права, а тем более оскорблять. Это уж мое дело: прошу я ее или нет; но защитником ее я обязан явиться. У ней нет ни братьев, ни близких; один я, только один я обязан вступиться за нее и наказать оскорбителей. Где она?
Карандышев. Вы ошибаетесь, я всегда должен быть при вас, чтобы оберегать вас. И теперь я здесь, чтобы отмстить за ваше оскорбление. Лариса. Для меня самое тяжкое оскорбление ― это ваше покровительство; ни от кого и никаких других оскорблений мне не было. Карандышев. Уж вы слишком невзыскательны. Кнуров и Вожеватов мечут жеребий, кому вы достанетесь, играют в орлянку — и это не оскорбление? Хороши ваши приятели! Какое уважение к вам! Они не смотрят на вас, как на женщину, как на человека, — человек сам располагает своей судьбой; они смотрят на вас, как на вещь. Ну, если вы вещь, — это другое дело. Вещь, конечно, принадлежит тому, кто ее выиграл, вещь и обижаться не может. Лариса (глубоко оскорбленная). Вещь… да, вещь! Они правы, я вещь, а не человек. Я сейчас убедилась в том, я испытала себя… я вещь! (С горячностью). Наконец слово для меня найдено, вы нашли его. Уходите! Прошу вас, оставьте меня!
— Тут нечего разговаривать попусту, а нужно действовать, — решил за всех Петух. — Эй, ты, штука в иголках, сказывайся, что за зверь? Я, ведь, шутить не люблю… слышишь?
Так как ответа не было, то Петух счёл себя оскорблённым и бросился на неизвестного обидчика. Он попробовал клюнуть раза два и сконфуженно отошёл в сторону.
— Это… это громадная репейная шишка, и больше ничего, — объяснил он. — Вкусного ничего нет… Не желает ли кто-нибудь попробовать?[11]
Молву, ходящую давно по Самарской губернии, что богачку Кошевую хотят почти насильно выдать замуж, действуя так из-за корыстолюбивых целей, он ― Зверев ― якобы считает праздной болтовней. Главный жених, измышленный для Кошевой, ― «гороховое чучело». Эти два слова были произнесены Зверевым отчетливо, с расстановкой, и при этом он глядел в глаза Мрацкому. Глаза говорили: «Гороховое чучело твой сын Илья!» Мрацкий, успокоившийся было, снова остервенел и снова начал молчать и только тяжело пыхтел. Его оскорбляла главным образом смелость Зверева.[12]
― Послушай сюда, ― сказал он и сановито дотронулся до своих серебристых усов, ― один пастух, когда кончился март ― самый дождливый и неприятный для пастухов месяц, оказывается, сказал: «Слава богу, кончился этот вонючий март, теперь и вздохнуть можно».
Услышал это март и обиделся на пастуха. Ну, говорит, покажу я этому негодяю. Просит март у апреля: «Одолжи мне пару дней, отомщу я этому голодранцу за оскорбление».
― «Хорошо, ― говорит апрель, ― пару дней я тебе дам по-соседски, но больше не проси, потому что самому времени не хватает».
Взял март у апреля два дня и нагнал такую погоду, что по нужде не выйдешь из-под крыши, а не то чтобы стадо вывести.[13]
Я бросила на него такой же яростный взгляд, что и на Дмитрия. На этот раз он сработал. Мейсон побледнел.
— Беликов отвратительный, злобный человек, и его нужно бросить в яму с бешеными гадюками за то ужасное оскорбление, которое он нанес тебе сегодня.
Глядит на бумаге печать
Презрительно и сурово.
Я буду суду отвечать
За оскорбление словом,
И провожает конвой.
У черной канвы тротуара,
Где плачут над головой
И клён и каналья гитара.[14]
Дейв Мосс: Если ты такой герой и денег куры не клюют, то зачем тратишь время на таких неудачников, как мы? Блейк: Видишь эти часы? Дейв Мосс: Да Блейк: Эти часы стоят дороже, чем твоя машина. В прошлом году я сделал 970 тысяч долларов. А ты сколько сделал? Нет, конечно, ты хороший парень, отличный семьянин, но грош тебе цена. Иди и играй со своими детишками, на большее ты не годишься. Думаешь, это оскорбление? Оскорбление — терпеть на рабочем месте такого мудака, как ты.
↑Толстой Л.Н. Собрание сочинений. Москва, «Художественная литература», 1958 г.
↑Ходасевич В.Ф. «Некрополь: Воспоминания» — «Конец Ренаты: Воспоминания о Нине Петровской (Ренате „Огненного ангела“)», 1928. Париж, 1976 г.
↑Андрей Белый. «Начало века». Москва, «Художественная литература», 1990 г.
↑Дон-Аминадо. «Поезд на третьем пути». — Москва, «Книга», 1991 г.
↑Бруно Монсенжон «Рихтер. Диалоги. Дневники». (перевод с французского О.Пичугина). — Москва: "Классика-XXI", 2005. — С. 371. — 480 с. — 2000 экз. — ISBN 5-89817-121-5
↑Гончаров И.А. Собрание сочинений в 8 томах. — Москва, «Художественная литература», 1979 г.
↑«Идиот». Роман в четырех частях Федора Достоевского. — СПб.: «Редакция Б. Томашевского и К. Халабаева», 1874 г.
↑Мамин-Сибиряк Д.Н. в кн. «Сказки русских писателей XVIII—XIX вв.» — М.: Престиж Бук: Литература, 2010 г.
↑Е.А.Салиас-де-Турнемир. Сочинения в двух томах. Том 1. — М.: «Художественная литература», 1991 г.