Перейти к содержанию

Александр Васильевич Дружинин

Материал из Викицитатника
Александр Дружинин
Александр Дружинин (начало 1860-х)
Статья в Википедии
Произведения в Викитеке
Медиафайлы на Викискладе

Алекса́ндр Васи́льевич Дружи́нин (1824—1864) — русский писатель, поэт, литературный критик, переводчик Байрона и Шекспира; инициатор создания Общества для пособия нуждающимся литераторам и учёным.

В 1850-е годы входил в круг «Современника», был близок с Григоровичем, Тургеневым, Некрасовым, Лонгиновым и, в особенности, с Анненковым и Боткиным, с которыми его сближали не только литературные предпочтения, но и житейские развлечения. Под заметным влиянием Дружинина и его теории «чистого искусства» в конце 1850-х годов находился Лев Толстой.

Цитаты из стихотворений

[править]
  •  

И я сознал, что за моё изгнанье,
За тяжкий труд и тяжкое мечтанье
Моя мечта к народу перейдёт!
И вспять пошёл я твердою стопою…
И тихо всколыхнувшись предо мною,
Почтительно раздвинулся народ.

  — «Дант в Венеции», 1853

Цитаты из переводов

[править]
  •  

Я много жилъ и былъ богатъ врагами
И въ честный бой ходилъ прямымъ путёмъ:
Я мстилъ врагамъ иль дѣлалъ ихъ друзьями;
Но ты была невѣдомымъ врагомъ.
Средь тишины и страсти безмятежной
Таинственно свершая дѣло зла,
Ты въ слабости плѣнительной и нѣжной,
Какъ бы въ бронѣ, закована была.
И тихо шла извилистой тропою
Въ моей груди согрѣтая змѣя...
Хвались теперь: свершила ты со мною,
Чего съ тобой не могъ бы сдѣлать я![1]

  Джордж Байрон, «Жене, при получении известия о ее болезни» (пер. Дружинина), 1850-е
  •  

Заплатим дань печали неизбежной,
Когда она начало всем скорбям.
У гордых ног воителя чужого
Британия во прахе не лежала —
И не лежать ей в прахе никогда,
Пока себя сама она не ранит.
Теперь родные принцы к ней вернулись,
И пусть бойцы со всех концов земли
Идут на нас — мы оттолкнём их прочь!
Коль Англия быть Англией умеетъ,
Никто на свете нас не одолеет.[2]

  Уильям Шекспир, «Король Джон» (пер. Дружинина), 1864

Цитаты из прозы

[править]
  •  

Весь остаток дня Полинька волочилась за мною, прыгала вокруг меня, как котёнок, показывала мне своё хозяйство, которое имеет только то неудобство, что стоит вдесятеро дороже всякого другого. Она пересказывала мне своё беспокойство, когда я работал в канцелярии, и по этому случаю высказала довольно оригинальное мнение о моих занятиях. По её соображениям, мы, запершись по комнатам, пишем всякую дрянь по своему выбору, но не в содержании дело: начальство смотрит наши труды и награждает тех, у кого работа красивее написана. Можешь представить себе, как боялась Полинька за меня, qui ecrit toujours en pattes de mouches.
Конечно, она сама смеялась, рассказывая эти вздоры, со всем тем наивность эта мне не по мысли. Я думал сначала объяснить ей кое-что, однако оставил служебные тайны до другого разу. К вечеру я сам сделался ребенком и чуть не играл с ней в куклы. Она отказалась ехать в театр и к тётке, и вечер наш представлял сладчайший идеал семейного счастия, которому не только бы позавидовали здешние ротозеи-моралисты, но в котором и ты даже не нашел бы пищи своему сатирическому уму.
По обыкновению я не ложился спать, и пока Полинька засыпала, я сидел на постели, нагнувшись к её личику, на которое, вероятно, никогда не насмотрюсь вдоволь. Оно было так очаровательно в те минуты, когда, под влиянием сна, органы его переставали принимать впечатления от окружающих предметов. Я смотрел, смотрел и досмотрелся до того, что тягостные мысли начали бродить в моей голове.
Отличительная черта Полинькиной красоты — это ее детская миловидность. Верхняя ее губка далеко отстаёт от нижней: красота ребяческая, а не женская. Вся нижняя часть лица её так кругла, что на ней не видно ни одной ямочки. Это удивительно идёт к Полиньке: но, по моему мнению, женщина в девятнадцать лет могла б обойтись без этого достоинства.[3]

  — «Полинька Сакс», 1847
  •  

Я писала к тебе давно, что этот человек, ни до замужства моего, ни после, не целовал моей руки. Была ли это странность, или в том заключался какой-нибудь смысл...
И когда губы его в первый раз коснулись моей руки, я вздрогнула, и внутри у меня что-то оторвалось. Я видела, как он повернулся и вышел из комнаты, и, только что заперлась за ним дверь, у меня кровь потекла из горла, и я упала без памяти. То был первый обморок во всю мою жизнь.
Было от чего: этот поцелуй... короткие слова его... участие его... с этой минуты поняла я и его и себя.
Напрасно брат твой спит у моих ног и по глазам моим угадывает мои желания. Я не могу любить его, я не могу понимать его; он не мужчина, он дитя: я стара для его любви. Это он человек, он мужчина во всем смысле слова: душа его и велика и спокойна... я люблю его, не перестану любить его.
Я погубила себя, я не понимала его... но я не виновата. Бог простит мне, потому что я не ведала, что творила. И перед Саксом я чиста вполне; я погубила себя без сознания, как губит себя бабочка на огне, как ребенок по воле взлезает в светлое озеро.[3]

  — «Полинька Сакс», 1847
  •  

Обыкновенно души сосредоточенные и огорченные с увлечением предаются мечтам о природе, об уединении, ― этого со мною, однако, не было. Деревня представлялась мне пустым, широким полем, с обрушившимися канавами, с желтой слякотью, под вечно серым небом, под неперестающим никогда дождичком. На одном конце поля необходимо торчал лес, похожий на кустарник, на другом разбросано было с десяток серых изб.
Если я представлял себе Вериньку, воображение рисовало ее не иначе, как на этом грустном, желтоватом фоне, и в грудь мою пробиралось чувство нежное, но совершенно соответствующее описанному мною ландшафту. Я ни разу не видал ее и потому ждал с нетерпением портрета, обещанного ею брату. Согласитесь, что как бы хитро ни был воспитан человек, нельзя ему влюбиться в женщину, не видя ее изображения. Мне было девятнадцать лет, я жестоко был настроен ко всему ненатуральному; но всему же есть свои границы.[4]

  — «Рассказ Алексея Дмитрича», 1848
  •  

Утро было дождливое: мы снова промокли; сѣрыя тучи мѣшали разсвѣту, мрачность окрестности была неописанная; мы шли по густому болотистому лѣсу, перескакивая съ кочки на кочку, наступая на лягушекъ; сучья сосновыхъ деревьевъ били насъ по глазамъ. Все было пусто и мрачно; мы уже начали отчаиваться, когда изъ глубины лѣса привѣтливою звѣздою мелькнулъ огонь. Этотъ огонекъ едва былъ виденъ за бѣловатымъ утреннимъ туманомъ; тѣмъ не менѣе онъ ободрилъ насъ. Мы прошли еще съ сотню шаговъ, и передъ нами открылась маленькая поляна съ лужею по серединѣ. По краямъ ея стѣною торчали сосны, и съ одной стороны лѣса виденъ былъ небольшой домикъ, выстроенный какъ изба, но немного обширнѣе и чище. Изъ этого-то домика мелькалъ огонекъ; мы подошли къ окну и примѣтили въ комнатѣ человѣка среднихъ лѣтъ и величественной наружности, сидѣвшаго возлѣ лампы и читавшаго какую-то рукопись. Тутъ же стоялъ штофъ съ настойкою.[5]

  — «Сантиментальное путешествие Ивана Чернокнижникова по петербургским дачам», 1850

Цитаты из публицистики и критических статей

[править]
  •  

Имея время прочитывать всё, что выходит у нас нового, я с горестью замечаю, что дух нетерпимости и преувеличения не вполне ещё изгнан из нашей словесности. Многие статьи, многие бури, случающиеся в стакане воды, показывают мне, что мои юные приятели олицетворяли собою одну из дурных сторон наших журнальных деятелей: именно жалкое авторское самолюбие.[6]

  — Письма иногороднего подписчика о русской журналистике, 1849
  •  

Рукоплесканія удвоились и всякій спѣшилъ подать что-нибудь. То былъ счастливый вечеръ для бѣдныхъ города Карпантра. Со всѣхъ сторонъ какъ дождь сыпались серебряныя монеты въ мѣшокъ прелестной сборщицы. Я видѣлъ какъ одна изящная и нарядная дама, растроганная и трепещущая отъ волненія, сняла съ руки дорогой браслетъ, положила его въ кошелёкъ и поцѣловала руку державшую его; видѣлъ молоденькую дѣвушку, просто одѣтую, которой, вѣроятно, нечего было дать, потому что краснѣя, она положила туда букетъ фіалокъ омоченныхъ ея слезами. Какой дождь цвѣтовъ можно сравнить съ этимъ скромнымъ приношеніемъ? <...>
Скоро опять занавѣсъ поднялся при восклицаніяхь публики, вызывавшей Десдемону ― она явилась. Свѣтъ отъ свѣчей заколебался отъ восторженныхъ криковъ, посыпался цѣлый дождь цвѣтовъ, ложи заблистали драгоцѣнными каменьями, бѣлые и розовые шарфы заколебались въ благоуханномъ воздухѣ. Я ее тотчасъ узналъ, она была все также проста и наивна въ своемъ торжествѣ: это была она, тотъ странствующій геній, который иногда на пути своемъ находилъ удовольствіе въ томъ, чтобы пѣть для бѣдныхъ.[6]

  — Письма иногороднего подписчика о русской журналистике, 1849
  •  

… можно обладать великим чутьём критики и, подобно Дельвигу, парализировать им свои творческие способности. Но критическая зоркость Александра Сергеича только возвышала его талант, подобно тому, как резкий воздух горных стран Европы, гибельный для слабых организаций, ещё более укрепляет человека сильного. <…>
Нет сомнения, что Александр Сергеич, получая и журналы и новые книги, не был чужд литературных вопросов, занимавших за двадцать пять лет назад Францию, Англию и Германию, но равнодушие нашего поэта к критике, а может быть и простой случай, сделали то, что мы не имеем почти никаких заметок об этом предмете. Читая великобританские обозрения своего времени, он хорошо знал ход борьбы, тогда кипевшей <…>. Из его записок, мелких статей, заметок по поводу прочитанных сочинений мы изредка почерпаем выражения, явно заимствованные из светлых критических статей Джеффри, шутливых рецензий Смита, полувдохновенных, полувзбалмошных тирад Кольриджа.

  — «А. С. Пушкин и последнее издание его сочинений», 1855
  •  

Со времени «Полтавы» и «Бориса Годунова» начинается значительный разлад между Пушкиным и его ценителями <…>. В обоих случаях русские критики того времени не выполнили своего долга: разборы «Полтавы» (даже похвальные) отличались детским незнанием дела; «Годунов» же, произведение важное, требующее разъяснений, пособий от критики публике, не имел даже и детских разборов. Нельзя достаточно надивиться этому обстоятельству. История Карамзина, жадно читавшаяся во всех сословиях, уже породила в то время страсть к родной старине; между литераторами двадцатых годов имелось много людей, способных, по мере своих сил, сказать необходимое слово о новом творении, стать посредниками между автором «Годунова» и нашей неопытною ещё публикой: никто не помог Пушкину, никто не стал в посредники!

  — «А. С. Пушкин и последнее издание его сочинений», 1855
  •  

… все её <пушкинской «Русалки»> достоинства давно уже нашли себе восторженных пояснителей. Тут мы видим Пушкина на одной дороге с Шекспиром, за готовым, вычитанным планом, за простой легендою, за сказочкою, многими поколениями слушанной до нашего поэта, за одною из тех простых тем, о которых сотнями сокрушают себе крылья художники не первоклассные. И несмотря на неимоверную трудность задачи, всё произведение дивит нас как замыслом и сочинением, так и высокой гармонией подробностей. Поэзия, которой проникнута вся «Русалка», от первой строки до последней, — беспредельна, как горизонт небесный; читая всю поэму, человек испытывает нечто подобное тому чувству, с каким мы смотрим на небо в ясную ночь, когда звезда за звездой открывается внимательному глазу и бесконечные, поражающие пространства с каждой минутой открываются перед созерцателем. <…> если мы захотим анализировать эти красоты, определить их сущность, — слова покажутся слабыми. Анализировать поэзию «Русалки» нам кажется труднее, нежели давать отчёт о прелести удачнейших музыкальных произведений Мендельсона. В этом посмертном творении Пушкина находим мы всё, что составляет прелесть поэм бессмертных и первоклассных — величественную стройность целого, безукоризненную прелесть в малейших подробностях, силу замысла, роскошь фантазии, простоту и общедоступность плана, а наконец стих, действующий на нас, подобно великолепной музыке, уносящей душу читателя в тот заповедный мир, где самые звуки простых слов рождают собой и мысль и рой поэтических образов. <…>
Стихи, которыми написана «Русалка», по совершенству своему до такой степени превышают всё писанное мастерами дела у нас, что мы, поневоле, должны будем их сравнивать с белыми стихами тех иностранных поэтов, которые сделали из такого стиха лучший орган для передачи многих из своих вдохновений. <…> Кроме Гёте и Мильтона с Шекспиром мы не знаем поэтов, которых белый стих мог бы идти рядом с бесподобным стихом, которому мы не можем достаточно надивиться, читая «Русалку» Пушкина.

  — «А. С. Пушкин и последнее издание его сочинений», 1855
  •  

Дидактические заблуждения критики гоголевского периода прежде всего отразились на текущей журнальной литературе и деятелях второклассных. Беллетристика наша, поощряемая одобрением своих судей и указанными образцами, быстро наводнилась потоком самых странных произведений. Реализм, сентиментальность нового покроя, дидактическая тенденция основной мысли ― вот три условия, которыми стоило только ловко распоряжаться для того, чтоб явиться в печати с похвалою. Во всех литературах беллетристическая деятельность хорошо награждается и служит лучшим проводником завидной известности, потому и не мудрено, что во всякой литературе мы видим большое количество людей, берущихся за художественные произведения без малейшего к ним призвания.[7]

  — «Критика гоголевского периода русской литературы и наши к ней отношения», 1856
  •  

Горе тому изъ васъ, который, увидя на Невскомъ человѣка, одѣтаго не по модѣ, человѣка въ теплой фуражкѣ, пройдетъ мимо его съ невниманіемъ, потому что часто подъ зеленымъ картузомъ сидитъ голова достойная изученія! Бѣда тому, кто боится сальной свѣчки на балѣ, кислаго вина за обѣдомъ, кто убѣгаетъ незнакомаго общества, не ходитъ по малонаселеннымъ улицамъ, такъ же увядаетъ духомъ, какъ mimosa pudica, въ присутствіи фіолетоваго носа, сантиментальной дѣвы, товарища безъ протекціи, гостиной безъ штофныхъ занавѣсокъ![8]

  — Заметки петербургского туриста, 1856
  •  

Из всех даровитых русских поэтов нашего литературного периода господин Некрасов имеет полное основание жаловаться на отзывы журнальной критики о его произведениях, да вообще о всей сущности его таланта. Нам кажется, что сам г. Некрасов высказал эту мысль или в журнальной заметке или в изустной беседе — последнее вернее, ибо наш поэт не принадлежит к числу людей, способных печатно плакаться на свою долю. Задорным Зоилам своим он не отвечал ни разу, не отвечал даже и неловким своим поклонникам, о которых мы скоро говорить будем. Как бы то ни было, редкий из современных русских литераторов встречал со стороны своих ценителей большую слепоту и большую сухость приговора. Поприще свое г. Некрасов начал в то время, когда поэзия не ценилась слишком высоко, когда стихотворная дидактика одна имела право существования, когда его же стихотворение «Псовая охота» считалось гораздо прекраснейшим, нежели «Когда из мрака заблужденья», вещь, под которой сам Пушкин подписал бы свое имя всеми буквами, не боясь за славу первого русского поэта. При перемене взглядов и направления в критике одному господину Некрасову как поэту не пришлось увидеть полезного результата воззрений, более прежнего симпатичных делу поэзии. Поэт наш в это время стоял во главе журнала известного и заслуживающего свою известность - положение, снова ставившее его в неловкие отношения к журнальным ценителям поэтов. В своем издании г. Некрасов не мог допускать статей о самом себе как поэте — в других журналах антагонизм изданий естественно выражался нападениями на г. Некрасова не только как на журналиста, но и писателя. В нашей литературе еще не вывелись замашки в таком роде. Чтобы уколоть того или другого журнального деятеля, противник его часто нападает не на журнал, им издаваемый, а на его прежние произведения, на его стихи, если он их пишет, — на его ученые статьи, если он написал их, хотя за десять лет до вступления в обязанность журналиста. Такая тактика совершенно бессовестна, скажем это откровенно и прямо, но предшествовавшие примеры и общая рутина ее отчасти извиняют. Не менее того господину Некрасову, со времени его вступления в заведование журналом, пришлось вынести много желчных оценок, много комментариев прямо оскорбительных и, наконец, много отзывов, еще более тяжких для поэта истинного. Его лучшие вещи проходили без привета со стороны критики, его неудачные опыты перепечатывались и всюду выставлялись с насмешкой - даже при более снисходительных оценках ценители грешили непониманием дела, восхищались элементом побочным и временным, без внимания оставляя свободную сторону таланта и творческие его особенности. В умах большинства ценителей, даже расположенных к поэту нашему, г. Некрасов есть человек с озлобленным умом, ловкий стихотворец-памфлетист, желчный мизантроп, которого читать полезно для уразумения человеческих пороков. Лучшая ему похвала та, что его произведения наводят читателя на мысли грустные и целительные. А затем о складе его таланта, о его несомненной силе и оригинальности, о луче поэзии, пробивающемся повсюду (очень часто даже наперекор самому поэту), говорить никто не думает. Посреди такой холодности и близорукости самому поэту не трудно сомневаться в своих силах и в своем призвании. Не видя своей поэзии признанною, господин Некрасов имеет полное право глядеть на себя как на исключительное явление, как на представителя временных идей и поучений, как на поэта одной стороны жизни, не имеющего возможности рассчитывать на долгую и прочную славу.[9]

  — «Стихотворения Н. Некрасова», 1856
  •  

Не то же ли видим мы и у нас в России. В нашей несложившейся, расплывшейся по журналам, подражательной и зараженной множеством пороков литературе ни одно произведение, отмеченное печатью настоящей поэзии, не пропадет и не пропадало.
У нас, при всей нашей ветрености, даже при временной моде вести родословную искусства со вчерашнего дня, все истинно поэтическое — и, стало быть, мудрое, — не стареет и кажется лишь вчера написанным. Пушкин, Гоголь и Кольцов, эта поэтическая триада, охватывающая собой поэзию самых разносторонних явлений русского общества, не только не поблекли для нашего времени, но живут и действуют со всей силою никогда не умирающего факта.

  — ««Обломов». Роман И. А. Гончарова», 1859
  •  

Не за комические стороны, не за жалостную жизнь, не за проявления общих всем нам слабостей любим мы Илью Ильича Обломова. Он дорог нам как человек своего края и своего времени, как незлобный и нежный ребёнок, способный, при иных обстоятельствах жизни и ином развитии, на дела истинной любви и милосердия. Он дорог нам как самостоятельная и чистая натура, вполне независимая от той схоластико-моральной истасканности, что пятнает собою огромное большинство людей, его презирающих. Он дорог нам по истине, какою проникнуто все его создание, по тысяче корней, которыми поэт-художник связал его с нашей родной почвою. И наконец, он любезен нам как чудак, который в нашу эпоху себялюбия, ухищрений и неправды мирно покончил свой век, не обидевши ни одного человека, не обманувши ни одного человека и не научивши ни одного человека чему-нибудь скверному.

  — ««Обломов». Роман И. А. Гончарова», 1859
  •  

Экземпляръ Положенія о крестьянахъ, скрывавшійся въ моемъ дорожномъ мѣшкѣ и уродливо оттопырившій всю правую его сторону, кинулся мнѣ въ глаза на эту минуту. Со вздохомъ сознался я, что этотъ экземпляръ только одинъ разъ прочитанъ мною, что на немъ нѣтъ никакихъ моихъ отмѣтокъ въ отношеніи къ Петровскому, и что о подробностяхъ въ немъ заключенныхъ я больше знаю изъ вечернихъ разговоровъ съ пріятелями нежели изъ собственнаго, внимательнаго изученія.
Затѣмъ представились мнѣ всѣ трудности, предстоящія мнѣ вслѣдствіе необходимости личныхъ условій, личныхъ объясненій съ крестьянами. Я не умѣлъ говорить съ мужикомъ. Объясняясь съ нимъ, я или сыпалъ выраженіями ему непонятными, или вдавался въ простоту рѣчи, нелѣпость которой тотчасъ же меня самого конфузила. Двадцать лѣтъ владѣть хорошимъ имѣніемъ и въ двадцать лѣтъ не выучиться говорить съ его населеніемъ — надо сознаться, что то была плохая подготовка.
Отъ перваго вопроса о самомъ себѣ родились вопросы новые и въ большомъ количествѣ. А крестьянъ моихъ подготовилъ ли я къ новому ихъ положенію? Имѣю ли я право хотя на малѣйшую ихъ благодарность за все время моего управленія? Честно ли велъ я себя относительно людей, которыхъ благосостояніе столько лѣтъ зависѣло отъ моей прихоти?
Отвѣты шли исключительно невеселые.
Въ одномъ я могъ назваться честнымъ передъ своею совѣстью: я не притѣснялъ крестьянъ, ни оброчныхъ, ни находящихся на натуральной повинности. Тѣлесное наказаніе я помню у насъ одно, и только одно: Василій Сидоровъ, осьмнадцатилѣтній парень, по желанію міра былъ высѣченъ два года тому назадъ, за побитіе своего восьмидесятилѣтняго родителя. Крестьяне были зажиточны, оброкъ не великъ, на барщину рабочіе выходили въ восемь часовъ утра. Становые и иные, пьющіе кровь, лица по годамъ не заглядывали въ Петровское.
Треть оброка пропадала въ ежегодной недоимкѣ, и никогда я ее не взыскивалъ.
Иные лѣнивцы, два бывшихъ ополченца, и родственники бурмистра, почти никогда не являлись на работу; никакихъ побудительныхъ мѣръ но этой части не принималось.[10]

  — «Прошлое лето в деревне», 1862

Цитаты из дневников

[править]
  •  

Воскресенье. Весь город будто сошел с ума. Площадь запружена экипажами, пьяные суются лошадям под ноги. Обедал у Панаева, ужинал у Марьи Львовны. После обеда мы имели приятную беседу втроем: я, Некрасов и Тургенев. Лонгинов пишет скандалезную поэму, мне посвященную.[3]

  — Дневник, 21 февраля 1845
  •  

Теперь у меня на станке вещь, сегодня задуманная ― «Молчи и жди». Это мое литературное credo, протест против холодности нашего общества к изящному. Я твердо уверен, что доживу до реакции, что увижу то время, когда даже Данилевский станет отвергать меценатов, когда фатовство, военщина и модное обезьянство с высших исчезнут, аки воск от лица огня. Я умру, радостно доживши до прекращения клевет на литературу, гонений на литературу. Эту-то реакцию я рад торопить, отчасти с корыстною целью.[3]

  — Дневник, 1845
  •  

Но на беду во вторник мне подсунули калоши, наполненные водою, отчего у меня приключилась слабая зубная боль с опухолью десен нижней челюсти. Итак, в четверг утром я мазался всякой дрянью, наклал камфоры в уши, отобедал рано и лег спать в кислейшем настроении духа. Но Томсон, всегда имеющий привычку приезжать чёрт знает в какое время, извлек меня из опочивальни, и мы поехали. Вся дорога совершилась в час, после дождливого, серого дня вечер стоял теплый и солнечный. <...>
Щербатский поправился и похорошел. Он совершенное дитя, робкое и странное. Кто мог бы вообразить себе это, видав нас обоих лет 11 назад! Оба мы обещали нечто совсем иное. Я был истинно рад его видеть и видеть здоровым, ибо в свой последний приезд он глядел чахоточным. Трефорту я тоже рад был ужасно. Вот она ― петербургская жизнь, вот корень мерзости, сплина и недовольства! Всех лиц, которых я вчера видел, я люблю несомненно, люблю очень, а многих из них чрезвычайно.[3]

  — Дневник, 1845

Цитаты об Александре Дружинине

[править]
  •  

Обедал у Панаева и не скажу, чтобы остался доволен проведенным там временем. Там были: Ло<н>гинов, автор замечательных по форме, но отвратительных по цинизму стихотворений, Дружинин, Некрасов, Гаевский Виктор Павлович и т. д. После обеда завели самые скоромные разговоры и читали некоторые из «Парголовских элегий» во вкусе Баркова. Авторы их превзошли самих себя по цинизму образов в прекрасных стихах.[11]

  Александр Никитенко, Дневник, 1852
  •  

19 января нынешнего года мы лишились одного из старейших и деятельнейших наших сочленов, Александра Васильевича Дружинина. Собираясь в первый раз после его кончины, вы, без сомнения, с сочувствием выслушаете несколько слов, посвященных воспоминанию о человеке, который может быть назван одним из главных основателей нашего фонда.
Мы не станем распространяться перед вами о значении Дружинина как литератора; мы намерены коснуться его деятельности, насколько она относится к нашему обществу. Близким знакомым Александра Васильевича хорошо известно, что мысль об основании Литературного фонда, наподобие того, который уже около ста лет существует в Лондоне, пришла ему давно, раньше, чем кому-нибудь из его сверстников. Он предался этому делу со свойственною ему добросовестностью и той неустанной, хотя не шумной, настойчивостью, которая составляла отличительную черту его характера и выразилась, между прочим, и в избранном им гётевском девизе: ohne Hast, ohne Rast (Без поспешности, без отдыха). Он стал собирать все нужные сведения, вникать во все подробности; просил отъезжавших приятелей доставить ему устав и годовые отчеты лондонского фонда, завел переписку об этом предмете, возбуждал прения о нем в обществе и литературе; напечатал большую, замечательную статью, в которой изложил необходимость и пользу подобных предприятий.[12]

  Иван Тургенев, «Памяти А. В. Дружинина», 1864
  •  

Недаром симпатии Дружинина влекли его к английской литературе, к английской жизни вообще: в этом мире, где бы он, вероятно, занял место в рядах ториев, он находил вполне развитыми и исторически оправданными те начала, которые жили в нем самом: признание человеческой личности рядом с уважением законов и даже преданий, порядок и свободу, взаимно поддерживающие и обеспечивающие друг друга, благоразумную умеренность и неослабное постоянство предприятий. В этом смысле Дружинин может служить примером для многих из нас. Литературный фонд был любимой мыслью Дружинина; пускай же он станет для нас как бы его завещанием! А потому, вспомнив его значение в нашем кругу, чистоту и бескорыстие его жизни, его трудов, его стремлений, почтим добрым словом память честного человека и полезного гражданина и воздадим последнюю дань искреннего сожаления покойному нашему товарищу и главному основателю Литературного фонда Александру Дружинину![12]

  Иван Тургенев, «Памяти А. В. Дружинина», 1864
  •  

Познакомился с А. В. Дружининым, который стал меня расспрашивать о моих теперешних однополчанах Щ-х, с которыми он вместе воспитывался в Пажеском корпусе. С первого знакомства сошелся с весёлым М. Н. Лонгиновым, сохранившим ко мне приязнь до своей смерти... <...>
Нередко Дружинин и Лонгинов читали свои юмористические, превосходными стихами написанные, карикатурные поэмы.[13]

  Афанасий Фет, «Мои воспоминания» (часть I), 1860-е
  •  

Досаднее и смешнее всего была долгая переписка по поводу отмены стиха: «На суку извилистом и чудном!» Очень понятно, что высланные мною, скрепя сердце, три-четыре варианта оказались непригодными, и наконец Тургенев писал: «не мучьтесь более над стихом «На суку извилистом и чудном»: Дружинин растолковал нам, что фантастическая жар-птица и на плафоне, и в стихах может сидеть только на извилистом и чудном суку рококо. И мы согласились, что этого стиха трогать не надо». <...> Между прочим, и Дружинин с улыбкою, протягивая мне обе руки, громко воскликнул: «На суку извилистом и чудном!» повторяя мой, спасенный его разъяснениями, стих. С этих пор милый Дружинин постоянно встречал меня этим стихом, точно так же, как, в свою очередь, я постоянно встречал Полонского его стихом: «В те дни, как я был соловьем!» И каждый раз на мое приветствие он сам разражался добродушнейшим смехом.[13]

  Афанасий Фет, «Мои воспоминания» (часть I), 1860-е
  •  

Практичен ли оказался рецепт Крупова и точно ли не было иного выхода? «Полинькой Сакс» Дружинин поправил Крупова. Полинька совершенно оранжерейный цветок, взращенный на почве идеализма. Она была хороша, как ангел, весела, как птичка, и наивна, как двухлетний ребенок. Полинька ни о чем не имеет понятия, кроме великосветского формализма, она ничего не читала и никогда не думала своею головой. Муж ее служит чиновником особых поручений у какого-то министра; а она думает, что министерские чиновники, запершись по комнатам, пишут всякую дрянь по своему выбору, а начальство осматривает написанное ими и награждает того, у кого написано красивее. Полинька в постоянном страхе за своего мужа, qui écrit, toujours en pattes de mouche, как она выражается на неизбежном тогда французском языке. Полинька находит преуморительным, что ее муж раскланивается всегда с ее горничными, и раз, застав, что он сам доставал себе платье, потому что лакей его ушел обедать, она пожурила его. Еще страннее ей кажется, что муж не целует никогда ее руки, никогда не становится перед нею на колени и является к ней всегда или во фраке, или в сюртуке. Раз Сакс дал Полиньке Жорж Занда и объяснил ей, что Жорж Занд не мужчина, а женщина. «Ах, mon ange, ― писала Полинька к своей приятельнице, ― если это точно женщина, так пребесстыдная и прескучная (г. Писемский рассуждает совершенно так же). В одном ее романе мужчина пробирается в спальню молодой девушки и стоит всю ночь у ее постели!» Конечно, Ж. Занд показался скучен Полиньке, и она его бросила. <...> Все это черты времени, а не фантазия романиста. Что в рассказе Дружинина действуют живые люди, а не сочиненные герои, как в «Обрыве» или в последних романах гг. Писемского и Тургенева, видно из того, как была принята «Полинька Сакс». Все свежее и молодое жадно накинулось читать повесть, каждый нашел в ней что-нибудь свое, каждый чувствовал себя способным поступать так же. Конечно, нашлись голоса и против; находили, что «Полинька Сакс» сколок с «Жака». Но для нас это неважно; нам важен тот факт, что «Полинька Сакс» была принята большинством сочувственно, а из этого мы заключаем, что общество узнало себя, чего бы никак не могло случиться, если бы в обществе не было материалов для подобного идеала.[14]

  Николай Шелгунов, «Люди сороковых и шестидесятых годов», 1869
  •  

Еще в предпоследнюю поездку мою в Петербург я навещал тяжело больного А. В. Дружинина, и хотя он видимо радовался посещению всех искренних друзей своих, но посетителям (сужу по себе) было крайне тяжело видеть ежедневное и несомненное разрушение этого когда-то добродушного и веселого человека. На этот раз не успел я остановиться в гостинице рядом с Боткиным, как в тот же день узнал о смерти Дружинина, точно я нарочно подъехал к его похоронам. Проводивши в день погребения усопшего из дому, мы тесным кругом собрались на отпевание в церковь Смоленского кладбища. Очевидно, приличие требовало, чтобы при отпевании присутствовал и Некрасов, сумевший в это время рассориться со всем кружком, за исключением Вас. Петр. Боткина.[13]

  Афанасий Фет, «Мои воспоминания» (часть II), 1870-е
  •  

В зиму 1860-1861 года дружининские «журфиксы», сколько помню, уже прекратились. Когда я к нему явился ― кажется, за письмом в редакцию «Русского вестника», куда повез одну из своих пьес, ― он вел уже очень тихую и уединенную жизнь холостяка, жившего с матерью, кажется, все в той же квартире, где происходили и ужины. Он умер еще совсем не старым человеком (сорока лет с чем-то), но смотрел старше, с утомленным лицом. Он и дома прикрывал ноги пледом, «полулежа» в своем обширном кабинете, где читал почти исключительно английские книжки, о которых писал этюды для Каткова, тогдашнего Каткова, либерала и англомана. Но больным Дружинина нельзя еще было назвать. Хорошего роста, не худой в корпусе, он и дома одевался очень старательно. Его портреты из той эпохи достаточно известны. Несмотря на усики и эспаньолку (по тогдашней моде), он не смахивал на отставного военного, каким был в действительности как отставной гвардейский офицер. Говорил он довольно слабым голосом, шепеляво, медленно, с характерными барскими интонациями. Вообще же, всем своим внешним видом похож был скорее на светского образованного петербургского чиновника из бар, чем на профессионального литератора. Таких литераторов уже нет теперь ― по тону и внешнему виду, как и вся та компания, какая собиралась у автора «Поленьки Сакс», «Записок Ивана Чернокнижникова» и «Писем иногороднего подписчика».[15]

  Пётр Боборыкин, «Воспоминания», 1913
  •  

К 1861 году Дружинин, как и Тургенев, перестал быть сотрудником «Современника». Не знаю, разошелся ли он лично с Некрасовым к тому времени (как вышло это у Тургенева), но по направлению он, сделавшись редактором «Библиотеки для чтения» (которую он оживил, но материально не особенно поднял), стал одним из главарей эстетической школы, противником того утилитаризма и тенденциозности, какие он усматривал в новом руководящем персонале «Современника» ― в Чернышевском и его школе, в Добролюбове с его «Свистком» и в том обличительном тоне, которым эта школа приобрела огромную популярность в молодой публике. Если Тургеневу принадлежит фраза о Чернышевском и Добролюбове: «Один ― простая змея, а другой ― змея очковая», то Дружинин по своему тогдашнему настроению мог быть также ее автором. Он и в всемирной литературе не признавал, например, Гейне, потому что поэт, по его убеждению, не должен так уходить в «злобы дня» и пускать в ход сарказм и издевательство. Как критик он уже сказал тогда свое слово и до смерти почти что не писал статей по текущей русской литературе. В «Веке» он продолжал тогда свои юмористические фельетоны, утратившие и ту соль, какая значилась когда-то в его «Записках Чернокнижникова». Студентом в Дерпте, усердно читая все журналы, я знаком был со всем, что Дружинин написал выдающегося по литературной критике. Он до сих пор, по-моему, не оценен еще как следует. В эти годы перед самой эпохой реформ Дружинин был самый выдающийся критик художественной беллетристики, с определенным эстетическим credo. И все его ближайшие собраты ― Тургенев, Григорович, Боткин, Анненков ― держались почти такого же credo. Этого отрицать нельзя.[15]

  Пётр Боборыкин, «Воспоминания», 1913
  •  

Позднее, когда я ближе познакомился с Григоровичем (в 1861 году я только изредка видал его, но близко знаком не был), я от него слыхал бесконечные рассказы о тех «афинских вечерах», которые «заказывал» Дружинин. Затрудняюсь передать здесь ― со слов этого свидетеля и участника тех эротических оргий ― подробности, например, ёлки, устроенной Дружининым под Новый год… в «семейных банях». Григорович известен был за краснобая, и кое-что из его свидетельских показаний надо было подвергать «очистительной» критике; но не мог же он все выдумывать?! И от П. И. В. (оставшегося до поздней старости целомудренным в разговоре) я знал, что Дружинин был эротоман и проделывал даже у себя в кабинете разные «опыты» ― такие, что я затрудняюсь объяснить здесь, в чем они состояли. Я узнал обо всем этом позднее; но, когда являлся к нему и студентом, и уже профессиональным писателем, ― никак бы не мог подумать, что этот высокоприличный русский джентльмен с такой чопорной манерой держать себя и холодноватым тоном мог быть героем даже и не похождений только, а разных эротических затей. Вообще, надо сказать правду (и ничего обсахаривать и прикрашивать я не намерен): та компания, что собиралась у Дружинина, то есть самые выдающиеся литераторы 50-х и 60-х годов, имели старинную барскую наклонность к скабрезным анекдотам, стихам, рассказам.[15]

  Пётр Боборыкин, «Воспоминания», 1913
  •  

При этом не следует забывать, что другой лагерь, лагерь «художников», ― Дружинин с его педантизмом и дурного тона небесностью, Тургенев с его чересчур стройными видениями и злоупотреблением Италией, ― часто давал врагу как раз ту вербную халву, которую легко было хаять. <...>
Тургенев, Григорович, Толстой называли его <Чернышевского> «клоповоняющим господином», всячески между собой над ним измываясь. Как то в Спасском первые двое, вместе с Боткиным и Дружининым, сочинили и разыграли домашний фарс. В сцене, где горит постель, врывался Тургенев с криком… общими дружескими усилиями его уговорили произнести приписываемые ему слова, которыми в молодости он однажды будто бы обмолвился во время пожара на корабле: «Спасите, спасите, я единственный сын у матери». Из этого фарса вполне бездарный Григорович впоследствии сделал свою (вполне плоскую) «Школу гостеприимства»[16]

  Владимир Набоков, «Дар», 1937
  •  

В литературе сохранилось немало смешных анекдотов о ляпсусах тех горе-переводчиков, которые то и дело попадают впросак из-за неполного, однобокого знания лексики чужого языка.
В романе «Чернокнижников» А. В. Дружинина кто-то переводит русскую фразу:[17] «Кабинет его квартиры сыр» — при помощи такой французской ахинеи: «Mon logement est tres fromage»[18][19]

  — Корней Чуковский, «Высокое искусство», 1968

Цитаты об Александре Дружинине в стихах

[править]
  •  

Мы, посетив тебя, Дружинин,
Остались в верном барыше:
Хотя ты с виду благочинен,
Но чернокнижник по душе.
Научишь каждого веселью,
Полуплешивое дитя,
Серьезно предан ты безделью,
А дело делаешь шутя…
Весьма радушно принимаешь
Ты безалаберных друзей
И ни на миг не оставляешь
Ты аккуратности своей:
В числе различных угощений
Ты нам охоту снарядил
Среди наследственных владений…
И лист бумаги положил
Для чернокнижных вдохновений[20]

  Николай Некрасов, «Мы, посетив тебя, Дружинин...», 28 июля 1854
  •  

Кто для российского мира
Вечно был скучен и длинен?
Кто обрусил нам Шекспира?
Кто же? ― Д<ружинин>…[21]

  Дмитрий Минаев, «Фанты», 1863
  •  

Умолк твой голос навсегда
И сердце жаркое остыло,
Лампаду честного труда
Дыханье смерти погасило. <...>
Спи! Вечность правды настает,
Вокруг стихает гул суровый,
И муза строгая кладет
Тебе на гроб венок лавровый.[22]

  Афанасий Афанасьевич Фет, «На смерть А. В. Дружинина», 19 января 1864 года

Источники

[править]
  1. Английские поэты в биографиях и образцах. Составилъ Ник. Вас. Гербель. — Спб.: Типографія А. М. Потомина. У Обуховскаго моста, д. No 93, 1875 г.
  2. Шекспиръ В. Полное собраніе сочиненій, Библіотека великихъ писателей подъ ред. С. А. Венгерова. Т. 2, 1902 г.
  3. 1 2 3 4 5 А. В. Дружинин. «Полинька Сакс». Дневник. — М.: «Правда», 1989 г.
  4. А. В. Дружинин. Повести. Дневник. Серия «Литературные памятники». Издание подготовили Б. Ф. Егоров, В. А. Жданов. — М., «Наука», 1986 г.
  5. Собраніе сочиненій А. В. Дружинина. Томъ восьмой (редакція изданія Н. В. Гербеля). Санктпетербургъ въ типографіи Императорской Академіи Наукъ, 1867 г.
  6. 1 2 Собрание сочинений А.В. Дружинина, Санкт-Петербург, 1865 год
  7. Русская эстетика и критика 40— 50-х гг. XIX века. Подгот. текста, сост., вступ. статья и примеч. В. К. Кантора и А. Л. Осповата. (История эстетики в памятниках и документах) — Москва: Искусство, 1982 г.
  8. Собраніе сочиненій А. В. Дружинина. Томъ восьмой (редакція изданія Н. В. Гербеля). Санктпетербургъ въ типографіи Императорской Академіи Наукъ, 1867 г.
  9. А. В. Дружинин. Литературная критика. Составление, подготовка текста и вступительная статья Н. Н. Скатова; Примеч. В. А. Котельникова. — М..: Советская Россия, 1983 г.
  10. Собраніе сочиненій А. В. Дружинина. Томъ второй (редакція изданія Н. В. Гербеля). Санктпетербургъ въ типографіи Императорской Академіи Наукъ, 1867 г.
  11. Никитенко А.В., Записки и дневник: В 3 т. Том 1. — М.: Захаров, 2005 г. (Серия «Биографии и мемуары»)
  12. 1 2 И.С. Тургенев Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах. — М.: Наука, 1982. — Том пятнадцатый. Корреспонденции. Речи. Предисловия. Открытые письма. Автобиографическое и прочее.
  13. 1 2 3 Фет А. Воспоминания (сост. и прим. А. Тархова). — М.: Правда, 1983 г.
  14. Н. В. Шелгунов. Люди сороковых и шестидесятых годов. — СПб., «Дело», 1869 г.
  15. 1 2 3 Боборыкин П.Д. За полвека. Воспоминания. — Москва, «Захаров», 2003 г.
  16. Набоков В.В. Собрание сочинений в 6 томах. Том шестой. — Анн Арбор: Ардис Пресс, 1988 г.
  17. Собрание сочинений А.В. Дружинина, Санкт-Петербург, 1867 год, том VII, стр. 306
  18. «Le fromage» по-французски – сыр (молочный продукт). Таким образом, вместо фразы «кабинет его квартиры был сырым», во французском переводе оказалось, что «кабинет его квартиры был сыром».
  19. Корней Чуковский, «Высокое искусство». — Москва: Советский писатель, 1968 год.
  20. Н. А. Некрасов. Полное собрание стихотворений в 3 томах: «Библиотека поэта». Большая серия. Ленинград: Советский писатель, 1967 год
  21. Д. Д. Минаев в книге: Поэты «Искры». Библиотека поэта. Большая серия. Издание третье. ― Ленинград: «Советский писатель», 1985 г.
  22. А. А. Фет. Стихотворения и поэмы. Библиотека поэта. Большая серия. Третье издание. — Л.: Советский писатель, 1986 г.

Ссылки

[править]