Перейти к содержанию

Цитаты о Василии Жуковском

Материал из Викицитатника

Здесь представлены приведены цитаты других людей о Василии Жуковском (1783—1852) и его творчестве в целом.

XIX век

[править]
  •  

Состязайся ж с исполинами,
С увенча́нными поэтами;
Соверши двенадцать подвигов: <…>
Напиши поэму славную,
В русском вкусе повесть древнюю, —
Будь наш Виланд, Ариост, Баян!

  Александр Воейков, «К Ж.», 7 января 1813
  •  

Любимец муз соединяет
Прекраснейший талант с прекраснейшей душой.

  Василий Пушкин, надпись к портрету Жуковского, [1817]
  •  

Души восприимчивые, благородные, нежно настроенные ощутили над собой могущество великих верований человечества и радостно, беззаветно отдались первым впечатлениям этого отрадного знакомства. Таковы Карамзин и Жуковский. Но в этом прекраснодушии ещё узкий взгляд на вещи. Это состояние юношеской неопытности, которая не ведает зла. Это, если можно так выразиться, сластолюбивое отношение к истине и красоте, а не деятельность мужей, для которых жизнь есть не игра в прекрасные чувства, а подвиг и победа.

  Александр Никитенко, дневник, 10 февраля 1853
  •  

… сладкою, но всё-таки тревожною и разъедающею мечтательностию Жуковского <…>.
Поэзия Жуковского — несмотря на великий талант Жуковского, — мало привилась к нашей жизни. Поэт остался для нас дорог, как поэт истинный, но тихо-грустное веяние его песней, туманные порывания вдаль встретили себе отпор в нашем здоровом юморе, или тотчас же доведены были до последних границ русской последовательностью и были убиты именно тем, что дошли в наивных повестях и романах Полевого до комического. <…>
Благоухание этой стороны романтизма остаётся всё-таки благоуханием в Жуковском!..

  Аполлон Григорьев, «Романтизм. — Отношение критического сознания к романтизму. — Гегелизм (1834—1840)», 1859
  •  

Пояление стихотворений Бенедиктова произвело страшный гвалт <…>. Жуковский, говорят, до того был поражён и восхищён книжечкою Бенедиктова, что несколько дней сряду не расставался с нею и, гуляя по Царскосельскому саду, оглашал воздух бенедиктовскими звуками.

  Иван Панаев, «Литературные воспоминания», 1861
  •  

Портреты Жуковского почти все очень похожи; физиономия его не была из тех, которые уловить трудно, которые часто меняются. Конечно, в 1834 году в нём и следа не оставалось того болезненного юноши, каким представлялся воображению наших отцов «Певец во стане русских воинов»; он стал осанистым, почти полным человеком. Лицо его, слегка припухлое, молочного цвета, без морщин, дышало спокойствием; он держал голову наклонно, как бы прислушиваясь и размышляя; тонкие, жидкие волосы всходили косицами на совсем почти лысый череп; тихая благость светилась в углубленном взгляде его тёмных, на китайский лад приподнятых глаз, а на довольно крупных, но правильно очерченных губах постоянно присутствовала чуть заметная, но искренняя улыбка благоволения и привета. Полувосточное происхождение его (мать его была, как известно, турчанка) — сказывалось во всём его облике.

  Иван Тургенев, «Гоголь», лето 1869
  •  

Будучи одним из почитателей (но не слепых и раболепных) таланта нашего отличного стихотворца, В. А. Жуковского, я так же, как и прочие мои соотечественники, восхищался многими прекрасными его произведениями. Так, м. г. м., и я, хотя не имею чести быть орлиной породы, смел прямо смотреть на солнце, любовался блеском его и согревался живительною его теплотою до тех пор, пока западные, чужеземные туманы и мраки не обложили его и не заслонили свет его от слабых глаз моих, слабых, потому что не могут видеть света сквозь мрак и туман. Говоря языком общепонятным, <…> с некоторого времени, когда имя его стало появляться под стихотворениями, в которых всё немецкое, кроме букв и слов, — восторг и удивление во мне уступили место сожалению о том, что стихотворец с такими превосходными дарованиями оставил красоты и приличия языка: оставил те средства, которыми он усыновил русским Людмилу, Ахилла и столько других произведений словесности чужестранной… оставил, и для чего же? Чтобы ввести в наш язык обороты, блёстки ума и беспонятную выспренность нынешних немцев стихотворцев-мистиков! Если <…> первые баллады Жуковского породили толпу подражателей, которые только жалким образом его передразнивали, не умея подражать красотам, рассыпанным щедрою рукою в прежних ею произведениях, — то мудрёно ли, что теперь люди с посредственными дарованиями, или вовсе и без дарований, с жадностию подражают в нём тому, что находят по своим силам?.. Истинный талант должен принадлежать своему отечеству; человек, одарённый таковым талантом, если избирает поприщем своим словесность, должен возвысить славу природного языка своего, раскрыть его сокровища и обогатить оборотами и выражениями, ему свойственными; гений имеет даже право вводить новые, но не иноплеменные, и никогда не выпускать из виду свойства и приличия языка отечественного![1]

  Орест Сомов, 1 марта 1821
  •  

С Жуковского и Батюшкова начинается новая школа нашей поэзии. Оба они постигли тайну величественного, гармонического языка русского; оба покинули старинное право ломать смысл, рубить слова для меры и низать полубогатые рифмы[К 1]. Кто не увлекался мечтательною поэзиею Жуковского <…>? Есть время в жизни, в которое избыток неизъяснимых чувств волнует грудь нашу; душа жаждет излиться и не находит вещественных знаков для выражения: в стихах Жуковского, будто сквозь сон, мы как знакомцев встречаем олицетворёнными свои призраки, воскресшим былое. Намагниченное железо клонится к безвестному полюсу, его воображение — к таинственному идеалу чего-то прекрасного, но неосязаемого, и сия отвлечённость проливает на все его произведения особенную привлекательность. Душа читателя потрясается чувством унылым, но невыразимо приятным. Так долетают до сердца неясные звуки эоловой арфы, колеблемой вздохами ветра.
Многие переводы Жуковского лучше своих подлинников, ибо в них благозвучие и гибкость языка украшают верность выражения. Никто лучше его не мог облечь в одежду светлого, чистого языка разноплеменных писателей; он передаёт все черты их со всею свежестию красок портрета, не только с бесцветной точностью силуэтною. Он изобилен, разнообразен, неподражаем в описаниях. У него природа видна не в картине, а в зеркале.

  Александр Бестужев, «Взгляд на старую и новую словесность в России», декабрь 1822
  •  

Соединяя превосходный дар с образованнейшим вкусом, глубочайшее чувство поэзии с совершенным познанием таинств языка нашего, <…> он дал нам почувствовать, что поэзия кроме вдохновения, должна покоряться труднейшему искусству: не употреблять в стихе ни одного слова слабого или неравносильного мысли, ни одного звука неприятного или разногласного с своим понятием, ни одного украшения переувеличенного или принужденного, ни одного оборота трудного или изысканного. Он подчинил своё искусство тем условиям, которые придают блеск и языку, и поэзии. Одним словом: это первый поэт золотого века нашей словесности (если непременно надобно, чтобы каждая словесность имела свой золотой век). Он сделал поэзию самым лёгким и вместе самым трудным искусством. Прекрасные поэтические формы готовы для всех родов, и всякий может написать теперь несколько лёгких, благозвучных, даже сильных стихов; но кто будет ими доволен, сравнив целое произведение с образцом всех наших новейших поэтов? В характере его поэзии ещё более, кажется, пленительного, нежели в самых стихах. Представьте себе душу, которая полна веры в совершенное счастие! Но жизнь бедна теми чистыми наслаждениями, каких она повсюду ищет. Её оживляет надежда <…>. Тогда всякое чувство облекается какою-то мечтательностию, которая преображает землю, смотрит далее, видит больше, созидает иначе, нежели простое воображение. Для такой души нет ни одной картины в природе, ни одного места во вселенной, куда бы она не переносила своего чувства; и нет ни одного чувства, из которого бы она не созидала целого, нового мира. <…>
Он настраивает все способности души к одному стремлению; из них, как из струн арфы, составляется гармония. Вот в чём заключена тайна романтической поэзии! Она основывается на познании поэтического искусства и природы человека. <…> каждая черта проникнута, освещена его душою. <…> романтическая поэзия <…> у Жуковского созрела в душе, и оттого он с такою же лёгкостию и верностию передаёт нам чувствования Шиллера, Байрона, как и свои собственные.

  Пётр Плетнёв, «Письмо к графине С. И. С. о русских поэтах», август 1824
  •  

Жуковский, конечно, первый из нынешних русских поэтов; заслуги его в отечественной словесности столь велики, что исчислять и доказывать права его на первенство значило бы не уважать наших читателей.

  Николай Полевой, «Обозрение русской литературы в 1824 году», 8 января 1825
  •  

Неоспоримо, что Жук. принёс важные пользы языку нашему; <…> и мы за это навсегда должны остаться ему благодарными, но отнюдь не за влияние его на дух нашей словесности, как пишешь ты. К несчастию, влияние это было слишком пагубно: мистицизм, которым проникнута большая часть его стихотворений, мечтательность, неопределённость и какая-то туманность, которые в нём иногда даже прелестны, растлили многих и много зла наделали.

  Кондратий Рылеев, письмо А. С. Пушкину 12 февраля 1825
  •  

Из савана оделся он в ливрею,
На ленту променял лавровый свой венец,
Не подражая больше Грею,
С указкой втёрся во дворец. — пародия на «Певца» Жуковского

  Александр Бестужев, эпиграмма, март — апрель 1825
  •  

Нет сомнения, что Василий Андреевич Жуковский займёт первое место в ряду писателей нового периода как первый виновник оного, первый преобразователь. С введением романтизма он обогатил нашу словесность новым родом поэзии — балладою. <…>
Сладкозвучные песни нашей отечественной музы, творения, в которых мы слышим не одни звуки знакомые, в которых всё близко сердцу, <…> при чтении которых самый закоренелый галломан, хотя на минуту, так сказать, обрусеет, самый присяжный классик возвысится духом! И голос сих-то песней, проницающий в глубину души, пробудил нашу родную поэзию: <…> явились два необыкновенные поэта, <…> Пушкин или Баратынский.[2][3]

  Василий Плаксин, «Взгляд на состояние русской словесности в последнем периоде»
  •  

… образ мыслей Карамзина должен был и пленить нас сначала, и впоследствии сделаться для нас неудовлетворительным. Человек не весь утопает в жизни действительной, особенно среди народа недеятельного. Лучшая сторона нашего бытия, сторона идеальная, мечтательная, та, которую не жизнь даёт нам, но мы придаём нашей жизни, которую преимущественно развивает поэзия немецкая, оставалась у нас ещё невыраженною. Французско-карамзинское направление не обнимало её. Люди, для которых образ мыслей Карамзина был довершением, венцом развития собственного, оставались спокойными; но те, которые начали воспитание мнениями карамзинскими, с развитием жизни увидели неполноту их и чувствовали потребность нового. Старая Россия отдыхала; для молодой нужен был Жуковский. <…>
Между тем лира Жуковского замолчала. Изредка только отрывистые звуки знакомыми переливами напоминали нам о её прежних песнях. Но развитие духа народного не могло остановиться.

  Иван Киреевский, «Обозрение русской словесности 1829 года», январь 1830
  •  

Жуковский имеет ещё то достоинство, что он хорошо постиг романтизм и, будучи всегда скромен и умерен, не слишком увлёкся духом преобразования. Он не только не осуждает древних, но ценит их тем выше, что судит о них беспристрастно, не будучи внушаем раболепным духом нынешних классиков. Пример его предохранил русскую словесность от порождения на свет романтических чудовищ, каковых, к сожалению, мы видим в других странах.[4][5][6]

  Элим Мещерский, «О русской литературе» (речь в марсельском обществе «Атеней» 26 июня 1830)
  •  

Имя Жуковского было знаменем, под которое собиралась толпа его современников; не будучи гением самобытным, подобно Державину, <…> Жуковский принадлежит собственно к тому разряду деятелей, каковы были, только в более обширном размере, Ломоносов и Карамзин. Это двигатели, необходимые при образовании, подобном русскому. <…>
Бывают в природе и человечестве сходства противоположностей: видим предметы, сходные между собою тем, что они нисколько один на другой не походят. Такова в русской поэзии сходственность противоположности Державина и Жуковского. Хотите ли видеть противоположность решительную, к какой способен человек, противоположность мыслей, характера, слова, языка, века, направления? Прочитайте Державина и после него читайте Жуковского.
Совершенное недовольство собою, миром, людьми, недовольство тихое, унылое и оттого стремление за пределы мира; умилительная надежда на счастие там, обманувшее здесь; молитва сердца, любящего, утомлённого борьбою, но не кровавого, не растерзанного; стремление к грусти о прошедшем, к безнадёжной унылости в будущем; <…> любимое место прогулки на кладбище <…>. От всего этого, с одной стороны, привычка к суеверной легенде; <…> с другой — отвычка, так сказать, от всего земного, нас окружающего, отчуждение от всего, что занимает и увлекает других; перенесение единственной мысли, единственной идеи своей ко всем предметам — мысли тихой, успокаивающей, мечтательной, отрадной самою грустью, радующей душу каким-то прощением несправедливой Судьбе, — вот основание поэзии Жуковского.

  — Николай Полевой, рецензия на «Баллады и повести» В. А. Жуковского, 1832
  •  

… Жуковский, пленённый чистою мечтательностию Шиллера и легендами немецкой старины, пересадил романтизм в девственную почву русской словесности. Но он пересадил только один цветок его, один из необъятной его природы.

  Александр Бестужев, «Клятва при Гробе Господнем» Н. Полевого, 1833
  •  

… явился Жуковский. Его светлая душа отозвалась на голос прекрасной души Шиллера и, пленённая красотою и детскою невинностию музы германской, сдружилась с нею, во имя искусства, союзом святой дружбы. Литературные аристархи с удивлением и неприязнию посматривали на скромную, застенчивую гостью, с задумчивым челом, с светлым, но томным взором, устремлённым к небу, с лёгким, прозрачным покрывалом, в очаровательном костюме, без фижм и каблуков, без мушек и румян, без парика и пудры!.. Молодое поколение, давно дремавшее под школьною ферулою классицизма, <…> было приятным образом поражено простотою, естественностию музы германской, её светлыми мечтаниями, её фантастическими рассказами и, пленённое, очарованное, толпою двинулось за нею. Этого было довольно! <…> Началась борьба — упорная и ожесточённая, шумевшая в это время на литературных стогнах всего мира; <…> кредит французских теорий стал упадать мало-помалу <…>. Таким образом, дряхлое разрушилось… Умы были в брожении… Одна сильная рука, один мощный талант — и судьба искусства решена!..[7]

  Василий Межевич, речь «О народности в жизни и в поэзии», 22 декабря 1835
  •  

Жуковский вводит современные ему дарования в новую для нас поэтическую сферу <…> и, не подражая рабски гениальным творениям, но воссоздавая их в своих творческих переводах, разрушает французскую теорию и открывает таланту поприще широкое, приводя его, свободного, к самому источнику поэзии — представляя очам его беспредельный мир души,
как предмет, единственно способный возбуждать вдохновение.[8][7]

  Василий Межевич, «Русская литература в 1838 году»
  •  

Жуковский, пленивший нас очаровательным унынием своей неземной поэзии и сладостною гармониею стихов, по своему германскому, мистическому, направлению не мог возбудить слишком тёплого сочувствия в русском народе, воображение которого не любит блуждать в туманной области фантастических видений и более пригвождено к существенному, к земному.[9][7]

  — возможно, Амплий Очкин, «Сочинения Александра Пушкина». Томы IX, X и XI
  •  

Мы точно не привыкли к языку действительного чувства, к языку поэтов-живописцев, к языку страстных поклонников и знатоков природы. Кроме Жуковского, я не помню, кто у нас рисовал словом, увлекаемый прелестью природы и постигая искусство словесной живописи.

  — Пётр Плетнёв, «Чичиков, или «Мёртвые души» Гоголя», 1842
  •  

Неясные грёзы, таинственные предания, необъяснимые чудесные происшествия, тёмные призраки невидимого мира, мечты и страхи, сопровождающие детство человека, стали предметом немецких поэтов. <…> в ней слышался тот младенческий лепет, которым подаёт о себе весть бессмертный дух человека, требующий себе живой пищи. Чуткая поэзия наша остановилась с любопытством младенца перед таким явленьем. Её собственные славянские начала напомнили ей вдруг о чём-то похожем. Но при всём том мы сами никак бы не столкнулись с немцами, если бы не явился среди нас такой поэт, который показал нам весь этот новый, необыкновенный мир сквозь ясное стекло своей собственной природы, нам более доступной, чем немецкая. Этот поэт — Жуковский, наша замечательнейшая оригинальность! Чудной, высшей волей вложено было ему в душу от дней младенчества непостижимое ему самому стремление к незримому и таинственному. <…> Из-за этого зова бросался он на всё неизъяснимое и таинственное повсюду, где оно ни встречалось ему, и стал облекать его в звуки, близкие нашей душе. Всё в этом роде у него взято у чужих <…>. Но на переводах так отпечаталось это внутреннее стремление, так зажгло и одушевило их своею живостью, что сами немцы, выучившиеся по-русски, признаются, что перед ним оригиналы кажутся копиями, а переводы его кажутся истинными оригиналами. <…> Переводчик теряет собственную личность, но Жуковский показал её больше всех наших поэтов. <…> Надобно сказать также, что ни в ком из переведённых им поэтов не слышно так сильно стремленье уноситься в заоблачное, чуждое всего видимого, ни в ком также из них не видится это твёрдое признание незримых сил, хранящих повсюду человека <…>.
Внеся это новое, дотоле незнакомое нашей поэзии стремление в область незримого и тайного, он отрешил её самую от материализма не только в мыслях и образе их выраженья, но и в самом стихе, который стал лёгок и бестелесен, как видение. <…> Лень ума помешала ему сделаться преимущественно поэтом-изобретателем, — лень выдумывать, а не недостаток творчества. <…>
По мере того как стала перед ним проясняться чище та незримо-светлая даль, которую он видел дотоле в неясно-поэтическом отдалении, пропадала страсть и вкус к призракам и привиденьям немецких баллад. Самая задумчивость уступила место светлости душевной. <…> С этих пор он добыл какой-то прозрачный язык, который ту же вещь показывает ещё видней, чем как она есть у самого хозяина, у которого он взял её. Даже прежняя воздушная неопределённость стиха его исчезла: стих его стал крепче и твёрже; всё приуготовлялось в нём на то, дабы обратить его к передаче совершеннейшего поэтического произведения, <…> — подвиг, далеко высший всякого собственного создания, который доставит Жуковскому значение всемирное.

  Николай Гоголь, «В чём же наконец существо русской поэзии и в чём её особенность» («Выбранные места из переписки с друзьями» XXXI), 1846
  •  

… по-видимому, в современном обществе угаснуло расположение к поэзии. Слава богу, ещё здравствует сам патриарх нашей поэзии: <…> Жуковский. В награду за безукоризненную, чистую жизнь ему одному из всех нас дано почувствовать свежесть молодости в старческие лета и силу юноши для дела поэтического. Его нынешние труды далеко полновесней и значительней прежних.

  — Николай Гоголь, «О Современнике», декабрь 1846
  •  

Мы теснились вокруг дерновой скамейки, где каждый по очереди прочитывал [поэмы Жуковского]; в трепете, едва переводя дыхание, мы ловили каждое слово, заставляли повторять целые строфы, целые страницы, и новые ощущения нового мира возникали в юных душах и гордо вносились во мрак тогдашнего классицизма, который проповедовал нам Хераскова и не понимал Жуковского. <…> Стихи Жуковского были для нас не только стихами, но было что-то другое под звучною речью, они уверяли нас в человеческом достоинстве, чем-то невыразимым обдавали душу — и бодрее душа боролась с преткновениями науки, а впоследствии — с скорбями жизни.

  Владимир Одоевский, приветствие Жуковскому по случаю 50-летия творчества, 26 января 1849
  •  

Оставив Запад, покрытый чёрными тучами бедствий, Жуковский с своим светлым словом, с своим пленительным русским стихом, Жуковский, поэт нынче более, чем когда-либо, поэт, когда все перестали быть поэтами, Жуковский, последний из поэтов, берёт за руку самого первого поэта, слепого певца, этого дряхлого, но некогда «божественного» Гомера, о котором все там забыли среди плачевных глупостей времени, и, являясь с ним перед своими соотечественниками, торжественно зовёт нас на пир прекрасного.

  Осип Сенковский, «Одиссея и её переводы», 1849
  •  

Равнодушный зритель
Приманчивых сует,
Жуковский, в ранни годы
Гораций-Эпиктет[К 2].

  «К Батюшкову» («Мой милый, мой поэт…»), 1816
  •  

О ты, который нам явить с успехом мог
И своенравный ум и беспорочный слог,
В боренье с трудностью силач необычайный,
Не тайн поэзии, но стихотворства тайны,
Жуковский!

  «К В. А. Жуковскому», август 1819
  •  

Имя Жуковского сделалось с некоторого времени любимою темою аматеров на поприще критики. Испытывая свои силы против него, думают они, что доказывают тем свою независимость.

  «Жуковский. — Пушкин. — О новой пиитике басен», март 1825
  •  

Один из журнальных рецензентов сказал: «Отличительная черта всех произведений В. А. Жуковского (к чему тут В. А.? Кажется, Жуковский заслужил уже право на сокращённое наименование), есть необыкновенная гармония слога. <…> писателя, имеющего, кроме того, весьма редкие у нас достоинства: правильность и чистоту языка». Вот забавная характеристика! Подумаешь, что рецензент подслушал её у тех светских, вольноопределяющихся судей словесности, которые и о Державине, и о Батюшкове, и о Душеньке и о мадригале в альбом говорят равно с выразительною важностью: «Да, я вам доложу: перо щегольское, пишет гладенько; нечего сказать, стишки гладенькие?»

  — «Сочинения в прозе В. Жуковского», 1827
  •  

Переводы стихотворческие приучают обыкновенно к принуждённым оборотам; дают привычку выражать себя без точности, не решительно <…>. О хорошем переводчике, как об искусном акробате, можно сказать, что он по-мастерски ломается. <…> Вероятно, мы лишились великого поэта в одном из наших переводчиков, именно потому, что он слишком много переводил.

  «Отрывок из письма А. М. Г—ой», конец 1829
  •  

Жуковской меня бесит — что ему понравилось в этом Муре? чопорном подражателе безобразному восточному воображению? Вся Лалла-рук не стоит десяти строчек Тристрама Шанди; пора ему иметь собственное воображенье и крепостные вымыслы.

  письмо Петру Вяземскому 2 января 1822
  •  

Мне кажется, что слог Жуковского в последнее время ужасно возмужал, хотя утратил первоначальную прелесть.

  письмо Н. И. Гнедичу 27 сентября 1822
  •  

… Жуковского перевели бы все языки, если б он сам менее переводил[К 3].

  <Причинами, замедлившими ход нашей словесности…>, 1824
  •  

Бестужев пишет мне, <…> [я] не совсем соглашаюсь с строгим приговором о Жуковском. Зачем кусать нам груди кормилицы нашей? потому что зубки прорезались? Что ни говори, Жуковский имел решительное влияние на дух нашей словесности; к тому же переводный слог его останется всегда образцовым.

  — письмо К. Ф. Рылееву 25 января 1825
  •  

Говорят, ты написал стихи на смерть Алекс. — предмет богатый! — Но в теченьи десяти лет его царствования, лира твоя молчала. Это лучший упрёк ему. Никто более тебя не имел права сказать: глас лиры, глас народа.

  — письмо Жуковскому 20-х чисел января 1826
  •  

Появление Жуковского изумило Россию <…>. Он был Колумбом нашего отечества: указал ему на немецкую и английскую литературы, которых существования оно даже и не подозревало. Кроме сего, он совершенно преобразовал стихотворный язык, а в прозе шагнул далее Карамзина (я разумею здесь мелкие сочинения Карамзина): вот главные его заслуги. <…> Ошибаются те, которые почитают его подражателем немцев и англичан: он не стал бы иначе писать и тогда, когда б был незнаком с ними, если бы только захотел быть верным самому себе. Он не был сыном XIX века, но был, так сказать, прозелитом; присовокупите к сему ещё то, что его творения, может быть, в самом деле проистекали из обстоятельств его жизни, и вы поймёте, отчего в них нет идей мировых, идей человечества, отчего у него часто под самыми роскошными формами скрываются как будто карамзинские идеи, <…> отчего в самых лучших его созданиях <…> встречаются места совершенно риторические. Он был заключён в себе: и вот причина его односторонности, которая в нём есть оригинальность в высочайшей степени. <…> Словом: Жуковский есть поэт с необыкновенным энергическим талантом, поэт, оказавший русской литературе неоцененные услуги, поэт, который никогда не забудется, которого никогда не перестанут читать; но вместе с тем и не такой поэт, которого б можно было назвать поэтом собственно русским, имя которого можно б было провозгласить на европейском турнире, где соперничествуют народными славами.
<…> народность — вот альфа и омега нового периода. Жуковский, этот поэт, гений которого всегда был прикован к туманному Альбиону и фантастической Германии, вдруг забыл своих паладинов, с ног до головы закованных в сталь, своих прекрасных и верных принцесс, своих колдунов и свои очарованные замки — и пустился писать русские сказки… Нужно ли доказывать, что эти русские сказки так же не в ладу с русским духом, которого в них слыхом не слыхать и видом не видать, как не в ладу с русскими сказками греческий или немецкий гекзаметр?.. Но не будем слишком строги к этому заблуждению могущественного таланта, увлекающегося духом времени; Жуковский вполне совершил своё поприще и свой подвиг: мы больше не вправе ничего ожидать от него.

  — «Литературные мечтания», декабрь 1834
  •  

… Жуковского [сначала] плохо разумели, ибо он был слишком не по плечу тогдашнему обществу, слишком идеален, мечтателен, и посему был заслонён Батюшковым.

  «Сочинения в прозе и стихах, Константина Батюшкова», март 1835
  •  

… не начал ли он писать языком таким правильным и чистым, стихами такими мелодическими и плавными, которых возможность до него никому не могла и во сне пригрезиться? Не ринулся ли он отважно и смело в такой мир действительности, о котором если и знали и говорили, то как о мире искажённом и нелепом, — в мир немецкой и английской поэзии? Не был ли он для своих современников истинным Коломбом?.. <…>
В жизни человечества был такой же момент, который длился двенадцать столетий: — мы говорим о средних веках, о романтической юности человеческого рода, когда запасался он романтическими элементами на будущую богатую жизнь. <…> отсутствие [у] Жуковского народности <…> — это совсем не недостаток, а скорее честь и слава его. Он призван был на другое великое дело: осуществить, через поэзию, в своём отечестве, необходимый момент в развитии духа, момент, выраженный в жизни Европы средними веками, одухотворить отечественную поэзию и литературу романтическими элементами. <…> без Жуковского Пушкин был бы невозможен и не был бы понят. <…> Жуковский и в глубокой старости остаётся тем же юношей, каким явился на поприще литературы. Жуковский односторонен, <…> но он односторонен не в ограниченном, а в глубоком и обширном значении этого слова, как были односторонни греки, как были односторонни все великие художники средних веков и как односторонни новейшие поэты, <…> которых величие заключается в их односторонности, как величие Шекспира и Гёте заключается в их всеобъемлющей многосторонности. Когда единая и отвлечённая сторона духа есть выражение необходимого момента в жизни человека и человечества, — юна велика и бесконечна: односторонний Жуковский явился органом великого момента духа — романтизма и идеализма в искусстве и в жизни.

  рецензия на «Очерки русской литературы» Н. Полевого, январь 1840
  •  

Последующее поколение, всегда бросаясь в противоположную крайность, одним уже этим показывает и заслугу предшествовавшего поколения, и свою от него зависимость, и свою с ним кровную связь: ибо жизненная движимость развития состоит в крайностях, и только крайность вызывает противоположную себе крайность. Результатом сшибки двух крайностей бывает истина; однако ж эта истина <…> всегда бывает уделом третьего поколения <…>. Так, Жуковский — этот литературный Коломб Руси, открывший ей Америку романтизма в поэзии, по-видимому, действовал как продолжатель дела Карамзина, как его сподвижник, тогда как в самом-то деле он создал свой период литературы, который ничего не имел общего с карамзинским. <…> Жуковский, нисколько не зависимый от предшествовавших ему поэтов в своём самобытном деле введения романтизма в русскую поэзию, не мог не зависеть от них в других отношениях: на него не могла не действовать крепость и полётистость поэзии Державина, и ему не могла не помочь реформа в языке, совершённая Карамзиным. <…> Но связь Карамзина и его школы <…> с Жуковским заключается не в одном языке: пробудив и воспитав в молодом и потому ещё грубом обществе чувствительность как ощущение (sensation), Карамзин, через это самое, приготовил это общество к чувству (sentiment), которое пробудил и воспитал в нём Жуковский. <…> при начале поприща Жуковского, литература русская представляла собою смешение разных элементов, новое и старое, дружно действовавшее <…>. С появлением Пушкина <…> новое поколение резче, чем когда-либо, отделилось от старого.

  «Стихотворения Е. Баратынского», ноябрь 1842
  • см. заключительные 2/3 статьи второй «Сочинений Александра Пушкина», август 1843
  •  

Ни одному поэту так много не обязана русская поэзия в её историческом развитии, как Жуковскому; и между тем, в созданиях Жуковского поэзия является не столько искусством, сколько служительницею и провозвестницею тайн внутренней жизни. <…> Ему чуждо это свойство Протея принимать все виды и формы и оставаться в то же время самим собою, — это свойство, в котором заключается сущность поэзии как искусства. Поэзия Жуковского была отголоском его жизни, вздохом по утраченным радостям <…>. Она была необходима не для самой себя, а как средство к развитию русской поэзии; она явилась не как готовая уже поэзия, подобно Палладе, родившейся во всеоружии, а как момент возникавшей русской поэзии.

  — «Сочинения Александра Пушкина», статья четвёртая, ноябрь 1843
  •  

… наш несравненный, единственный Жуковский своими переводами усвоил русской литературе несколько замечательнейших произведений Шиллера и Байрона. Говорим: усвоил, потому что его переводы похожи более на оригинальные произведения, нежели на переводы. <…> где переводчик — соперник Шиллера или Байрона — по необходимости отступал от подлинника, <…> где он с умыслом отдалялся от него для того, чтобы тем ближе подойти к нему, другим оборотом выразив ту же мысль, другою формою уловив тот же дух.

  рецензия на перевод «Всё хорошо, что хорошо кончается» Н. Х. Кетчера, март 1847

XX век

[править]
  •  

Жуковский — «окно в Европу» русской литературы.

  Евгений Замятин, «Пушкин», 1930-е
  •  

Легенды Жуковского интересуют не как фольклор, выражающий лицо данного народа; <…> легенды для него — это мечты души, рвущейся из оков «внешней» жизни в свободное творчество фантазии. Эстетизированная эмоция — суть и цель древних легендарных мотивов поэзии.

  Григорий Гуковский, «Пушкин и поэтика русского романтизма», 1940
  •  

Все стихи, переведённые им, уже потому становились как бы собственными стихами Жуковского, что в них отражалась его тишайшая, выспренняя, благолепная, сентиментально-меланхолическая пуританская личность.
<…> по своему мастерству, по своей вдохновенности является одним из величайших переводчиков <…>. Но именно потому, что его лучшие переводы так точны, в них особенно заметны те отнюдь не случайные отклонения от подлинника, которые и составляют доминанту его литературного стиля.
<…> огромное большинство изменений сделано Жуковским в духе переводимого автора…

  Корней Чуковский, «Высокое искусство», 1941, 1964
  •  

Жуковский, поразительный переводчик <…> и один из величайших второстепенных поэтов на свете, он прожил жизнь в чём-то вроде созданного им самим золотого века, где провидение правило самым благожелательным и даже благочинным образом, и фимиам Жуковский послушно воскурял, <…> и «молоко сердечных чувств»[10] в нём никогда не прокисало…

 

Zhukovsky, a wonderful translator <…> and one of the greatest minor poets that ever was, lived his life in a kind of golden age of his own, where Providence ruled in a most gentle and even genteel fashion, and the incense Zhukovsky dutifully burned, <…> and the milk of human kindness never curdling in him…

  Владимир Набоков, «Николай Гоголь», 1944
  •  

В России Жуковский <…> связал свою жизнь сложными нитями со своей поэзией. Это романтическое жизнеощущение <…> тогда было ещё не традицией, а витающим в воздухе живым литературным (и, шире, — культурным) переживанием…

  Юрий Лотман, «Александр Сергеевич Пушкин: биография писателя», 1981

Жуковский и Пушкин

[править]
  •  

Новость всегда приманчива и всегда находит подражателей: Жуковский и Пушкин имеют их слишком много. Каждое слово, каждое выражение, даже и целые стихи сих двух поэтов ловятся наперерыв молодыми кандидатами Парнаса, которые прелестными чужими цветиками думают скрасить волчцы и терны запустелых цветников своих. Если б сии подражатели захотели вникнуть и понять, что Жуковский и Пушкин пленяют и восхищают нас не одними словами новыми, но богатством мыслей, живостью и разнообразием картин; не условными выражениями, но особенным искусством, или, лучше сказать, даром — употреблять у места выражения, ими созданные <…>. Но нет! они упрямо хотят идти по проложенной дороге, не думая и не хотя думать, что она не по них.

  — Орест Сомов, «О романтической поэзии» (статья III), декабрь 1823
  •  

Наш век отличается тем, что мы стремимся к усовершенствованию языка, но он ещё не золотой, а Жуковский не первый поэт нашего века. Выше, гораздо выше его Пушкин, и… я бы назвал ещё некоторых… — в пику «Письму к графине С. И. С.» Плетнёва

  Фаддей Булгарин, «Письма на Кавказ. 2», 10 января 1825
  •  

Ни самому Пушкину не сказалась тайная прелесть поэзии Жуковского, которой нельзя описать, которой нельзя подражать другим.

  — Николай Полевой, «Северные цветы на 1825 год, собранные бароном Дельвигом», 7 марта 1825
  •  

Жуковский не написал бы многих страниц в «Кавказском пленнике», «Бахчисарайском фонтане», многих из мелких стихотворений Пушкина, кипящих чувством и мыслию; но Пушкин не написал бы многих строф в «Певце во стане русских воинов», в «Громобое» и «Вадиме», «Светлане», «Послании к Нине», «К Тургеневу»; не боролся бы с успехом, равным успеху Жуковского, в состязаниях с богатырями иностранных поэзий, в состязаниях, где он должен был покорить самый язык и обогатить столькими завоеваниями и дух, и формы, и пределы нашей поэзии. Согласен! в Пушкине ничего нет Жуковского; но между тем Пушкин есть следствие Жуковского. Поэзия первого не дочь, а наследница поэзии последнего, и по счастию обе живы и живут в ладу, несмотря на искательства литературных стряпчих-щечил, желающих ввести их в ссору и тяжбу — с тем, чтобы поживиться насчёт той и другой, как обыкновенно водится в тяжбах.
<…> выражение самого Пушкина об уважении, которое нынешнее поколение поэтов должно иметь к Жуковскому <…>: «Дитя не должно кусать груди своей кормилицы».

  — Пётр Вяземский, «Жуковский. — Пушкин. — О новой пиитике басен»
  •  

Жуковский и Пушкин были преобразователями в поэзии, но едва ли малейшее влияние имели они на общий дух нашей литературы, едва ли сколько-нибудь возбуждали они деятельность в современных прозаиках…

  Ксенофонт Полевой, «Взгляд на два обозрения русской словесности 1829 года…», 1830
  •  

Русский язык, выходящий из-под пера Жуковского или Александра Пушкина, весьма приблизился к совершенству языка богов, как выразился бы классик.[5][6]

  — Элим Мещерский, «О русской литературе»
  •  

… Жуковский и Пушкин <…> были двигателями нашей словесности и затаврили своим духом целые табуны подражателей, <…> при жизни своей увлекли в свою колею тысячи, но увлекли нечаянно, неумышленно…

  — Александр Бестужев, рецензия на «Клятву при Гробе Господнем»
  •  

До времён Жуковского, Батюшкова и Пушкина стихотворному языку нашему весьма много вредили неправильные усечения слов, неверность ударений и неуместная смесь славянских слов с чистыми русскими. Но с появлением произведений сих первоклассных наших поэтов чистота, свобода и гармония составляют главнейшие совершенства нового стихотворного языка нашего.[7]

  Пётр Георгиевский, «Руководство к изучению русской словесности», май 1836 (часть 4, гл. 19)
  •  

Есть люди, которые не иначе могут восхищаться Жуковским, как отрицая всякое поэтическое достоинство в Пушкине.

  — Виссарион Белинский, «Стихотворения Е. Баратынского»
  •  

… было время, когда нельзя было не верить, что под пером [Жуковского и Батюшкова] стих русский дошёл до крайней и последней степени совершенства, — и между тем этот стих <…> во всех отношениях неизмеримо ниже стиха Пушкина <…>. Правда, впоследствии, то есть при Пушкине, стих Жуковского много усовершенствовался, и в переводе «Шильйонского узника» <…> походил на крепкую дамасскую сталь, и у самого Пушкина нечего противопоставить этому стиху; но эту стальную крепость, эту необыкновенную сжатость и тяжело-упругую энергию ему сообщил тон поэмы Байрона и характер её содержания…

  — Виссарион Белинский, «Сочинения Александра Пушкина», статья пятая, январь 1844
  •  

Есть теперь люли, которые иронически улыбаются при имени Пушкина и с благоговением и восторгом говорят о Жуковском, как будто уважение к последнему не совместно с уважением к первому. <…> Но не думайте, чтобы всё это были чисто литературные факты: нет, если вы внимательнее присмотритесь и прислушаетесь к этим представителям различных эпох нашей литературы и различных эпох нашего общества, — вы не можете не заметить более или менее живого отношения между их литературными и их житейскими понятиями и убеждениями.

  — Виссарион Белинский, «Мысли и заметки о русской литературе», январь 1846
  •  

… поэтов возбудил на деятельность Пушкин, <…> сам Жуковский, наставник и учитель Пушкина в искусстве стихотворном, стал потом учиться сам у своего ученика.

  — Николай Гоголь, «В чём же наконец существо русской поэзии и в чём её особенность»
  •  

Белый стих (в точном смысле этого слова, то есть нерифмованный пятистопный ямб) — самый трудный русский размер. Почему это так — вопрос, стиховедами не поставленный. Но факт тот, что из всех русских поэтов, писавших им, по-настоящему это умели делать только двое: Пушкин и Жуковский.

  Дмитрий Святополк-Мирский, «Стихи 1934 года» (статья I), 1935

Комментарии

[править]
  1. Когда созвучны только последние слоги.
  2. Соединением имён эпикурейца Горация и философа-стоика Эпиктета Вяземский подчеркнул сочетание этих начал в личности и поэзии Жуковского.
  3. Т.е. больше писал полностью своего.

Примечания

[править]
  1. Житель Галерной гавани. Ответ (на ответ г-на Ф. Б… жителю Галерной гавани, помещённый в 9й книжке Сына Отечества 1821 года) // Вестник Европы. — 1821. — Ч. CXVII. — № 5. — С. 19-21.
  2. Сын отечества и Северный архив. — 1829. — Т. V. — № 35 (вышел 1—3 сентября). — С. 91-3.
  3. Пушкин в прижизненной критике, 1828—1830. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2001. — С. 201. — 2000 экз.
  4. De la littérature russe. Discours prononcé à L'Athenée de Marseille, dans le séance du 26 juin 1830, par le prince Elime Mestchersky. Marseille, 1830.
  5. 1 2 Изд. [О. М. Сомов]. Рецензия на речь. Статья II // Литературная газета. — 1831. — Т. 3, № 7, 31 января (ценз. разр. 13 февраля). — С. 58.
  6. 1 2 Пушкин в прижизненной критике, 1831—1833. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2003. — С. 50.
  7. 1 2 3 4 Пушкин в прижизненной критике, 1834—1837. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2008. — С. 98-9, 240, 329, 420.
  8. Без подписи // Отечественные записки. — 1839. — № 1. — Отд. VII. — С. 8-9.
  9. Подпись: … ..ъ … ..ъ // Санкт-Петербургские ведомости. — 1841. — № 259 (13 ноября).
  10. Шекспир, «Макбет», акт I, сцена 5.