Воспомина́ние (в единственном числе) — возвращение к прошлому событию или факту, сохранившемуся в памяти, мысленное повторение и воспроизведение прошедшего в виде образов, картин или вербальных представлений.
В отличие от воспомина́ний (во множественном числе), которые чаще означают распространённый литературный жанр, излагающий события по памяти или на основе личных записей от лица современника; то же, что мемуары.
Счастье не действительность, а только воспоминание: счастливыми кажутся нам наши минувшие годы, когда мы могли жить лучше, чем жилось, и жилось лучше, чем живется в минуту воспоминания.[1]
Скажем, я вспомнил теорему Пифагора. Размышлял, решая какую-то задачу, и для её решения вспомнил теорему Пифагора. Кто может ответить на вопрос: почему я вспомнил именно теорему Пифагора?[2]
Или, скажем, процесс просыпания, описанный Прустом. Пруст был из тех просыпающихся, кто задавал себе вопрос: почему просыпаюсь именно я? Да, я заснул, но почему, собственно, я проснулся Прустом? Здесь — проблема.[2]
Мы говорим, что в нашей памяти хранятся или остаются следы. Они запечатлены в нас. Есть какие-то, может быть, и физиологические механизмы запоминания. Они, несомненно, есть. Но чтобы «взять след», его ведь нужно идентифицировать с тем, о чем я вспоминаю. А акт идентификации не содержится в самом следе.[2]
...внутренняя движущаяся мысль однородна. Мысль, родственная старой сократовской, в силу которой и появляется знаменитая теория воспоминания. Познания как воспоминания. То есть уже греки имели дело с проблемой эмердженции нового. Я порождаю новую мысль, но я должен её узнать. И с этой же проблемой мы сталкиваемся в психологической жизни. Скажем, я вспомнил теорему Пифагора. Размышлял, решая какую-то задачу, и для ее решения вспомнил теорему Пифагора. Кто может ответить на вопрос: почему я вспомнил именно теорему Пифагора? Или, скажем, процесс просыпания, описанный Прустом. Пруст был из тех просыпающихся, кто задавал себе вопрос: почему просыпаюсь именно я? Да, я заснул, но почему, собственно, я проснулся Прустом? Здесь — проблема.
Или другой пример, не связанный непосредственно с проблемой «я». Мы говорим, что в нашей памяти хранятся или остаются следы. Они запечатлены в нас. Есть какие-то, может быть, и физиологические механизмы запоминания. Они, несомненно, есть. Но чтобы «взять след», его ведь нужно идентифицировать с тем, о чем я вспоминаю. А акт идентификации не содержится в самом следе. Какая же у него причина? Так же как какая причина сложной и хитрой машины у меня в голове? Я все время подчеркиваю момент напряжения, из которого тянутся нити к теории воспоминания у древних и к декартовским «врожденным идеям», которые в каком-то смысле уже есть. Или ― что то же самое, к тавтологиям, когда одна сторона тавтологии соединяется с другой.[2]
Точка одновременно явно есть (кто возразит?) и её же нет всеми способами небытия: ни размера, ни длительности, ни движения, ни уловимости. Всякая линия ― истории, поведения, геометрическая ― в важном смысле всегда уже проведена, как Ахиллес всегда уже догнал черепаху. Линия состоит из времени нашего опоздания к событию полноты, к точке мировой сборки. Линия всегда уже есть, и когда мы ее проводим, мы не создаем ее, а возвращаемся к ней в нашей истории из нашего опоздания к событию полноты. Это аристотелевский поворот платоновского, и шире, пифагорейского (а не только эмпедокловского) анамнесиса, воспоминания.[3]
Схватив существенные признаки субъективного переживания времени человеком, А. Бергсон все же недостаточно диалектичен. Для него это субъективное переживание времени есть сиюминутное состояние; длительность ― это то, что происходит сейчас. Поэтому в своей работе «Воспоминание настоящего» он отвергает в принципе историческую память, так как воспоминание прошлого есть признак патологии, признак психического расстройства, так называемое ложное узнавание, являющееся «формой невнимания к жизни», так как «не переживается два раза один и тот же момент истории, и… время не возвращается назад в своем течении». Воспоминание возникает только вместе, единовременно с восприятием. «Это ― воспоминание в данный момент данного же момента. Это ― прошлое по формуле и настоящее по содержанию. Это ― воспоминание настоящего». Поэтому память здорового человека, по его мнению, ― это способность через восприятие вспоминать настоящее, реализуя его в деятельности и ориентируя на будущее.[4]
Александр Лобок в своём «антиплатонизме» идёт дальше борхесианского приговора: «мыслить ― значит забывать о различиях». Он примиряет платоновское «мышление-воспоминание» с реальностью детского мифа, а потому оно перестаёт быть забвением. И древняя платоновская формула приобретает тогда несколько иной смысл: «мышление-воспоминание о различиях». Работа Александра Лобка очень далека от наивной идеализации ребёнка и детского мышления как такового, которая сама по себе ― один из старых социокультурных мифов европейской цивилизации. Книга посвящена, скорей, проблеме становления человеческого сознания в культуре.[5]
— Ольга Лебёдушкина, «Александр Лобок. Антропология мифа», 1999
Попробую записать то, что слышала сегодня у Алданова за завтраком. Рахманинов рассказывал о Толстом, который жестоко обошёлся с ним. «Это тяжёлое воспоминание. Было это в 1900 году. В Петербурге года 3 перед тем исполнялась моя симфония, которая провалилась. Я потерял в себя веру, не работал, много пил. Вот, общие знакомые рассказали Толстому о моём положении и просили ободрить меня. Был вечер, мы приехали с Шаляпиным, — тогда я всегда ему аккомпанировал. Забыл, что он пел первое, вторая вещь была Грига, а третья — моя, на скверные слова Апухтина «Судьба», написанные под впечатлением 5 Бетховенской симфонии, что и могло соблазнить музыканта. Шаляпин пел тогда изумительно, 15 человек присутствующих захлопали. Я сразу заметил, что Толстой нахмурился и, глядя на него, и другие затихли. Я, конечно, понял, что ему не понравилось и стал от него убегать, надеясь уклониться от разговора. Но он меня словил, и стал бранить, сказал, что не понравилось, прескверные слова»...
Память — это вообще явление странное. Как трудно бывает что-нибудь запомнить и как легко забыть! А то и так бывает: запомнишь одно, а вспомнишь совсем другое. Или: запомнишь что-нибудь с трудом, но очень крепко, и потом ничего вспомнить не сможешь.[6]
— Даниил Хармс, «89.Воспоминания одного мудрого старика», 1936
— Очень интересно! Значит, все наши воспоминания хранятся здесь? — спросила я, приложив ладони к вискам.
— Если б так просто… К сожалению, всё гораздо сложнее. У некоторых людей приходилось удалять поврежденные височные доли мозга, и они не теряли памяти. Значит, эти доли вовсе не являются хранилищем воспоминаний.
— Как же так, не понимаю.
— Видимо, механика памяти гораздо сложнее. Височные доли как бы играют роль «двери» к воспоминаниям, вот почему при их удалении память всё-таки сохраняется.
— Но где же тогда она хранится?
— Если бы я мог ответить, то стал бы наверняка лауреатом Нобелевской премии, — засмеялся Морис, — Этого пока никто не знает. Может, в нервных клетках, запрятанных во всей толще головного мозга.[7].
Идёшь по весеннему лесу и вспоминаешь, кого ты видел и слышал тут в прошлые весны. Вспомнишь песни зяблика или веснички ― они тут же и пропоют. Вспомнишь линючего зайца ― он уже тут как тут, скачет-шуршит в ольшанике! Вспомнишь про дятла ― а он уже где-то стучит. И так получается, словно они не из леса являются, а из твоей памяти! Вспоминаешь ― как на волю их выпускаешь. Только вспомнишь, а он и тут. Полная голова воспоминаний, полный лес зверей и птиц.[8]
— Николай Сладков, «Зарубки на памяти» (из дневников писателя), 1970-1996
Приезды отца в Пахру, где Катя, как в своё время и её мать, жила до школы, почему-то почти не запомнились. Сохранилось лишь одно яркое воспоминание: она, Катя, в пятнистой кошачьей шубе и меховой шапке идёт по узкой тропинке к остановке автобуса, держась одной рукой за тётю Беату, другой ― за отца. Автобус уже стоит на остановке, и она страшно боится, что он опоздает, не успеет в него влезть, и, вырвав свою руку, она кричит ему: ― Беги, беги скорей!
В том же году он и выполнил Катину рекомендацию.[9]
Теперь эти деньги, словно очищенные экономией от всего житейского, к счастью, были при Софье Андреевне: лежали, свернутые, в лифчике, как давным-давно ее научила бабуся, очень ловко, каким-то мужским движением, напоминавшим о жилетах и карманных часах, запускавшая два кривых и заостренных маникюром пальца в неглубокое хранилище, куда свисал на черной цепочке желтый, как сыр, растресканный янтарь. Софья Андреевна отворотилась, чтобы достать, ― мимолетно ее обдало воспоминанием, как Иван расстегнул, а деньги прилипли, и он со смехом взял их румяным и жарким от ужина ртом. Воспоминание сразу ушло, и Софья Андреевна, страдальчески торжествуя, протянула Гале восемь крахмальных, не таких, как у них в семействе, бумажек, ― и заслуга сразу была записана ей в актив на обратной стороне просиявшего облака размером с многофигурный памятник, что возникло в проеме на улицу, видное сквозь прутяную влажную березу, еще черневшую в тени.[10]
— Ольга Славникова, «Стрекоза, увеличенная до размеров собаки», 1999
В руке она что-то держала. Посмотрела: чёрная кружевная косынка, слежавшаяся по швам, жёсткая ― как новенькая. Развернула: узор знакомый ― не то колокола, не то цветы ― колокольчики, сплетённые между собой извилистыми усиками. Как будто прорвало невидимую стену, пробилось откуда-то воспоминание, и женщина улыбнулась: наконец-то нашлась… Эта была та самая косынка, которую она долго искала, когда умерла бабушка. Бабушка велела хоронить её в этой косынке, а запрятала её так далеко, что никто найти не мог.[11]
А не хочешь благословлять, не надо. Просто пожелай ему, чтобы он стал хорошим врачом. ― Это да, ― согласился Бритоголовый. ― Пусть будет. Шар легко оторвался от ладони и, как пузырёк воздуха в воде, поплыл вверх… покуда не достиг какой-то невидимой преграды, возле которой замедлился, упёрся в неё, с усилием пробил и исчез, оставив после себя звук лопнувшей плёнки и унося в сердцевине своего существа воспоминание о преодолении границы раздела двух сред…[11]
Прощайся бережно со мной
и береги воспоминанье:
пустое зеркальце, как ноль,
и дым, летящий по спирали.
Лизнув шершавый шёлк огня,
я между пауз ноты вдуну.
Но это не о том, как я,
искомый в данную минуту,
внимательно прикрыл глаза.[13]
— Николай Байтов, «И я такой же, еще хуже...» (из цикла «Нескончаемые сетования»), 2000
Я встретил вас – и всё былое В отжившем сердце ожило; Я вспомнил время золотое – И сердцу стало так тепло... <...>
Тут не одно воспоминанье,
Тут жизнь заговорила вновь, –
И то же в вас очарованье,
И та ж в душе моей любовь!..[14]
— Фёдор Тютчев (музыка неизвестного автора), К. Б. («Я встретил вас – и всё былое...»), 26 июля 1870