Трава́ забве́ния, в более узком смысле также непе́нф, непе́нт, непе́нта или непе́нтес (греч.νη νηπενθές, не грусть) — метафорическое устойчивое словосочетание, восходящее к древнегреческой мифологии и литературе: травяное волшебное зелье, лекарство от грусти, создаваемое по рецепту египетских жрецов, особого рода антидепрессант. В более приземлённом смысле: средство, чтобы забыть неприятности. В современном языке иногда (иронически) относится к наркотическим средствам или алкоголю.
В 1787 году в честь этого легендарного снадобья получил своё название тропический цветок непентес (лат.Nepenthes).
Да скрипит-шуршит, мягко стелется
Под ногою трава забвения.[2]
— Зинаида Гиппиус, «Гость» (из книги «Походные песни»), 1920
Я утверждаю — жестокий закон искусства состоит в том, что живые существа умирают и мы сами умрём, исчерпав все страдания, с тем, чтобы росла трава, не забвения, но вечной жизни, густая трава плодородных творений.
Историческая память народа бессмертна, но временами ее стараются засеять травой забвения. <...> Чтобы этого не случилось — помните! Помните, ибо люди, забывающие свое страшное прошлое, рискуют пережить его заново.[5]
...«трава забвения» не найдена. Нет такой силы, что могла бы лишить человечество его Памяти. <...> Кто-то из древнегреческих философов утверждал, что забывать труднее, чем помнить.[7]
...всё полонила трава забвения, та самая, что выпивает всякое напоминание о человеке, ― чертополох, крапива, осот. Мышиный горошек свил, заплёл всю бережину в частый уловистый невод, так что путники едва продирались забытой деревенской улицей.[8]
...Ельцин <...> не испытывал никакой привязанности к людям, которые <...> защищали его в самые трагические минуты борьбы. Точно кто-то постоянно опаивал президента «травой забвения».[10]
И скрылась из глаз лихая тройка так же быстро, как появилась <...>. Как знать, может быть, в это короткое время успел завязаться один из тех летучих романов, которые умеет рассказывать только автор «Метели»! Чем кончится он? Промелькнет ли падучей звездой в сердцах обоих, или долго будет теплиться в них живительным воспоминанием, или, согревая одно сердце, порастёт травой забвения в другом?.. Не нам с тобою, самовар, решать и разгадывать эти вопросы: некогда. Видишь — новые гости.[13]
«Мистификация! Не было всего этого...» Так утверждают они в своих выступлениях, эссе, мемуарах, статьях. Заголовки статей сами говорят за себя: «Вынужденная война». «Несуществовавшие газовые камеры». «Обман XX века». «Ложь об Освенциме». «Шум вокруг Освенцима». Но «трава забвения» не найдена. Нет такой силы, что могла бы лишить человечество его Памяти. ...Не зря же комитет Всемирного наследия ЮНЕСКО в минувшем 1979 году включает территорию концентрационного лагеря Освенцим — Бжезинка, ставшего «крупнейшим кладбищем в истории человечества», в список объектов всемирно-исторического значения... Никому не дано лишить человечество памяти! Кто-то из древнегреческих философов утверждал, что забывать труднее, чем помнить.[7]
...всюду стремление уехать, бежать на Украйну; кругом лица или уезжающие, или готовящиеся уехать в Украйну. Это только начало, и далее, если ничего не изменится, то этот великий исход будет только расти, а старые центры русской жизни — Петербург и Москва — замирать и падать: как характерна трава забвения, которая затягивает некоторые московские переулки, — это прообраз будущего.[1]
Пруст, постигший все, что касается субъективного сознания, написал: «Я утверждаю — жестокий закон искусства состоит в том, что живые существа умирают и мы сами умрём, исчерпав все страдания, с тем, чтобы росла трава, не забвения, но вечной жизни, густая трава плодородных творений». Это одна из последних страниц «Le temps retrouvé» <Обретённое время>, — значит, написанная почти умершим человеком.[14]
Не останови трофимовская пулемётная рота своим огнем обхода справа, день Гейдельберга мог бы окончиться для нас разгромом. Гейдельберг — вымершая и выжженная солнцем степная колония. Вокруг, в пыльном поле, где шумит и сегодня горячий степной ветер, спят вместе до Страшного Суда белые и красные бойцы. И над всеми ними ходит, качается, блистая на солнце, трава забвения, серый ковыль…[15]
Известна историческая сентенция: «Неблагодарность есть свойство великих людей». В этом смысле Ельцин по-своему велик, ибо он не испытывал никакой привязанности к людям, которые внесли огромный вклад в формирование его как политика и защищали его в самые трагические минуты борьбы. Точно кто-то постоянно опаивал президента «травой забвения». Вспомним лидеров Межрегиональной депутатской группы, с помощью которых Ельцин прошел свои первые демократические университеты. Демократу «первой волны» в последние годы стало почти невозможно прийти на приём к Ельцину.[10]
Мы еще не предвидели всех своих поступков, так же, как наши державные оппоненты, не зная, чего от нас ожидать, еще не могли предусмотреть всех своих реакций. Сегодня я готова самонадеянно предположить, что мы изрядно застигли их врасплох — в основном из-за Сашиной дерзкой и хорошо продуманной предприимчивости. Для начала он отправился за советом к соратнику академика А. Д. Сахарова, восходящему светилу правозащитного движения, Валерию Чалидзе. Трава забвения растет быстрее лавровых ветвей для венков, и я боюсь, что сегодня мало кто знает и помнит имя Чалидзе. Но в те опасные времена он храбро вынырнул из пучины бесправия и беззакония, держа в слабой руке обреченное знамя защиты человеческого достоинства от произвола тоталитарного режима.[12]
Всего «мечтания» Ольги Федотовны, так она обыкновенно называла свою любовь, было два месяца, от начала каникул до открытия академических курсов. В такое короткое время любовь эта зародилась, дошла до зенита и, совершив все свое грациозное течение, спала звездою на землю, где поросла травой забвения.[16]
По ночам суровое — в клубах смолистого дыма — зарево охватывало полнеба: то с самого лета горели грозненские нефтяные промысла. По всему Кавказу с треском разгоралась классовая, национальная и сословная война. Всплыли поросшие травой забвения старые обиды. Рука голодаря тянулась к горлу сытача. По горным тропам и дорогам переливались конные массы.[3]
Хотя свежи и ярки краски стенных росписей во дворцах Микен, Тиринфа и Орхомен, хотя по-прежнему по гладким дорогам, выложенным большими белыми камнями, иногда проносятся колесницы богатых землевладельцев, но все больше зарастают травою забвения эти дороги, дворы пустующих домов, даже скаты могучих стен.[17]
Не самосуд, а закон, не произвол, а меч нашей диктатуры приведут в исполнение приговор над палачами. Но то, что вы сейчас видели, запомните! Пусть это всегда напоминает вам о классовой ненависти врагов наших. Историческая память народа бессмертна, но временами ее стараются засеять травой забвения. Это случается по второстепенным причинам, по корыстным побуждениям. Чтобы этого не случилось — помните! Помните, ибо люди, забывающие свое страшное прошлое, рискуют пережить его заново.[5]
В ожидании попутной машины я стоял у правления колхоза под тенью все той же шелковицы. Я смотрел на здание пустующей школы, на дворик, покрытый сочной травой, словно это была трава забвения, на эвкалиптовые деревья, которые мы когда-то сажали, на старый турничок, к которому мы бежали каждую перемену, и с традиционной грустью вдыхал аромат тех лет. Редкие прохожие, по деревенскому обычаю всех краев, здоровались со мной, но ни они меня, ни я их не узнавал.[6]
У меня был большой фамильный нож, доставшийся мне от предков. Этим ножом я решил убить ее здесь. При ее склонности к безумным авантюрам некоторое время можно было придерживаться версии, что она, видимо, с кем-то сбежала. А там, думал я, все порастёт травой забвения.[6]
Заколелые, на негнущихся деревянных ногах, путники вползли на берег по едва заметной тропе и огляделись. Кругом трава по пояс: там, где когда-то резвилась детвора, где копилась жизнь, где катали в погреба, набитые льдом, бочки с рыбой, где растягивали на вешалах невода, где бродил скот и вставал на чищеницах высокий ячмень, где затевали свиданья и провожали мужиков на фронт, где гуляли свадьбы и несли усопшего на жальник, ― всё полонила трава забвения, та самая, что выпивает всякое напоминание о человеке, ― чертополох, крапива, осот. Мышиный горошек свил, заплёл всю бережину в частый уловистый невод, так что путники едва продирались забытой деревенской улицей. Четыре последние избы едва чернели крышами над дурниной.[8]
Каждую ночь вокруг старых, странных дубов водят девушки хоровод, сквозят, как туман в росистой долине, а в это время ночные эльфы перестилают их могилы, сеют семена увядших цветов, сдувают пыль с воспоминаний, и они сверкают в луче месяца, как старинный клинок, сохраненный до поры в земле. Пыль времени покрывает все на свете, даже слезы матери, утратившей дитя, но любовь как живая вода струится меж корней травы забвения, и цветы, которые однажды выбрасывает земля, — это вечно живые цветы с надгробий вилисс, девушек, умерших от любви.[9]
Умная мысль пробудилась тогда в благородной Елене:
В чаши она круговые подлить вознамерилась соку,
Гореусладного, миротворящего, сердцу забвенье
Бедствий дающего; тот, кто вина выпивал, с благотворным
Слитого соком, был весел весь день и не мог бы заплакать,
Если б и мать и отца неожиданной смертью утратил,
Если б нечаянно брата лишился иль милого сына,
Вдруг пред очами его пораженного бранною медью.
Диева светлая дочь обладала тем соком чудесным;
Щедро в Египте ее Полида́мна, супруга Фоо́на,
Им наделила; земля там богатообильная много
Злаков рождает и добрых, целебных, и злых, ядовитых;
Каждый в народе там врач, превышающий знаньем глубоким
Прочих людей, поелику там все из Пеанова рода.
Наплывали сумерки осенние, Фонарей не видать, не светятся,
Ни души кругом, тишина да мгла,
Только слышно: журчит где-то около
Ручеек, по камушкам прыгая,
Да скрипит-шуршит, мягко стелется
Под ногою трава забвения.[2]
— Зинаида Гиппиус, «Гость» (из книги «Походные песни»), 1920
Но выше нежного сияния Колышется трава забвения, Туманно-бледное растение. <...>
И над развалинами скинии
Холодная трава забвения,
Холодная река забвения.[4]