Перейти к содержанию

Игорь Владимирович Чиннов

Материал из Викицитатника
Игорь Владимирович Чиннов
Статья в Википедии

И́горь Влади́мирович Чи́ннов (1909, Тукумс — 1996, Дейтона-Бич) — русский поэт и писатель первой волны эмиграции, один из участников «Парижской ноты». После смерти Георгия Иванова Игорь Чиннов был оценён некоторыми литературными критиками как «первый поэт русской эмиграции».

Родился Курляндии, в городе Туккум, в годы немецкой оккупации был депортирован из Латвии в Германию на принудительные работы, после освобождения оказался на службе в американской армии, служил во Франции. Демобилизовавшись в 1946 году, поселился в Париже, где в 1950 году вышла его первая книга стихов. В 1953 году переехал в Мюнхен, а с 1962 года жил в США. С 1991 года стал печататься в СССР, а затем в России. В 1992 и 1993 годах приезжал в Россию.

Цитаты из стихотворений разных лет

[править]
  •  

Всходит Луна, совсем по старинке.
Там, на Луне, есть Море Покоя.
Там, на Луне, есть тоже новинки.
Скажи, и ты хотел бы покоя?[1]

  — «Тысячу лет тому назад...», 1960
  •  

«Лопнет как мыльный пузырь ― и скоро ―
шар, на котором живём».
Всё-таки это, пожалуй, нескоро.
О, улетим за летучим огнём,
с лёгким огнём поиграем.

  — «Кто запустил в это серое небо...», 1966
  •  

Горькие земные оскорбления
Житель рая радостно простит.
Ну а мы? Мы в ангельское пение
Превратим мешки обид?[1]

  — «Горькие земные оскорбления...», 1967
  •  

Но выше нежного сияния
Колышется трава забвения,
Туманно-бледное растение. <...>
И над развалинами скинии
Холодная трава забвения,
Холодная река забвения.[1]

  — «Но выше нежного сияния...», 1967
  •  

Во граде Петровом
чёрный утюг.
Петрович, Петрович,
Шинель ― тю-тю!
Навек тю-тю, навсегда тю-тю!
О, если бы чудо ― я чуда хочу!

  — «Акакий Акакиевич...», 1970
  •  

На остров Цитеру. Выпьем в пути.
Ну что? Цикута в бокале?
И горький миндаль. Миндаль? Почти
Цианистый калий.[1]

  — «На остров Цитеру. Выпьем в пути...», 1970
  •  

А там, в реакторах, изотоп
Урана, гелия. Снова – опыт.
Смотри: Акрополь, питекантроп,
Летающий ящер, темный робот.
Реакторы, роботы. Не дразни
Горилл, мандрилов, крокодилов.
Плутон, Урания. Мы в тени
Их страшных царств, их царств немилых.[1]

  — «Питекантропы в Пинакотеке...», 1970
  •  

Последние слезы, как фейерверк, в небе сияли
И Моцарт играл в облаках на хрустальном рояле.
Но ты не поверил, ответил: ― Едва ли, едва ли.
И глухо плеснули угрюмые воды Печали.[1]

  — «В серебряном небе звенели хрустальные птицы...», 1973
  •  

Как много синьки в небо вылилось!
Неаполь весь в огнях алмазных.
И небо над заливом ширилось ―
Там тоже разгорался праздник:
Переливался в синем Сириус
(Он дивным светом сердце дразнит! ) ―
Кто научил в подлунном мире нас
Смотреть на звезды без боязни?

  — «Как много синьки в небо вылилось!..», 1975
  •  

Огромно-серым одуванчиком
Стоял туман на дне долины,
И вот ― громадным колокольчиком
Синеет ночь вокруг лагуны.

  — «Огромно-серым одуванчиком...», 1975
  •  

Слетевшего с небес мерцающего гения
Нам не хватает, чтобы в жизни
Всё изменилось вдруг, по мановению
Волшебной палочки капризной.

  — «Слетевшего с небес мерцающего гения...» (из сборника «Пасторали»), 1975
  •  

Ну что же ― не хочешь, не надо.
Прощай, уезжай, не жалей.
Не сердце, а гроздь винограда
В руке загорелой твоей. <...>
Ну что же ― что было, то сплыло.
Инерция встреч и разлук.
Не скучно, Земное Светило,
Привычный описывать круг?
Ну что же ― чем хуже, тем лучше.
Я тоже уеду ― в Турин.
В отеле синьоры Петруччи
Никто не ночует один.

  — «Ну что же — не хочешь, не надо...», 1975
  •  

Колючая проволока сплетена
Из мертвых ласточек. Но
Телефонным проводом станет она
С голосами в ней ― и на ней... <...>
И если, не правда ли, убьют ― подожди, ―
То потому, что суждено опять
Солнечному сплетению в его груди
Солнечным сиянием стать?[1]

  Игорь Чиннов, «Колючая проволока сплетена...», 1976
  •  

Как будто серной кислотой
Изъеден день мой золотой.
Я чувствую, хлоралгидрат
Подсыпан в блекнущий закат. <...>
Я на ночь равнодушно пью
Цикуту чёрную мою.
А звёзды свысока глядят
На грустный мир, на мутный яд,
Где проливает синеву
Ночь в голубую трын-траву,
Где трын-трава растёт ночным
Противоядием земным.

  — «Как будто серной кислотой...», 1978
  •  

Пестрел и бурлил мексиканский базар,
И воздух клубился, как быстрый пожар.
Клыкастая ведьма ждала за лотком,
И странные сласти лежали на нём:
Смотри ― марципановые черепа!
И ведьмин товар покупала толпа.
Орнамент по черепу ярко-лилов,
Желтей канарейки огрызки зубов.
Два синих, блестящих, больших леденца ―
О, сахара слаще глаза мертвеца!
Кондитерский череп ― сладчайший десерт,
Но я не уверен, что сладостна смерть.
Совсем не уверен, что сладостна смерть.

  — «Пестрел и бурлил мексиканский базар…», 1978
  •  

Солнце станет светлее в тысячу раз ―
Это будет вредно для наших глаз.
Тем более, что Солнце Землю спалит,
И нас эвакуируют в сад Гесперид.
И золотые яблоки в нежном саду
Нам заменят Солнце, нашу звезду.[1]

  — «Под шум Атлантического океана...», 1979
  •  

Ну что ж! Великий Архитектор,
Творец загадочной вселенной,
Господь, непостижимый Некто,
Распорядился тварью бренной.

  — «Кого-то кто-то пожирает...», 1980
  •  

Убитой было девяносто восемь,
Убийце восемнадцать. Сколько жертве,
Скажите, оставалось жить? Неделю?
Ну а ему? Лет шестьдесят, пожалуй.
Он изнасиловал её. Старуха
Уж технику любви полузабыла.
Она сама, наверно, удивлялась
Смешному вкусу мальчика смешного.[2]

  — «Убитой было девяносто восемь...», 1980
  •  

Все загадки бытия
Мы недавно разгадали.
Дождь и солнце, ты и я.
Над большим кустом азалий
Светит каждая струя.
На асфальт кидай, роняй,
Ливень, светлые медали!
Дождь прошел, и от перил
Тень по мраморному полу.
(Нет, не тень, а только полу-.)
Парус набирает сил.
Красной лапкой зацепил
Жёлтый листик белый голубь.

  — «Все загадки бытия...», 1981
  •  

Нейтронная бомба не тронет меня.
― Не тронь меня, бомба, ― я тихо скажу. ―
Мой Ангел стои́т, от печали храня.
К тому же я занят: я рыбу ужу.
― Не тронь меня, бомба, ― я тихо скажу. ―
Мой Ангел стоит, от печали храня.
К тому же я занят: я рыбу ужу.

  — «Нейтронная бомба не тронет меня...», 1981
  •  

Болею манией величия!
(Смиреньем не спасаю душу я!)
И на людское равнодушие
Я отвечаю безразличием.

  — «Болею манией величия!..», 1983
  •  

Между пореем и морковью
Не докучали бы плебеям
Своими правдами кривыми,
Своей безжалостной любовью.

  — «Мы в мире всё переиначим...», 1986
  •  

Задумывался, да, но не додумался
Ни до чего. Ну и прекрасно.
Божественного замысла и умысла
Нам не постичь. «Не плачь напрасно».
Напрасно мудрые ломали головы
Философы и богословы.
Боюсь, что понимали очень мало вы
В предначертаньях Иеговы.

  — «Задумывался, да, но не додумался...», 1987
  •  

Кролики и крамбамбули каламбурят по-каракалпакски,
Каролинги вместо Килиманджаро говорят Кракатау...[1]

  — «Кролики и крамбамбули каламбурят...», 1991
  •  

Милая девочка мне
Подарила осколки бутылки,
Брошенной в море давно.
Как обточило их море!
Нежно мерцают они,
Светлые аквамарины.

  — «Милая девочка мне...», 1992

Цитаты из писем и прозы

[править]
  •  

Простите, будьте добры, что я пишу без обращения. Я не знаю, к сожалению, Вашего имени и отчества. <...> Я помню в “Числах”[3] Ваши стихи, мне очень понравились сразу строки: “Утро воскресенья, как ты бедно, воскресенье” — это очень хорошо. Мои стихи в том же номере особенно скверные, я их написал, впрочем, лет пять тому назад. Они мне казались тогда проще, чем мои теперешние, и поэтому лучшими. Но оказалось, что они всего лишь неумелы.[4]

  — из письма Юрию Иваску, Рига, 27 сентября 1934 г.
  •  

Простите, что я редко пишу Вам, Вы правы, у меня сейчас все очень сложно, а для писем нужен покой, какая-то свобода, все, что я люблю, чего у меня не стало. Напишите мне сами, я ведь дорожу Вашими письмами, и пришлите стихов. И мне нужны собеседники, хотя и странно иногда, что самое главное высказывается двум-трем, одному даже. Правда, мне все-таки не хочется ради того, чтобы увеличить их число, печататься в “Нови”, и вообще, не хочется уже печататься в эмиграции. Здесь почти нет ответа никому, ни даже молчаливого, не надо писать ни для кого. <...>
Как Вы собираетесь прожить жизнь? Надо непременно что-то изменить, я совсем не знаю, как буду жить здесь, слишком все смешноватое. Адамович сказал, что литература рождается в тёмном погребе личности, но человек не останется в погребе навсегда, или погибнет. Понимаете, Бога, может быть, и нет, — кто знает! Но есть смерть — или загробная жизнь, отрабатывание жизненных недоимок, есть нелепо сложившаяся жизнь человечества. И темный погреб, мерцающий в нем иногда человеческий светляк, все с самосовершенствованием связанное, — в мире слишком ничтожны.
А там есть, хоть и изуродованное, подобие всеобщности, общего дела, братства, всечеловечества, общей борьбы против мертвого, никаким Богом не ведбомого мира. Там живет Орфей, там у него есть помощники. Теперь человеку не прожить одному — надо же чувствовать наше время!
Я перечитал свои прежние писания — и верно, и неверно. Жалко отказываться от всего, а надо, так нельзя жить. Мне скоро двадцать пять, через год, но все-таки, и тогда надо кое в чем с самим собой сговориться — чтобы жить.[4]

  — из письма Юрию Иваску, Рига, 11 октября 1934 г.
  •  

Я опять буду писать нескладно, простите меня. Давайте сразу говорить о стихах — я рад и благодарен Вам, что Вы хоть любили Блока, его надо любить, хотя в нем очень много темного. Он, конечно, самый честный из всех — и самый орфический. Если читать книги его стихов одну за другой, очень долго читать, можно очень много почувствовать в мире. Я очень люблю также Анненского — его “куклу” (То было на Валлен-Коски) не могу читать без настоящих слёз — я не стыжусь признаться. <...>
О смерти. Собственно, что теперь делает Блок, Анненский, Рильке, Гельдерлин? Или “ничего”? Ахматова, напр., существует переводами писем Рубенса и прочих самых далеких от нее людей. Цветаева поденщица во Франции (полы моет у чужих, поломойка, Цветаева поломойка!)[4]

  — из письма Юрию Иваску, Рига, январь 1935 г.
  •  

Признаться, я оскорбляюсь невниманием и теперь заранее оскорблен тем, что меня не будет в Антологии <русской поэзии> (хотя оскорбляться нечему, я ведь напечатан всего дважды!). К тому же Адамович, под влиянием <Георгия> Иванова, свое отношение ко мне изменил и после очень хорошего письма, написанного до “событий” моих с Ивановым, мне не ответил на моё второе. И мне захотелось сейчас исповедоваться перед Вами, простите: так редко можно быть откровенным.
Моя ссора с Ивановым началась с того, что он обозвал Толстого пошляком, а я ответил на это с необдуманной откровенностью. <...>
Необычайно бестолковое письмо! И это юрист пишет юристу! В нем все-таки что-то можно разобрать. Думаю, все очень неясно в жизни и сложно, а кроме того, и нехорошо. Собственно, я хотел написать о привязанности всех к жизни, о неотрывности человека от нее, моей, напр., неотрывности от “русского”. Кстати, я не перехожу в католичество. Главное, “общение”, то — все больше “мечтательное”, а не “стук в дверь” (Ваше), “семьи” одна на другую похожи, и не похожи. (Я иду опускать письмо на вокзал, по-моему, вокзал — это самое страшное место в мире, ужаснее кладбища. У Пруста хорошо сказано о вокзале “Под сенью девушек в цвету”.) Я напишу Вам более складно, хорошо? Я чувствую, что вот сейчас написал бы Вам хорошо, но нельзя.[4]

  — из письма Юрию Иваску, Рига, январь 1935 г.
  •  

Краткие сведения обо мне: русский (Чинновы — Tynow — прус<с>аки, но уже 300 лет в России, мать и бабушка по фамилиям шведка и полька, но обрусевшие). Жил до пяти лет (себя хорошо помню) в деревне, был очень живой, но потом изменился, отчасти, — теперь излишне взрослый, хоть и живу на счет родителей, и немного боюсь полной самостоятельности. Ещё: от моих обоих дедов, скончавшихся от жуирства, у меня дурная наследственность в смысле слабости; лет 6-ти путешествовал — почти вся Европа, но все неясно. В России, в 1918-ом, отец трижды еле избегал смерти, да и мы с мамой, — это мешает любить народ. Дядей моих двоих расстреляли (военные), один, 3-й, спасся. <...> я антибольшевик, но это не вполне ясно мне.[4]

  — из письма Юрию Иваску, Рига, январь 1935 г.
  •  

...я боялся большого несчастья, а одним несчастьем я уже несколько лет как пришиблен, и теперь мне было трудно о чем-нибудь думать, кроме этого. Я был года четыре тому назад, так сказать, участ-ником одной семейной жизни, едва не женился, но все вышло неудачно, и я теперь как-то особенно дорожу той силой и прочностью, которая бывает в отношениях между другими в таких случаях, и отношениями между этими моими друзьями особенно, всей сложной цельностью таких отношений. Есть жизни, которые больше стоят внимания, чем моя, и когда наступает критический момент в этих жизнях, следует перестать интересоваться предпочтительно своей. Кстати, Вы, конечно, правы насчет личного совершенствования, осуждая его: обычно совершенствуются из эгоистических соображений. <...> Мое совершенствование, конечно, отчасти эстетическое, и эгоистическое, отступническое. И особенно радоваться этой своей брезгливой неудовлетворенности у меня нет права: надо непременно принять жизнь (и ее попытаться исправить), а не отворачиваться от нее. Все-таки индивидуализм есть зло, и мы неверно понимаем свободу, если из-за нее настаиваем на своей обособленности от мира: надо именно наполниться миром.[4]

  — из письма Юрию Иваску, Рига, 17 февраля 1935 г.
  •  

...мы, может быть, всего лишь “русские мальчики”. А в жизни, для Бога, для мира, нужно иное. Мы хотим максимального (я хочу полной гармонии, например, “совершенного совершенства”). Мы, так сказать, большевики. Куда больше тех большевиков. Но кто знает, каков Бог, какова участь мира и что надо делать, если хочешь делать. Я все думаю, что Вы правы о большевиках. Хочется так думать. Иначе ведь очень трудно, все-таки. “Мир” теперь, пожалуй, — они. Но кто знает. У меня мало веры, ее не хватает ни для чего.[4]

  — из письма Юрию Иваску, Рига, 17 февраля 1935 г.
  •  

Кстати, я думаю, что не ради себя, а ради общего достоинства и достоинства главного принципа — мы не смеем быть уступчивы. Нельзя с дурным в мире мириться, нельзя быть к Богу снисходительным (простите это скверное выражение). Нельзя потому, что совершенство надо любить больше, чем Бога (это можно разделять: достоинство Рыцаря надо любить больше, чем Рыцаря лично. Идею надо любить больше, чем вместилище ее. По крайней мере, я так люблю. И, кажется, прав.)[4]

  — из письма Юрию Иваску, Рига, 1935 г.
  •  

Вы страшно правы — в этом мы заодно — “смерть вполне необходима: если ее не будет, — рыцарь недостоин и Бог несовершенен”. Это самое важное. Мне трудно выразиться о любви к достоинству и совершенству совсем ясно, получается что-то неверное, но верьте мне, что это не то “антропософское”. Это связано со “смертью вполне”. Можно любить “смерть вполне”, хотя она в этом не нуждается, — любить как геройский подвиг и как честь — так и совершенство и достоинство. Это и рыцарь сам, и превыше рыцаря. Думаю, такая мысль Вам близка, хотя мы ее по-разному выражаем.
Это письмо я собирался отослать Вам еще перед смертью папы. Потом оно потерялось. Я сейчас другого склада, других мыслей, но все-таки шлю — две характеристики себя самого. Простите, что оно мятое.[4]

  — из письма Юрию Иваску, Рига, 1935 г.
  •  

Мы тогда <вернувшись в конце 1922 года в Ригу> обнищали совершенно. Тётя снабжала нас супом; я приходил за ним жестокой зимой, скользя по льдистому снегу, повязанный поверх легкого пальтишка (другого не было) серым платком, очень красивым, но тогда не воспринимавшимся мною эстетически. Вначале, раза три, за неимением у нас другой посуды, нес я бобовый суп в цветочной вазе — тоже красивой, глиняной, темно-зеленой, с сиреневыми ирисами, без ручек (прижимал горячую вазу к груди, суп иногда крепко плескался).[5]:81

  — из воспоминаний, 1993

Цитаты о Чиннове

[править]
  •  

Получил позавчера новую книгу Чиннова «Композиция». Наряду с новыми, последними стихами он включил в неё и свою самую первую книгу «Монолог» (1950). Увы, сравнение в пользу «Монолога». А теперь — именно «композиция», умение, трюкачество. Америка не пошла впрок русским литераторам. Они сами уверовали в «литературоведение», сами стали по отношению к себе уже и «литературоведами». Они <готовят> свои стихи так, чтобы о них почти сразу можно было написать дурацкую американскую диссертацию. Мироощущение Чиннова не изменилось ни на йоту: бессмыслица жизни в свете (или тьме) смерти, ирония, подшучивание над всем и т.д. Но раньше это звучало органично, убедительно. Теперь: «Смотрите, как я ловко и умело это делаю». Однако несколько несомненных удач. Например, на смерть Адамовича: «Душехранилище хоронят...»[6]

  Протопресвитер Александр Шмеман, из дневника, 8 апреля 1973
  •  

Представитель Первой волны вторит музыке «парижской ноты»: надо, дескать, стремиться к общему и обобщающему, говорить не «галка», а «птица» и т. п. Об этом, кстати, рассуждал Игорь Чиннов в моём с ним интервью («Беседы в изгнании»): «Идея этой «парижской ноты» состояла в простоте, в очень ограниченном словаре, который был сведён к главным словам, самым главным, незаменимым... хотели общего в ущерб частному».[7]

  Борис Хазанов, «Джон Глэд. Из бесед», 2000
  •  

Когда-то Игорь Чиннов «последний парижский поэт», как его называли в конце жизни, сказал мне: «Ирина Владимировна, как же... Талантлива, очаровательна, но спроси её, который час, — посмотрит на часы и соврет. Бескорыстно, без особой нужды».[8]

  Вадим Крейд, «Георгий Иванов в Йере», 2003
  •  

В начале 30-х годов произошло знаменательное для юного Чиннова событие — в Ригу приехал погостить его любимый эмигрантский поэт, изве-стный петербуржец, член гумилевского “Цеха поэтов” Георгий Иванов с женой Ириной Одоевцевой. У нее в Риге жил отец — богатый преуспевающий адвокат. Молодые литераторы из литкружка “На струге слов” — в нем участвовал и Чиннов — решили организовать Георгию Иванову “торжественный прием” в квартире Чиннова, которую он снимал, пока учился в Риге. Самого Чиннова в этот день в Риге не было. И вот, сидя в квартире Чиннова, Иванов листал журнал “Мансарда”, выпускаемый кружком, и наткнулся на чинновскую рецензию о книге стихов Г. Лугина “Тридцать два” (номер за ноябрь 1930 года):
«— Это каша. Но это творческая каша. Пусть он ко мне зайдёт».
Фразу эту Чиннову передали, и он зашел. Говорили о семье Чиннова, о его дворянских предках. Стихи Чиннова Иванову понравились.
— Георгий Иванов предложил устроить мои стихи в “Современных записках”, — рассказывал мне Игорь Владимирович, — написал даже письмо в редакцию, где были такие строки: “Ему двадцать лет, он очень талантлив, и, слушая его стихи, я испытываю такой же шок от настоящей поэзии, как в свое время от стихов Поплавского”. <...>
Публикация в “Числах” стала для Чиннова началом творческой карьеры (если вообще можно так сказать об эмигрантском поэте).[4]

  — Ольга Кузнецова, «Монпарнасские разговоры», 2007
  •  

Чиннов всегда чувствовал себя человеком западной культуры, продолжателем пушкинско-блоковской традиции. И, знакомясь, он, как видно из писем, считал необходимым прояснить позицию нового друга и в этом вопросе, а не только в отношении к наиболее любимым своим поэтам. Так что, несмотря на то что декларируемая линия “Чисел”, направленная на уход от политики, Чиннова вполне устраивала, — политикой и он, и Иваск очень интересовались. <...>
С годами Чиннов все чаще пишет гротески. Серьезность и юношеская ранимость, которые видны в ранних письмах, скрылись за маской шутника, ироничного, остроумного, охотно подсмеивающегося в том числе и над собой.[4]

  — Ольга Кузнецова, «Монпарнасские разговоры», 2007
  •  

И. В. Чиннова в 1944 году немцы угнали в Германию, в трудовой лагерь, откуда в 1945 году он был освобожден американскими войсками и оказался в Париже. Жилось там нелегко — из-за невозможности найти работу, — но очень интересно. Перезнакомился с цветом русской эмиграции, где его высоко оценили как поэта. В 1953 году Чиннов принял предложение своего старшего друга В. Вейдле стать редактором отдела новостей на только что созданном радио “Свобода” и переехал в Мюнхен. А в 1962 году уехал из Европы в США, где преподавал в разных университетах русскую литературу и получил звание заслуженного профессора. В эмиграции вышло восемь книг стихов Игоря Чиннова. На его поэзию было более пятидесяти печатных откликов. Многие считали, что после смерти Георгия Иванова именно он унаследовал “кресло первого поэта эмиграции”. <...>
Мог ли он, “последний парижский поэт”, как он в старости себя называл, надеяться, что доживет до возрождения России?! Ведь из его поколения русских парижан не дожил почти никто.[4]

  — Ольга Кузнецова, «Монпарнасские разговоры», 2007
  •  

Я познакомилась с Игорем Владимировичем, когда ему было уже за восемьдесят. После событий 1991-го он осенью впервые приехал в Россию в составе делегации членов редколлегии “Нового журнала”, основанного эмигрантами первой волны, и выступал со своими стихами в ЦДЛ, в Доме журналистов, в Фонде культуры. Меня поразил его огромный интерес к русскому искусству — живописи, архитектуре и, конечно, литературе. И. В. считал, что в “современной русской поэзии” (он не называл ее “советской”) много талантливых поэтов. Он говорил об этом с гордостью. “И невозможное — возможно”, — написал он в статье о своей поездке. Тогда же он распорядился, чтобы после смерти весь его архив передали России (ИМЛИ) и чтобы прах его лежал в русской земле, на Ваганьковском кладбище...[4]

  — Ольга Кузнецова, «Монпарнасские разговоры», 2007
  •  

Мог ли он, “последний парижский поэт”, как он в старости себя называл, надеяться, что доживет до возрождения России?! Ведь из его поколения русских парижан не дожил почти никто.[4]

  — Ольга Кузнецова, «Монпарнасские разговоры», 2007
  •  

...Чиннов был неразлучен с Иваском. Издали в гостинничных коридорах и холлах их фигуры производили немного комическое впечатление: приземистый Чиннов и длинный Иваск, — толстый и тонкий, Дон Кихот и Санчо Панса. Но разговорщики были они оба такие, что заслушаешься, притом что один великолепно дополнял другого: литературные анекдоты, оценки «по гамбургскому счёту», забавные черты характера, промашки и, наоборот, удачные остроты знаменитостей, — Бунина, Зайцева, Георгия Иванова, Адамовича... Я присоединялся к говорунам, и они охотно принимали меня в свою компанию. Мы устраивались за столиками в вестибюлях и кафе, чтобы можно было озирать публику, но при этом так, чтобы и самим быть на виду, и лишь избранных допуская к себе для беседы.[9]:237

  Дмитрий Бобышев, «Я в нетях. Человекотекст, книга 3», 2014)
  •  

Суждения Чиннова и его устные рассказы обладали одним эпическим свойством, полезным в любом повествовании: в них важное в равных дозах перемешивалось с пустяками, а комплименты с язвительными и точными замечаниями. Однажды мы с ним давали одновременное интервью Михаилу Маргулису для его «Литературного курьера», выходившего с неопределённой периодичностью. То было время, когда репутация Бродского начала достигать культового накала, и, естественно, один из вопросов был о нём. Как, мол, вы относитесь?.. Чиннов отозвался неожиданно резко, заявив, что Бродский исписался, и ему уже нечего сказать читателю.[9]:237

  Дмитрий Бобышев, «Я в нетях. Человекотекст, книга 3», 2014)

Цитаты о Чиннове в стихах

[править]
  •  

Ну и ну, ну и дела, как сажа бела…
Игорь Чиннов
Две дамы-старухи нудно
Суются в мои дела.
Дела эти скучны и скудны:
Дела ― как сажа бела.[10]

  Борис Нарциссов, «Старухи», 1974
  •  

Поэт не альбатрос, а пеликан
Ведь отрывает он от сердца своего
Куски, сочащиеся, кровью,
Звенящие живою болью
И превращает их в стихи,
Кормя свои стихи собою,
Как кормит пеликан своих птенцов
Своею плотью.
Мне это ясно стало,
Так ясно, что себя я вдруг ―
На мимолетное мгновенье ―
Увидела зобастым пеликаном,
С широковейными крылами
Средь моря, на скале.
Со мною рядом
Увидела я тоже пеликаном
Вас, Игорь Чиннов, Вас недавно
Приславшего открытку эту мне.
И тут же рядом, на скале ―
Совсем как на открытке ―
Сидел и третий пеликан
Точь-в-точь такой же, как мы с вами
Но не поэт, а птица пеликан.[11]

  Ирина Одоевцева, «Открытка — море и скала...», 1975

Источники

[править]
  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 Чиннов И. В. Собрание сочинений в двух томах, Том 1. — Москва, «Согласие», 2002 г.
  2. Чиннов И.В. Собрание сочинений в двух томах, Том 2. — Москва, «Согласие», 2002 г.
  3. Журнал “Числа” . Париж, № 10, 1934 г.
  4. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 Игорь Чиннов. Монпарнасские разговоры. Из писем 1930-х годов Юрию Иваску. Публикация, подготовка текста, вступительная статья и комментарии Ольги Кузнецовой. — М.: журнал «Новый Мир», № 10 за 2007 г.
  5. Чиннов И. В. Собрание сочинений в двух томах. Том 2. — Москва, «Согласие», 2002 г.
  6. Протопресвитер Александр Шмеман, Дневники. 1973-1983 гг. — М.: Русский путь, 2005 г.
  7. Борис Хазанов, Джон Глэд. Из бесед. — Саратов: «Волга», № 4, 2000 г.
  8. Вадим Крейд. Георгий Иванов в Йере. — М.: Звезда, №6, 2003 г.
  9. 1 2 Д. В. Бобышев. Я в нетях. Человекотекст, книга 3. — М.: альманах «Семь искусств» №4 за 2014 год
  10. Б. А. Нарциссов. «Письмо самому себе». — М.: Водолей, 2009 г.
  11. Одоевцева И. В.. Портрет в рифмованной раме. — Paris, 1976 г.

Ссылки

[править]
  • «Журнальный зал»: Игорь Чиннов
  • Беседа Джона Глэда с Игорем Чинновым, 1979 г.
  • «Нейтронная бомба не тронет меня. К незамеченному юбилею поэта Игоря Чиннова». Эссе. Журнал «Знамя» № 5, 2020 г.
  • Плунгян В. А. О метрике Игоря Чиннова. Труды Института русского языка им. В. В. Виноградова : журнал. — М.: 2022. — Том 3, № 33. — С. 11—35