У этого термина существуют и другие значения, см. Этюд.
Этю́д (от фр.étude — изучение, учение, разработка; от лат.studium) — это слово может употребляться в трёх основных значениях: как подготовительная работа, как техническое упражнение и как самостоятельный художественный жанр, сочетающий в себе отдельные черты первого и второго. Этюд в публицистической и художественной прозе, а затем и в поэзии был создан литераторами к середине XIX века по аналогии с этюдом в музыке, в живописи или в театре.
Как правило, этюд в поэзии или прозе понимается как решение одной, локально поставленной задачи: творческой, сюжетной или психологической. Не имея чётко обрисованных границ, литературный этюд каждый раз решается по выбору автора, в согласии с творческими задачами и художественным темпераментом.
...этюды собственно мнѣ дороги потому, что въ нихъ много поэзіи.[1]
— Александр Дружинин, Письма иногороднего подписчика о русской журналистике, 1849
...нашъ авторъ только въ «Запискахъ Охотника» достигнулъ высшей степени своего развитія, и остановился на ней, и остаётся на ней долгое уже время. Въ сравненіи съ этимъ произведеніемъ всѣ остальныя повѣсти и разсказы Тургенева кажутся какъ бы этюдами ещё не установившагося литератора...[2]
С вечера накануне посмотрел темы для этюдов, которые представили преподаватели. Наверное, в этом году для прозы я сделаю несколько вариантов тем для этюдов по прозе. У меня отобрано 100 человек. Если, дай Бог, все приедут, то я сойду с ума, читая одно и то же.[5]
Изъ иностранныхъ писателей, изображавшихъ Италію, только двое уносили меня туда на крыльяхъ фантазіи: это ― Поль-де-Мюссе, статьи котораго не разъ переводились въ нашихъ журналахъ, и англійская актриса миссъ Фанни Кэмбль, она же г-жа Ботлеръ, уѣхавшая въ Италію разгонять какое-то горе, до котораго намъ нѣтъ надобности. Она разогнала горе и сочинила книгу объ Италіи, которая мнѣ живо напомнила итальянскіе этюды г. Яковлева. Эти этюды собственно мнѣ дороги потому, что въ нихъ много поэзіи. Съ Италіею ознакомиться не трудно. Можно съѣздить въ Неаполь и вернуться изъ него скорѣе, нежели добраться весной до города Пятигорска. Купить «Путеводителей по Италіи» можно цѣлый десятокъ за десять рублей. Восторженные возгласы по поводу Италіи, ― возгласы изустные и печатные, можно читать и слышать gratis. Но перенестись въ Италію Мюссе, миссъ Кэмбль и г. Яковлева трудно безъ помощи этихъ авторовъ.[1]
— Александр Дружинин, Письма иногороднего подписчика о русской журналистике, 1849
Нельзя кстати не припомнить, какъ «Библіотека для Чтенія», нѣсколько лѣтъ тому назадъ, опредѣлила характеръ Гейневской поэзіи: «Чтобъ написать стихотвореніе въ родѣ Гейне, потребно задать себѣ какой либо вопросъ и отвѣчать на него совершенно безтолковымъ образомъ. Напримѣръ: «говорите ли вы по французски? ― нѣтъ, но мой двоюродный братъ отлично играетъ на скрипкѣ». Эта шуточка не лишена истины; но теперь не слѣдовало бы нападать на поэзію. Вообще исторія мнѣній, противныхъ поэзіи, можетъ послужитъ поводомъ къ довольно любопытному этюду. Есть много умныхъ людей и даже женщинъ, бросающихъ всякую книгу, заключающую въ себѣ стихи, хотя бы стихи поэта извѣстнаго и прославленнаго. Нѣкоторые даже усиливаются видѣть въ этомъ пренебреженіи къ поэзіи нѣчто современное, новое, отзывающееся какою-то практичностью. Все это нисколько не ново, не практично и не современно: люди прославленные и знаменитые бывали заражены тою же слабостью; а корень той слабости заключается не въ практичности взгляда, а въ неспособности къ многосторонней воспріимчивости, еще чаще въ оскорбленномъ самолюбіи. У меня есть подъ рукою матеріялы, изъ которыхъ явствуетъ, что всѣ знаменитые поэтоненавистники сами кропали стихи и приходили въ отчаяніе отъ своего безсилія. Знаменитѣйшій изъ враговъ поэзіи, человѣкъ, утверждавшій, что въ обществѣ не должно быть мѣста самому Гомеру, и безжалостно изгонявшій его изъ своей воображаемой республики ― именно Платонъ ― въ юности писалъ стихи, заключавшіе въ себѣ рабское подражаніе «Иліадѣ».[1]
— Александр Дружинин, Письма иногороднего подписчика о русской журналистике, 1850
Мы высоко цѣнимъ поэзію Тургенева и вѣримъ въ славную будущность для самого поэта ― но въ чемъ именно будетъ состоять сказанная будущность, ― въ какихъ именно Формахъ скажется свѣту та поэзія, которая до сихъ поръ сказывалась намъ лишь въ рядѣ неровныхъ, хотя и сильныхъ проблесковъ, ― этого мы еще разъяснить не въ состояніи. До сихъ поръ, не взирая на долгую свою дѣятельность, нашъ авторъ только въ «Запискахъ Охотника» достигнулъ высшей степени своего развитія, и остановился на ней, и остается на ней долгое уже время. Въ сравненіи съ этимъ произведеніемъ всѣ остальныя повѣсти и разсказы Тургенева кажутся какъ бы этюдами ещё не установившагося литератора, какъ бы попытками на созданіе новой Формы, упорно не дающейся нашему писателю.[2]
Одним трудом, и неотступным трудом, поэт стал вырабатывать себе то, в чем он еще нуждался. Народные рассказы, к которым он всегда питал расположение, поразили его последовательной простотой своего изложения. ― Пушкин написал несколько сказок, строго держась сказочной бесхитростности, и несколько раз уловил ее в совершенстве. Его «Анджело», составленный около того же времени, грешит сухостью рассказа, но как этюд ― вещь замечательная.[2]
— Александр Дружинин, «А. С. Пушкин и последнее издание его сочинений», 1865
Одни представляли её себе в виде женщины, отравляющей воду, другие – в виде запятой. Врачи говорили, что надо убить запятую, а народ думал, что надо убить врачей. С. Смирнова («Нов. вр.», 18 ноября 1892)
Остроумная писательница, из последнего литературного этюда которой я выписал этот эпиграф, обрисовывает дело чрезвычайно верно. Когда летом 1892 года, в самом конце девятнадцатого века, появилась в нашей стране холера, немедленно же появилось и разномыслие, что надо делать. «Врачи говорили, что надо убить запятую, а народ думал, что надо убить врачей».[6]
— Николай Лесков, «Импровизаторы» (Картинка с натуры), 1892
Отори Кейсуке, бывший японский посланник, сначала в Сеуле, потом в Пекине, прочел недавно в одном из учено-литературных обществ Токио любопытный этюд, озаглавленный: «Перемены, какие претерпели чувства Японии по отношению к Китаю». Япония, говорит Отори, начала с того, что слепо преклонилась перед Китаем: его литература и учреждения, его методы управления и формы жизни стали предметом подражания для Японии, и так продолжалось с древних времен и до конца эры Токугав. Затем наступила эпоха недоверия и боязни.[7]
Близость к жизни подсказала писателю эти сюжеты. Да только ли в близости к жизни дело? Ведь это труд требовательного художника. Я вижу, каким языком написана атаровская проза, как соотнесены пропорции даже в этюдах, как найдены детали и как интересно все это по мысли. Кстати, при обстоятельствах равных Н. Атаров предпочитает газету, потому что она дает возможность ему говорить с многомиллионной аудиторией. Что же касается качества, то оно у него не подразделяется на нечто такое, что пишется для сегодняшнего дня и для будущего читателя. Скажу больше: то, что он делает для сегодняшнего дня, как раз и рассчитано на долгую жизнь.[8]
Можно допустить, что первоначальный замысел и предполагал что-то в этом роде: первое упоминание о нём находим в письме к Эдмунду Вильсону в июне 1953 года, где Набоков пишет, что начал сочинять «несколько рассказов об одном моём создании, некоем профессоре Пнине». Скоро, однако, его планы и взгляды переменились, и он стал утверждать, что «Пнин» «отнюдь не собрание этюдов». Это противоречие можно устранить не столько педантическими указаниями на ничего в этом случае не значащую разницу между рассказами и этюдами (или очерками, «sketch»; «Очерков не пишу», ― проворчал Набоков в письме к упомянутому издателю, Паскалю Ковичи), сколько вспомнив, что у Набокова было совершенно особенное понятие о художественном целом произведения, которое существенно отличалось от общепринятого и которое основано на придуманном им методе прокладывания тематических путей сообщения, а не на сюжетном или характерном развитии. [9]
Шурка Т. всё такой же; сегодня принёс рассказ, вернее, этюд, представляющий бесформенное месиво, вроде деревенской дороги после продолжительных дождей. Хотелось бы денек покопаться в мозгах десятка всем хорошо известных людей и узнать, что там и как там.[10]
Мне вспомнились рассказы о янки Марка Твена и отличный психологический этюд Киплинга «Ошибка в четвертом измерении» ― о психологическом протесте янки против английских манер, норм, канонов.[11]
Я думаю, что форма развернутого театра в слове ― это не драматургия, а это и есть проза. В области слова я более всего люблю прозу, а вот писал больше всего стихи. Стихотворение относительно прозы ― это то же, что этюд относительно картины. Поэзия мне представляется большим литературным этюдником.[4]
Я долго не хотел обращаться к теме лагеря. Однако не выдержал и начал писать цикл маленьких рассказов-зарисовок. Но это оказалось не так-то легко сделать со здоровых позиций социалистического реализма! Один рассказ получился вполне самостоятельным, рассказ-этюд о пеллагрезниках. Я тебе его пошлю. Хочу услышать твое мнение. Здесь о нем судят по-разному, но печатать пока не решаются.[12]
Я лично уважаю Кайсына Кулиева и за его человеческий характер и люблю за его замечательные стихи, которые я имел честь переводить в свое время. Конечно, мы не можем сказать, что вышеназванные поэты находятся вне поля зрения широкого читателя. Они очень известны и любимы, и их новые стихи распространяются сразу по написании, но Вы своими этюдами добавили многое к познанию поэзии современных певцов Северного Кавказа. Лирический, как бы разговорный стиль Ваших этюдов оправдан и тем, что Вы с такой теплотой, так по-дружески говорите сразу и о поэзии, и о тех, кто является сегодня передовыми поэтами нового, и вносите в свои раздумья воспоминания о прошедших временах, которые заключают в себе много поучительного и для истории русской поэзии, соприкасавшейся так глубоко с певцами горных народов и в старые времена.[8]
С вечера накануне посмотрел темы для этюдов, которые представили преподаватели. Наверное, в этом году для прозы я сделаю несколько вариантов тем для этюдов по прозе. У меня отобрано 100 человек. Если, дай Бог, все приедут, то я сойду с ума, читая одно и то же. Вперёд, за работу. Не вызывают никаких сомнений темы у Гусева и Вишневской.
Проза, первый вариант. 0. «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?» (Б. Пастернак). 1. Русский литератор берёт интервью у Наполеона на острове св. Елены. 2. Это лист салата, он тоже дышит. 3. Роман с дурью. 4. Памятник себе. Материал, объем, идея? 5. Разъяренные феминистки атакуют мужское общежитие.
Проза, второй вариант. 6. Вы тоже выбрали для школьного сочинения тему горьковского «На дне»? Почему? 7. Народ, который зимой ест мороженое, победить нельзя. 8. Олигарх уходит в монастырь. 9. Особенность границы между городом и деревней. 10. В меня влюбился мотоцикл. 11. Гламур не для дур?
Проза, третий вариант. 12. Микельанджело: «Не надо бояться смерти, если тебе нравится жизнь, то и смерть тоже понравится. Ведь это дело рук одного Мастера». 13. Фрагмент из 3-го тома «Мертвых душ». 14. В трех верстах от Рублевки. 15. Девочка без персиков (по картине В. Серова). 16. Мне жалко зверей в цирке. 17. В общежитии Сорбонны тоже случаются беспорядки.
Уже по темам ясно, что и я в своем выборе изменился, и время ушло вперед, и литература двинулась. Уже нет резона давать открыто социальные и изобразительные темы сами по себе, ― все напишут, и ничего не узнаешь. А хочется узнать основное: есть ли сердце? Постараюсь через БНТ пробить идею неких «билетов»: каждый из абитуриентов получает один из трех или двух «вариантов» тем, номер пакета фиксируется.
Есть решение и по проверке этюдов. Проверять надо сериями. Здесь появится возможность объективно выявить лучших. При таком способе легче установить критерий для оценок. Это надо делать, особенно потому что в этом году опять будет действовать стобалльная система.[5]
― Воплощение моей мысли, которое я хотел дать в этюде, ― подразумевайте под этим поэзию и называйте как хотите, ― не связано с одиночеством на перекрестке двух улиц ― девочка стоит на зелёном холме, а город, этот хаос зданий, расстилается внизу, и, не заботясь о деньгах и прохожих, она играет сорванными цветами, бросает их к небу и следит за ними глазами.
― Хорошо, пробормотал Кенелм, ― хорошо! ― А потом после продолжительного молчания ещё тише добавил: ― Простите мне мое тогдашнее замечание о бифштексе. Но сознайтесь, что я прав в другом отношении: то, что вы называете этюдом с натуры, есть этюд вашей собственной мысли…[3]
Не плачьте! Видеть не хочу я,
Как Вы рыдаете… О чем
Вам плакать?.. Боже! не могу я,
Моя душа полна огнем!..
Ну, уходите… полно… полно…
Я плачу… Дай к своей груди
Тебя прижму, мой враг безмолвный!!..
Вот так… Прощай!.. Теперь… иди…[13]
― Давай! Давай! ― на гнущихся мостках В кипенье, в грохоте ― где бревна, цепи, лодки, В льняных рубахах, в розовых портках Пройдут согнувшейся походкой…
Дохнёт артель ― и вдруг плывут мостки,
Плывут, как вздох, ― и вздохом рвется имя:
О, Волга, ширь и ласковость руки,
Качай, качай, под соткою тоски
В разгульных ласках песенного дыма![15]
Я изнемог от зноя, Я подносил к губам Вино недорогое С водою пополам.
Земля была незрима,
Окутанная мглой,
И веяло из Рима
Полуночной жарой…[16]
— Валентин Катаев, «...То за холмом по пояс...» (из цикла «Итальянские этюды»), 1927
И я поэт
В этот сад пойду
И разобью в поэме моей
Я сам
О навозе сложу сонет
И о почве сложу стихи
Из чернозёма будут плоды
Я звёзды освещу
Вместо букв
Я зерно на строчки мои
Посажу из моей земли
И будут птицы
Летать в словах
И животные в ритмах жить
И пройдет человек
Не из строк
Не из букв
А рожденный из трав и руд
По белой земле моей.[17]
И когда глаза твои, как выстрел,
Мне зрачки впервые обожгли,
И когда вокруг необычайно Сплетня заметалась, как в бреду,
Я все это принял, как встречают
Долгожданную беду.[18]
Каждое утро
к земле приближается солнце
и, привстав на цыпочки,
кладет лобастую обветренную
голову на горизонт
и смотрит на нас ―
или печально,
или восхищенно,
или торжественно.[17]