Поло́ва, также мяки́на — отбросы, остающиеся после при обмолоте и очистке зерна хлебных злаков и некоторых других культур. Полова состоит из мелких частей зерновых или бобовых растений, то есть, из шелухи — плёнок колосков, обломков колосьев, стручков, фрагментов стеблей и прочих растительных остатков. Чаще всего полову употребляют в качестве корма скоту. По своему составу она ближе всего к соломе тех растений, от которых она остаётся, однако превосходит её питательностью и легче переваривается в свежем состоянии.
Полова и мякина — полные синонимы, однако, разница в звучании слов и звуковых ассоциаций привела к разности их употребления.
Лошади, гнедые, белые и пегие, не понимая, зачем это заставляют их кружить на одном месте и мять пшеничную солому, бегали неохотно, точно через силу, и обиженно помахивая хвостами. Из-под их копыт ветер поднимал целью облака золотистой половы и уносил ее далеко через плетень.[2]
Туча пыли и половы, мешаясь с дымом из трубы, неподвижно стояла в воздухе, чёрной шапкой покрывая оживлённый оазис в желтоватой пустыне, раскинувшейся во все стороны.[3]
Есть ветер ― загребают зерно лопатой, подбрасывают вверх, зерно падает, а полову относит в стороны; нет ветра ― идут веяльщики чай пить, поминутно поглядывая, не дует ли.[8]
— Лидия Воронцова, Двадцать пять верст по Калязинскому уезду, 1928
Сбоку, из рукава, бежит полова (мякина). Ее отвозят к стогу волоком, и я стою на дощатом его хвосте, держась за веревочные вожжи. «Гляди не упади!» ― кричит отец. Но я падаю уже в десятый раз ― то в солому, то в мякину. Серая туча пыли сгущается над током, барабан ревет, полова забивается за рубаху и в нос, приходится чихать.[9]
Пыли действительно много. И полова золотая кружится в воздухе. <...> Она забирается за воротник, и маленькие колючие зверьки разбегаются по всему телу, и нет от них спасения. И пыль смешивается с потом.[12]
Впереди выросли золотые бугры снопов и за ними чёрная труба молотилки… Маленькие люди сновали вокруг них, слышался шум, смех и характерный торопливый и жадный стук машины… Туча пыли и половы, мешаясь с дымом из трубы, неподвижно стояла в воздухе, чёрной шапкой покрывая оживлённый оазис в желтоватой пустыне, раскинувшейся во все стороны. <...>
― Дуй во всю, детки!.. ― возбуждённо покрикивал Маслов. Взглядывая на него, я видел, как он, чуть не вырывая из рук дивчат развязанные снопы, совал их в барабан, низко наклоняясь над ним и рискуя сунуть туда же свою бороду.
― Давай, давай, давай!.. Торопись, возись, поворачивайся!.. Корми, дьявола!.. ― орал он, краснея. ― Тише подавай! Полова затирает!.. ― кричал кто-то. ― Сожрёт!.. Сыпь, девки!..[3]
Опытную птичку воробья, пожившего год другой и налетавшегося по Божьему свету, не приманишь на те кучи, где сложена ворохом мякина (она же пелева и полова, древнеславянское и евангельское плевелы), ― не обмануть птички этим призрачным видом сжатого и сложенного в скирды хлеба. В мякине нечем воробью поживиться: это ― хлебный колос, избитый цепами в мелкую труху, от которого самым усердным образом отвеяно съедобное зерно хлебных злаков.[13]
А веют лопатами так: обмолотят рожь в риге, вооружаются лопатами и ждут, когда подует ветер. Есть ветер ― загребают зерно лопатой, подбрасывают вверх, зерно падает, а полову относит в стороны; нет ветра ― идут веяльщики чай пить, поминутно поглядывая, не дует ли. Измаются иной год так, что зиму целую сны душные снятся, будто запретил бог ветру дуть в наказание за грехи крестьянские.[8]
— Лидия Воронцова, Двадцать пять верст по Калязинскому уезду, 1928
В остальном они, как всегда, правы. И дадут нам и бедной державе миллион очков наперед, ― чтобы было чем свободно питаться и счастье иметь на всем протяжении обмолоченных загодя лет. Как прекрасно, обворожительно выглядит из нынешних дней золотистая их мякина, как уже сейчас свежа дразняще хлебным пахнущая их полова![14]
Через сад, в особую калитку, ключ от которой был всегда при ней, она нередко одна, словно тайком, проходила «на ток», когда там происходила молотьба первобытным способом, при помощи тяжелых каменных зубчатых катков, влекомых волами, по настланным большим кругом колосьям. Выбитое зерно отделялось затем от «половы» (рассеченной соломы) простым подветренным провеянием лопатами. Надо было видеть, как бабушка иногда в самое несуразное время пробиралась туда, чтобы внезапным появлением убедиться, исправно ли отбывается подёнщина.[5]
Мельник Филипп, в очках, ― на молотилке у барабана. Черная борода его покрыта серой пылью. С воза подают ему снопы, он берёт их не глядя, развязывает перевясло, раздвигает сноп и пускает в барабан. Рванув охапку, барабан рычит, как собака, схватившая кость. Соломотрясы выбрасывают солому, играя ею на ходу. Сбоку, из рукава, бежит полова (мякина). Ее отвозят к стогу волоком, и я стою на дощатом его хвосте, держась за веревочные вожжи. «Гляди не упади!» ― кричит отец. Но я падаю уже в десятый раз ― то в солому, то в мякину. Серая туча пыли сгущается над током, барабан ревет, полова забивается за рубаху и в нос, приходится чихать.[9]
Посмотрела около клуни ― и половины скирд хлеба не досчитала. «А куда же все это делося?» ― спрашивает она у токового. А токовой отвечает, что сам князь по частям все жидам продавал, да половину уже и продали. И солому, и полову ― все продали жидам, а жиды, разумеется, солому драгунам, а полову (мякину) нашим же мужикам, ― а они, бедные, и полове были рады![16]
Причет же церковный вышел из-под сена уже в сумерки и, не заходя на хутор, перелез через тын и, выйдя на шлях, ведущий к городу, с общего согласия запели хором: Жито, маты, жито, маты, Жито не полова. Вечер был тихий, и Степан Мартынович, подойдя к Альте, остановился и долго слушал стихающую вдали песню и никак не мог догадаться, кто бы это мог петь так сладкогласно?[17]
Ляхи въ разсыпную! а было ихъ больше сотни. Оглянусь, а Запорожцевъ и десятка нѣтъ!
— Да, сказалъ Сомко, межъ ними есть добрые рыцари.
— Скажи лучше, были да перевелись: зерно высѣялось за войну, а въ кошѣ осталась одна полова.[1]
Не разъ насыпалъ я ему полную шапку талярей, но онъ, выходя отъ меня, выбрасывалъ ихъ вонъ какъ соръ. «Откуда это столько половы набилось въ мою шапку!» Такой чудодѣй.[1]
Покупатель, человек, по-видимому, очень упрямый и себе на уме, всё время в знак несогласия мотал головой и пятился к двери. Лавочник убедил его в чем-то и начал сыпать ему овёс в большой мешок.
― Хиба це овес? ― сказал печально покупатель. ― Це не овес, а полова, курам на смих…[2]
Лошади, гнедые, белые и пегие, не понимая, зачем это заставляют их кружить на одном месте и мять пшеничную солому, бегали неохотно, точно через силу, и обиженно помахивая хвостами. Из-под их копыт ветер поднимал целью облака золотистой половы и уносил ее далеко через плетень. <...>
Скоро на пороге показалась Машя, покрасневшая от кухонного жара и с большим черным хлебом на плече; красиво изгибаясь под тяжестью хлеба, она побежала через двор к гумну, шмыгнула через плетень и, окунувшись в облако золотистой половы, скрылась за арбами. <...> И чем чаще она со своей красотой мелькала у меня перед глазами, тем сильнее становилась моя грусть. Мне было жаль и себя, и ее, и хохла, грустно провожавшего ее взглядом всякий раз, когда она сквозь облако половы бегала к арбам. Была ли это у меня зависть к ее красоте, или я жалел, что эта девочка не моя и никогда не будет моею...[2]
За гуменным пряслом меркла, дотлевала вечерняя заря. На гумне в ворохе рыжей половы остался позабытый солнечный луч, ветер с восхода ворохнул полову, и луч погас.[6]
На той стороне, у вербняка, сквозь который синела полноводная речица, ― красуясь золотистыми шапками жирных стогов и скирд, виднелся ток. Там шла своя ― весёлая, звучная и хлопотливая ― жизнь. Как маленькие пестрые букашки, копошились люди, летали снопы, сухо и четко стучала машина, из куржавого облака блёсткой половы и пыли вырывались возбужденные голоса, сыпался мелкий бисер тонкого девичьего хохота.[7]
По сараю гуляет сквозняк. Пыли действительно много. И полова золотая кружится в воздухе. Две керосиновые лампы на столбах висят. Лица у всех медного цвета. Из рукава матерчатого вытекает зерно. И какие-то бабы, закутав платками лица, отгребают его. И кто-то погружает в зерно лопату и сыплет его в подставленный распахнутый мешок. А я кручу ручку. <...>
― Вы крутите, крутите, ― говорит мне баба.
― А я и так кручу, ― говорю я. ― Вот сейчас пиджак сброшу, ещё веселей пойдет.
― Не надо сбрасывать, полова по телу разлезется, ― говорит другая.
― Жарко, ― говорю я. <...>
― Вы ее крутите получше, ручку-то…
― Как ещё получше? Так, что ли?..
― Да хоть так…
Пожалуйста, могу и так. Как угодно могу. Лишь бы полова эта проклятая не летела в мою сторону… Она забирается за воротник, и маленькие колючие зверьки разбегаются по всему телу, и нет от них спасения. И пыль смешивается с потом. Лезет в нос, в уши, в рот, в лёгкие…[12]
Вот ваш отец сам-четверт, с Парамоном, с Никиткой, с Еремкой,
Дружно цепами раз в раз постучав по току, смолотили,
Липовой после лопатой вверх пометав, отвевали
По ветру пыль и полову; вот и сгребли, и сложили
Зерна в закром, что тамо в клети на дворе за сенями.[18]