Сказка о Тройке

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

«Сказка о Тройке» — сатирическая повесть братьев Аркадия и Бориса Стругацких 1967 года, продолжение романа «Понедельник начинается в субботу» 1965 года. Написана от лица Александра Привалова. Впервые был опубликован переработанный и более короткий вариант — в 1968-м в журнале «Ангара», а почти полный — лишь через 19 лет в журнале «Смена». При подготовке «канонического» варианта Борис Стругацкий в 2001 году по предложению редакторов добавил несколько небольших эпизодов из черновика 1967 года[1].

Цитаты[править]

  •  

Определитель Жемайтиса равен нулю. <…> Плотность административного поля в каждой доступной точке превышает число Одина, административная устойчивость абсолютна, так что все условия теоремы о легальном воздействии выполняются…
— И мы с тобой сидим в глубокой потенциальной галоше. — глава первая

  •  

Время было уже позднее, город засыпал, и только далеко-далеко играла гармошка, и чистые девичьи голоса сообщали:
Ухажёру моему
Я говорю трёхглазому:
Нам поцалуи ни к чему —
Мы братия по разуму! — глава пятая

  •  

… у меня было множество вопросов и десятки предложений. Но Эдик и Роман мощным заклинанием Пинского-младшего парализовали мои конечности, а грубый Корнеев с размаху залепил мне уста Печатью Молчания ЭйхманаЕжова. <…>
Поскольку я всё порывался избавиться от Печати Молчания контрзаклинанием ИзраэляЖукова, магистры сочли за благо превратить меня в три букета сирени и трансгрессироваться прямо в наш номер. Там я получил обратно свой естественный облик… — глава девятая

Глава вторая[править]

  •  

… он поднял глаза и обнаружил на стене необъятный кумачовый лозунг «Народу не нужны нездоровые сенсации. Народу нужны здоровые сенсации», лицо его так переменилось, что я понял: Эдик готов.
Именно в этот момент, вероятно, комендант вдруг ощутил, что в комнате присутствует нечто, не прошедшее должной проверки и оной подлежащее. Он встрепенулся, повёл большим носом и обнаружил Эдика.
— Посторонний! — произнёс он со странным выражением.
Эдик встал и поклонился. Комендант, не спуская с него напряжённого взора, вылез из-за стола, сделал несколько крадущихся шагов и, остановившись перед Эдиком, протянул руку. Эдик пожал эту руку и представился: «Амперян». Затем он отступил и поклонился снова. Потрясённый комендант несколько мгновений стоял в прежней позе, а затем поднёс ладонь к лицу и недоверчиво осмотрел её. Затем он с беспокойством, как бы ища оброненное, оглядел пол у своих ног.
— Здорово, Зубо, — сказал грубый Корнеев. — Эдик, это Зубо. Дай ему документы, а то его сейчас кондрат хватит.
Витька был недалёк от истины. Комендант, болезненно улыбаясь, продолжал лихорадочно озираться. Эдик торопливо сунул ему своё удостоверение. Комендант ожил. Действия его стали осмысленными. Он пожрал глазами сначала фотографию на документе, а на закуску глазами же пожрал самого Эдика. Явное сходство фотографии с оригиналом привело его в восторг.

  •  

Лавр Федотович Вунюков, ни на кого не глядя, проследовал на председательское место, сел, водрузил перед собой огромный портфель, с лязгом распахнул его и принялся выкладывать на зеленое сукно предметы, необходимые для успешного председательствования: номенклатурный бювар крокодиловой кожи, набор шариковых авторучек в сафьяновом чехле, коробку «Герцеговины Флор», зажигалку в виде триумфальной арки и призматический театральный бинокль.
Отставной полковник мотокавалерийских войск, брякнув медалями, устроился справа от Лавра Федотовича, высоко задрал седые брови и, придав таким образом своему лицу выражение бесконечного изумления и неодобрения, мирно заснул.
Рудольф же Архипович Хлебовводов, ещё более пожелтевший и усохший за минувшие три часа, сел ошую Лавра Федотовича и принялся немедленно что-то шептать ему в ухо, бесцельно при этом бегая воспалёнными, с желтизной глазами по углам комнаты.
Фарфуркис по обыкновению не сел за стол. Он демократически устроился на жёстком стуле напротив коменданта, вынул толстую записную книжку в дряхлом переплете и сразу же сделал в ней пометку.
<…> Научный консультант профессор Выбегалло <…> равнодушно оглядел нас, сдвинул брови, поднял на мгновение глаза к потолку, как бы пытаясь припомнить, где это он нас видел, не то припомнил, не то не припомнил, уселся за свой столик и принялся деятельно готовиться к исполнению своих ответственных обязанностей. Перед ним появился первый том «Малой Советской Энциклопедии», затем второй том, затем третий, четвёртый…

  •  

— Вот, извольте видеть, так называемая эвристическая машина, — сказал старичок. — Точный электронно-механический прибор для отвечания на любые вопросы, а именно — на научные и хозяйственные. Как она у меня работает? Не имея достаточно средств и будучи отфутболиваем различными бюрократами, она у меня пока не полностью автоматизирована. Вопросы задаются устным образом, и я их печатаю и ввожу таким образом к ей внутрь, довожу, так сказать, до ейного сведения. Отвечание ейное, опять через неполную автоматизацию, печатаю снова я. В некотором роде посредник, хе-хе! Так что, ежели угодно, прошу.
Он встал за машинку и шикарным жестом перекинул тумблер. В недрах машинки загорелась неоновая лампочка.
— Прошу вас, — повторил старичок.
— А что это там у вас за лампа? — подозрительно спросил Фарфуркис.
Старичок ударил по клавишам, потом быстро вырвал из машинки листок бумаги и рысцой поднес его Фарфуркису. Фарфуркис прочитал вслух:
— «Вопрос: что у нея… гм… у нея внутре за лпч?» <…> Что ещё за лэпэчэ?
— Лампочка, значит, — сказал старичок, хихикая и потирая руки. — Кодируем помаленьку. — Он вырвал у Фарфуркиса листок и побежал обратно к своей машинке. — Это, значит, был вопрос, — произнёс он, загоняя листок под валик. — А сейчас посмотрим, что она ответит…
Члены Тройки с интересом следили за его действиями. Профессор Выбегалло благодушно-отечески сиял, изысканными и плавными движениями пальцев выбирая из бороды какой-то мусор. <…> Между тем старичок бодро постучал по клавишам и снова выдернул листок.
— Вот, извольте, ответ.
Фарфуркис прочитал:
— «У мене внутре… гм… не… неонка».

  •  

[Старичок] хлопал на меня красными веками столь жалостно, и весь вид его являл такое очевидное обещание век за меня бога молить, что я не выдержал. Я неохотно встал и приблизился к машине. Старичок радостно мне улыбался. <…> Я осмотрел агрегат и сказал:
— Ну хорошо… Имеет место пишущая машинка «ремингтон» выпуска тысяча девятьсот шестого года в сравнительно хорошем состоянии. <…> Короче говоря, ничего нового данная печатающая конструкция, к сожалению, не содержит. Содержит только очень старое…
— Внутре! — прошелестел старичок. — Внутре смотрите, где у неё анализатор и думатель… <…>
— Вывод, — сказал я. — Описанная машинка «ремингтон» в соединении с выпрямителем, неоновой лампочкой, тумблером и шнуром не содержит ничего необъяснённого.
— А я? — вскричал старичок.
Роман с Витькой показали мне хук слева, но этого я не мог. <…>
— А вот всё-таки у меня есть вопрос, — продолжал Хлебовводов. — Как же это она всё-таки отвечает? <…>
Наука в моём лице потеряла дар речи. <…> Зато Выбегалло отреагировал немедленно.
— Эта… — сказал он. — Так ведь я и говорю, ценное же начинание! Элемент необъяснённости имеется, порыв снизу… Почему я и рекомендовал. Эта… — сказал он старику. — Объясни, мон шер, товарищам, что тут у тебя к чему.
Старичок словно взорвался.
— Высочайшие достижения нейтронной мегалоплазмы! — провозгласил он. — Ротор поля наподобие дивергенции градуирует себя вдоль спина и там, внутре, обращает материю вопроса в спиритуальные электрические вихри, из коих и возникает синекдоха отвечания…
У меня потемнело в глазах. Рот наполнился хиной, заболели зубы, а проклятый нобль вё все говорил и говорил, и речь его была гладкой и плавной, — это была хорошо составленная, вдумчиво отрепетированная и уже неоднократно произнесённая речь, в которой каждый эпитет, каждая интонация были преисполнены эмоционального содержания, это было настоящее произведение искусства, и, как всякое настоящее произведение искусства, речь эта облагораживала слушателя, делала его мудрым и значительным, преображала и поднимала его на несколько ступенек выше. Старик был никаким не изобретателем — он был художником, гениальным оратором, достойнейшим из последователей Демосфена, Цицерона, Иоанна Златоуста. Шатаясь, я отступил в сторону и прислонился лбом к холодной стене… <…>
Изобретатель уже давно замолчал, но все оставались неподвижны, словно продолжали вслушиваться в глубокую средневековую тишину, мягким бархатом повисшую под скользкими сводами.

  •  

— Мы — гардианы науки, — продолжал Лавр Федотович, — мы — ворота в её храм, мы — беспристрастные фильтры, оберегающие от фальши, от легкомыслия, от заблуждений. <…> Истина отдельна от добра и зла, истина отдельна от человека и человечества, но только до тех пор, пока существуют добро и зло, пока существуют человек и человечество. Нет человечества — к чему истина? Никто не ищет знаний, значит — нет человечества, и к чему истина? Есть ответы на все вопросы, значит — не надо искать знаний, значит — нет человечества, и к чему же тогда истина? Когда поэт сказал: «И на ответы нет вопросов»[К 1], — он описал самое страшное состояние человеческого общества — конечное его состояние… Да, этот человек, стоящий перед нами, — гений. В нём воплощено и через него выражено конечное состояние человечества. Но он убийца, ибо он убивает дух. Более того, он страшный убийца, ибо он убивает дух всего человечества. И потому нам больше не можно оставаться беспристрастными фильтрами, а должно нам вспомнить, что мы — люди, и как людям нам должно защищаться от убийцы. И не обсуждать должно нам, а судить! Но нет законов для такого суда, и потому должно нам не судить, а беспощадно карать, как карают охваченные ужасом. И я, старший здесь, нарушая законы и правила, первый говорю: смерть!

  •  

С лязгом распахнулась дверь сейфа, па́хнуло затхлой канцелярией, и перед Лавром Федотовичем засверкала медью Большая Круглая Печать. И тогда я понял, что сейчас произойдёт. Всё во мне умерло.
— Не надо! — просипел я. — Помогите!
Лавр Федотович взял Печать обеими руками и занес над заявкой. Собравшись с силами, я вскочил на ноги.
— Это не тот ящик! — завопил я в полный голос. — Да что же это… Ребята!
<…> Лавр Федотович возобновил было процесс приложения Большой Круглой Печати, но тут оказалось, что возникло затруднение. Что-то мешало Печати приложиться. Лавр Федотович сначала просто давил на неё, потом встал и навалился всем телом, но приложения всё-таки не происходило — между бумагой и печатью оставался зазор, и величина его слабо зависела от усилий товарища Вунюкова. Можно было подумать, что зазор этот заполнен каким-то невидимым, но чрезвычайно упругим веществом, препятствующим приложению. Лавр Федотович, видимо, осознал тщету своих стараний, сел, положил руки на подлокотники и строго, хотя и без всякого удивления, посмотрел на Печать. Печать неподвижно висела сантиметрах в двадцати над моей заявкой.
Казнь откладывалась, и я снова начал воспринимать окружающее. Эдик что-то горячо и красиво говорил о разуме, об экономической реформе, о добре, о роли интеллигенции и о государственной мудрости присутствующих. Присутствующие слушали его внимательно, но с неудовольствием, а Хлебовводов при этом ерзал и поглядывал на часы. Роман и Витька застыли в каких-то нелепых и даже жутких позах, — я даже подумал сначала, что их, обоих разом, разбил радикулит: оба они были потные, над Витькой столбом поднимался пар, а более слабый в коленках Роман тихонько постанывал и кряхтел от напряжения. Они держали Печать, милые друзья мои! <…>
— Это не тот чёрный ящик, — сказал я и проиграл два сантиметра. — Мне не нужен этот ящик! (Ещё сантиметр.) Я протестую! На кой мне чёрт эта старая песочница с «ремингтоном»? Я жаловаться буду!
— Это ваше право, — великодушно сказал Фарфуркис и выиграл ещё сантиметр.
Эдик снова заговорил. Он взывал к теням Ломоносова и Эйнштейна, он цитировал передовицы центральных газет, он воспевал науку и наших мудрых организаторов, но всё было вотще. Лавра Федотовича это затруднение наконец утомило, и, прервавши оратора, он произнёс только одно слово:
— Неубедительно.
Раздался тяжёлый удар. Большая Круглая Печать впилась в мою заявку.

Глава третья[править]

  •  

… крякала гармонь — кто-то, что называется, пробовал лады.

  •  

Прекрасно выспавшийся за день Говорун чувствовал себя бодрым, как никогда, и с наслаждением демонстрировал Эдику свой философический склад ума, независимость суждений и склонность к обобщениям.
— До чего бессмысленные и неприятные существа! — говорил он, озирая зал с видом превосходства. — Воистину только такие грузные жвачные животные способны под воздействием комплекса неполноценности выдумать миф о том, что они — цари природы. <…>
— Я, конечно, слабый диалектик, — произнёс Федя, — но <…> я не устаю восхищаться той смелостью и тем хитроумием, с которым человек уже создал и продолжает создавать так называемую вторую природу. <…>
— Вторая природа! — ядовито сказал Клоп. — <…> Один крупный человеческий деятель мог бы спросить: зачем вам две природы? Загадили одну и теперь пытаетесь заменить её другой[К 2]… Я же вам уже сказал, Фёдор: вторая природа — это костыли калеки. Что же касается разума… <…> Сто веков эти бурдюки с питательной смесью разглагольствуют о разуме и до сих пор не могут договориться, о чём идёт речь. В одном только они согласны все: кроме них, разумом никто не обладает. Если мысленным взором окинуть всю историю этой болтовни, легко увидеть, что так называемая теория мышления сводится к выдумыванию более или менее сложных терминов для обозначения явлений, которых человек не понимает. <…> И ведь что замечательно! Если существо маленькое, если его легко отравить какой-нибудь химической гадостью или просто раздавить пальцем, то с ним не церемонятся. У такого существа, конечно же, инстинкт, примитивная раздражимость, низшая форма нервной деятельности… Типичное мировоззрение самовлюбленных имбецилов. Но ведь они же разумные, им же нужно все обосновать, чтобы насекомое можно было раздавить без зазрения совести! И посмотрите, Фёдор, как они это обосновывают. Скажем, земляная оса отложила в норку яички и таскает для будущего потомства пищу. Что делают эти бандиты? Они варварски крадут отложенные яйца, а потом, исполненные идиотского удовлетворения, наблюдают, как несчастная мать закупоривает цементом пустую норку. Вот, мол, оса — дура, не ведает, что творит, а потому у неё — инстинкты, слепые инстинкты[К 3], вы понимаете? — разума у неё нет, и в случае нужды допускается её — к ногтю. Ощущаете, какая гнусная подтасовка терминов? Априорно предполагается, что целью жизни осы является размножение и охрана потомства, а раз даже с этой, главной своей задачей она не способна толково управиться, то что же тогда с неё взять? У них, у людей, — космос-мосмос, фотосинтез-мотосинтез[К 4], а у жалкой осы — сплошное размножение, да и то на уровне примитивного инстинкта. Этим млекопитающим и в голову не приходит, что у осы богатейший духовный мир, что за свою недолгую жизнь она должна преуспеть — ей хочется преуспеть! — и в науках, и в искусствах, этим теплокровным и неведомых, что у неё просто ни времени, ни желания нет оглядываться на своих детенышей, тем более что это и не детеныши даже, а бессмысленные яички… Ну, конечно, у ос существуют правила, нормы поведения, мораль. Поскольку осы от природы весьма легкомысленны в делах продления рода, закон, естественно, предусматривает известное наказание за неполное выполнение родительских обязанностей. Каждая порядочная оса должна выполнить определённую последовательность действий: выкопать норку, отложить яички, натаскать парализованных гусениц и закупорить норку. За этим следят, существует негласный контроль, оса всегда учитывает возможность присутствия за ближайшим камешком инспектора-соглядатая. Конечно же, оса видит, что яички у неё украли или что исчезли запасы питания! Но она не может отложить яички вторично, и она совсем не намерена тратить время на возобновление пищевых запасов. Полностью сознавая всю нелепость своих действий, она делает вид, что ничего не заметила, и доводит программу до конца, потому что менее всего ей улыбается таскаться по десяти инстанциям Комитета охраны вида… Представьте себе, Фёдор, шоссе, прекрасную гладкую магистраль от горизонта до горизонта. Некий экспериментатор ставит поперёк дороги рогатку с табличкой «Объезд». Шофёр догадывается, что это чьи-то глупые шутки, но, следуя правилам и нормам поведения порядочного автомобилиста, он сворачивает на обочину, трясется по кочкам, захлебывается в грязи и в пыли, тратит массу времени и нервов, чтобы снова выехать на то же шоссе двумястами метрами дальше. Почему? Да все по той же причине: он законопослушен, он не хочет таскаться по инстанциям ОРУДа, тем более что у него, как и у всякой осы, есть основания предполагать, что все это — ловушка и что вон в тех кустах сидит инспектор ГАИ с мотоциклом. А теперь представим себе, что неведомый экспериментатор ставил этот опыт, дабы установить уровень человеческого интеллекта, и что этот экспериментатор — такой же самовлюбленный осел, как разрушитель осиного гнезда… Ха-ха-ха! К каким бы выводам он пришёл!.. — Говорун в восторге застучал по столу всеми лапами.
— Нет, — сказал Федя. — Как-то у вас всё упрощённо получается, Говорун. Конечно, когда человек ведёт автомобиль, он не может блеснуть интеллектом… <…> Вот вы пренебрежительно отозвались о космосе, а ведь спутники, ракеты — это великий шаг, это восхищает, и согласитесь, что ни одно членистоногое не способно к таким свершениям.
Клоп презрительно повёл усами.
— Я мог бы возразить, что космос членистоногим ни к чему. <…> Однако и людям он тоже ни к чему, и поэтому об этом говорить не будем. <…> У каждого вида существует своя исторически сложившаяся, передающаяся из поколения в поколение мечта. Осуществление такой мечты и называют обычно великим свершением. У людей было две исконных мечты: мечта летать вообще, проистекшая из зависти к насекомым, и мечта слетать к Солнцу, проистекшая из невежества, ибо они полагали, что до Солнца рукой подать. <…> Каждый мечтает о том, что недостижимо, но обещает удовольствие. Потомственная мечта спрутов, как известно, — свободное путешествие по суше, и спруты в своих мокрых пучинах много и полезно думают на этот счёт. Извечной и зловещей мечтой вирусов является абсолютное мировое господство, и, как ни ужасны методы, коими они в настоящее время пользуются, им нельзя отказать в настойчивости, изобретательности и способности к самопожертвованию во имя великой цели. <…> Не надо хвастаться достижениями перед своими соседями по планете. Вы рискуете попасть в смешное положение. Вас сочтут глупцами те, кому ваши мечты чужды, и вас сочтут жалкими болтунами те, кто свою мечту осуществил уже давно.

  •  

— Сегодня в клубе лекция кандидата наук Вялобуева[К 5]-Франкенштейна «Дарвинизм против религии» с наглядной демонстрацией процесса очеловечивания обезьяны! Акт первый: «Обезьяна». Фёдор сидит у лектора под столом и талантливо ищется под мышками, бегая по сторонам ностальгическими глазами. Акт второй: «Человекообезьяна». Фёдор, держа в руках палку от метлы, бродит по эстраде, ища, что бы забить. Акт третий: «Обезьяночеловек». Фёдор под наблюдением и руководством пожарника разводит на железном противне небольшой костер, разыгрывая при этом ужас и восторг одновременно. Акт четвёртый: «Человека создал труд». Фёдор с испорченным отбойным молотком изображает первобытного кузнеца. Акт пятый: «Апофеоз». Фёдор садится за пианино и наигрывает «Турецкий марш»… Начало лекции в шесть часов, после лекции новый заграничный фильм «На последнем берегу»[2] и танцы!
Чрезвычайно польщённый Федя застенчиво улыбнулся.
— Ну конечно, Говорун, — сказал он растроганно. — Я же знал, что существенных разногласий между нами нет. Конечно же, именно таким вот образом, понемножку, полегоньку разум начинает творить свои благодетельные чудеса, обещая в перспективе Архимедов, Ньютонов и Эйнштейнов. Только вы напрасно так уж преувеличиваете мою роль в этом культурном мероприятии, хотя я понимаю: вы просто хотите сделать мне приятное.
Клоп посмотрел на него бешеными глазами, а я хихикнул. Федя забеспокоился.
— Я что-нибудь не так сказал? — спросил он.
— Вы молодец, — сказал я. — Вы его так отбрили, что он даже осунулся. Видите, он даже фаршированные помидоры стал жрать от бессилия… <…>
— Хорошо, хорошо! — с раздражением вскричал Клоп. — <…> Или, повторяю, ему нечего возразить? Или, может быть, человек разумный имеет к разуму не большее отношение, чем очковая змея к широко распространённому оптическому устройству?

  •  

— А это что за развалина? — спрашивал Эдик.
— А это Старый Китежград, — отвечал Роман. <…> — Двенадцатый век.
— А почему только две башни? — спросил Эдик.
Роман объяснил ему, что до осады было четыре: Кикимора, Аукалка, Плюнь-Ядовитая и Уголовница. Годзилла прожёг стену между Аукалкой и Уголовницей, ворвался во двор и вышел защитникам в тыл. Однако был он дубина, по слухам — самый здоровенный и самый глупый из четырёхглавых драконов. В тактике он не разбирался и не хотел, а потому, вместо того чтобы сосредоточенными ударами сокрушить одну башню за другой, кинулся на все четыре сразу, благо голов как раз хватало. В осаде же сидела нечисть бывалая и самоотверженная… <…> хитрое и хладнокровное Лихо Одноглазое, заманившее правофланговую голову в селитряные подвалы Уголовницы, взорвало башню на воздух со всем содержимым. Лишившись половины голов, и без того недалёкий Годзилла окончательно одурел, пометался по крепости, давя своих и чужих, и, брыкаясь, кинулся в отступ. На том бой и кончился.[К 6]

Глава шестая[править]

  •  

— История клопов также сохранила упоминания о жертвах невежества и обскурантизма. Всем памятны неслыханные мучения великого клопа-энциклопедиста Сапукла, указавшего нашим предкам, травяным и древесным клопам, путь истинного прогресса и процветания. В забвении и нищете окончили свои дни Имперутор, создатель теории групп крови; Рексофоб, решивший проблему плодовитости; Пульп, открывший анабиоз. <…> Втуне погибли идеи великого клопа-утописта Платуна, проповедовавшего идею симбиоза клопа и человека и видевшего будущность клопиного племени не на исконном пути паразитизма, а на светлых дорогах дружбы и взаимной помощи. Мы знаем случаи, когда человек предлагал клопам мир, защиту и покровительство, выступая под лозунгом «Мы одной крови, вы и я», но жадные, вечно голодные клопиные массы игнорировали этот призыв, бессмысленно твердя: «Пили, пьём и будем пить». <…> Я, Клоп Говорун, единственный говорящий клоп во Вселенной, единственное звено понимания между нашими племенами, говорю вам от имени миллионов: опомнитесь! Отбросьте предрассудки, растопчите косность, соберите в себе все доброе и разумное и открытыми и ясными глазами взгляните в глаза великой истине: Клоп Говорун есть личность исключительная, явление необъяснённое и, быть может, даже необъяснимое!
Да, тщеславие этого насекомого способно было поразить самое заскорузлое воображение.

  •  

— Неужели вы не понимаете, что присутствующий здесь гражданин Говорун являет собой единственную пока возможность начать воспитательную работу среди этих остервенелых тунеядцев? Было время, когда некий доморощенный клопиный талант повернул клопов-вегетарианцев к их нынешнему отвратительному модус вивенди. Так неужели же наш современный, образованный, обогащённый всей мощью теории и практики клоп не способен совершить обратного поворота? Снабжённый тщательно составленными инструкциями, вооружённый новейшими достижениями педагогики, ощущая за собой поддержку всего прогрессивного человечества, разве не станет он архимедовым рычагом, с помощью коего мы окажемся способны повернуть историю клопов вспять, к лесам и травам, к лону природы, к чистому, простому и невинному существованию? <…>
Фарфуркис глядел на меня с радостным изумлением. Видно было, что он считает мою идею гениальной и сейчас лихорадочно обдумывает возможные пути захвата командных высот в этом новом, неслыханном мероприятии. Уже виделось ему, как он составляет обширную, детальнейшую инструкцию, уже носились перед его мысленным взором бесчисленные главы, параграфы и приложения, уже в воображении своём он консультировал Говоруна, организовывал курсы русского языка для особо одаренных клопов, назначался главой Государственного комитета пропаганды вегетарианства среди кровососущих, расширяющаяся деятельность которого охватит также комаров и мошку, мокреца, слепней, оводов и муху-зубатку…

  •  

Простым глазом было видно, что [Лавр Федотович] здорово сдал после вчерашнего. Обыкновенная человеческая слабость светилась сквозь обычно каменные черты его. Да, гранит дал трещину, бастион несколько покосился, но всё-таки, несмотря ни на что, стоял могучий и непреклонный.

  •  

Я завёл двигатель и стал осторожно разворачивать машину <…>.
Первое время Фарфуркис страшно надоедал мне советами. То он советовал мне остановиться — там, где остановка была запрещена; то он советовал не гнать и помнить о ценности жизни Лавра Федотовича; то он требовал, чтобы я ехал быстрее, потому что встречный ветер недостаточно энергично овевает чело Лавра Федотовича; то он требовал, чтобы я не обращал внимания на сигналы светофоров, ибо это подрывает авторитет Тройки… <…> Он сердцем всегда с молодёжью, но он не закрывает глаза на её существенные недостатки. Нынешняя молодёжь мало борется, мало уделяет внимания борьбе, нет у неё стремления бороться больше, бороться за то, чтобы борьба по-настоящему стала главной, первоочередной задачей всей борьбы, а ведь если она, наша чудесная, талантливая молодежь, и дальше будет так мало бороться, то в этой борьбе у неё останется не много шансов стать настоящей борющейся молодежью, всегда занятой борьбой за то, чтобы сделаться настоящим борцом, который борется за то, чтобы борьба… <…>
Фарфуркис всё ещё боролся с грамматикой во имя борьбы за борющуюся молодежь, а Хлебовводов уже стремительно выбросился из машины и распахнул дверцу рядом с Лавром Федотовичем.

  •  

… Хлебовводов вполголоса рассказывал Фарфуркису, как он работал председателем колхоза имени Театра музкомедии и получал по пятнадцать поросят от свиноматки. <…>
— Вызовите дело, товарищ Зубо.
Комендант вскочил и заметался по берегу. Сначала он сорванным голосом кричал: «Лизка! Лизка!» Но, поскольку плезиозавр, по-видимому, ничего не слышал, комендант сорвал с себя пиджак и принялся размахивать им, как потерпевший кораблекрушение при виде паруса на горизонте. Лизка не подавала никаких признаков жизни. «Спит, — с отчаянием сказал комендант. — Окуней наглоталась и спит…» <…>
— Товарищ Зубо, — не опуская бинокля, произнёс Лавр Федотович. — Почему вызванное дело не реагирует?
Комендант побледнел и не нашёлся, что сказать.
— Хромает у вас в хозяйстве дисциплинка, — подал голос Хлебовводов. — Подраспустили подчинённых.
Комендант рванул на себе рубашку и разинул безмолвный рот.
— Ситуация чревата подрывом авторитета, — сокрушённо заметил Фарфуркис. — Спать нужно ночью, а днём нужно работать.
Комендант в отчаянии принялся раздеваться. Действительно, иного выхода у него не было. Хлебовводов и Фарфуркис висели над ним, сверкая оскаленными клыками, а Лавр Федотович уже давно начал медленно поворачивать голову в его сторону. Я спросил коменданта, умеет ли он плавать. Выяснилось, что нет, не умеет, но это ему все равно. «Ничего, — кровожадно сказал Хлебовводов. — На дутом авторитете выплывет». <…>
Все с трепетом следили, как медленно, словно трёхствольная орудийная башня линейного крейсера, поворачивается в нашу сторону голова Лавра Федотовича. Все мы были на одном плоту, и никому из нас не хотелось залпа. <…>
— Списать её, заразу! — радостно подхватил Хлебовводов. — Корову она может сглотнуть, подумаешь! Тоже мне, сенсация! Корову и я могу сглотнуть, а ты вот от этой коровы добейся… пятнадцать поросят, понимаешь, добейся, вот это работа!

  •  

… появление впереди гигантской чёрной лужи. Это не была патриархальная буколическая лужа типа миргородской, всеми изъезженная и ко всему притерпевшаяся[К 7]. Это не была также и мутная глинистая урбанистическая лужа, лениво и злорадно расплывшаяся среди неубранных куч строительного мусора. Это было спокойное и хладнокровное, зловещее в своём спокойствии мрачное образование, небрежно, но основательно расположившееся между двумя рядами хилой осиновой поросли, — загадочное, словно глаз Сфинкса, коварное, словно царица Тамара, наводящее на кошмарные мысли о бездне, набитой затонувшими грузовиками.

  •  

Где-то далеко-далеко победно запели серебряные трубы. Множественный звук этот пульсировал, нарастал и словно бы приближался. Кровь застыла у нас в жилах. Это трубили комары, и притом не все, а пока только командиры рот или даже только командиры батальонов и выше. И таинственным внутренним взором зверя, попавшего в ловушку, мы увидели вокруг себя гектары и гектары топкой грязи, поросшие редкой осокой, покрытые слежавшимися слоями прелых листьев, с торчащими гнилыми сучьями, и всё это под сенью болезненно тощих осин, и на всех этих гектарах, на каждом квадратном сантиметре — отряды поджарых рыжеватых каннибалов, лютых, изголодавшихся, самоотверженных. <…>
— Грррм, — произнёс Лавр Федотович с удивлением. — Народ не понимает…
Воздух вокруг нас вдруг наполнился движением. Хлебовводов взвизгнул и изо всех сил ударил себя по физиономии. Фарфуркис ответил ему тем же. Лавр Федотович начал медленно и с изумлением поворачиваться, и тут свершилось невозможное: огромный рыжий пират чётко, как на смотру, пал Лавру Федотовичу на чело и с ходу, не примериваясь, вонзил в него свою шпагу по самые глаза. Лавр Федотович отшатнулся. Он был потрясён, он не понимал, он не верил… И началось.
Мотая головой, как лошадь, отмахиваясь локтями, я принялся разворачивать автомобиль на узком пространстве между зарослями осинника. Справа от меня возмущённо рычал и ворочался Лавр Федотович, а с заднего сиденья доносилась такая буря аплодисментов, словно разгоряченная компания улан и лейб-гусар предавалась там взаимооскорблению действием.
К тому моменту, когда я закончил разворот, я уже распух. У меня было такое ощущение, что уши мои превратились в горящие оладьи, щеки — в караваи, а на лбу взошли многочисленные рога. <…> Все, кроме меня, остервенело занимались самокритикой, переходящей в самоистязание. Я же не мог оторвать рук от баранки, я не мог даже отбиваться ногами, у меня оставалась свободной только одна нога, и ею я бешено чесал всё, до чего мог дотянуться. <…>
— Зачитайте непосредственно краткую сущность необъяснённости, — приказал Лавр Федотович.
Комендант, всхлипнув в последний раз, прерывающимся голосом прочёл:
— Обширное болото, из недр которого время от времени доносятся ухающие и ахающие звуки. <…> Дальше ничего. Всё.
— Как так — всё? — плачуще возопил Хлебовводов. — Убили меня! Зарезали! И для ради чего? Звуки ахающие… Ты зачем нас сюда привезли, террорист? Ты это нас ухающие звуки слушать привезли? За что же мы кровь проливали? Ты посмотрите на меня — как я теперь в гостинице появлюсь? Ты же мой авторитет на всю жизнь подорвали! Я же тебя сгною так, что от тебя ни аханья, ни уханья не останется!
— Грррм, — сказал Лавр Федотович, и Хлебовводов замолчал. Глаза его выкатились, он с видом тихого идиота медленно обводил дрожащим пальцем огромную красную припухлость у себя на лбу.
— Есть предложение, — продолжал Лавр Федотович. — Ввиду представления собой делом номер тридцать восемь под названием Коровье Вязло исключительной опасности для народа подвергнуть названное дело высшей мере рационализации, а именно: признать названное необъяснённое явление иррациональным, трансцендентным, а следовательно, реально не существующим, и как таковое исключить навсегда из памяти народа, то есть из географических и топографических карт. <…>
Высшая мера уже оказала своё действие. На карте был Китежград, была река Китежа, было озеро Звериное, были какие-то Лопухи, болота же Коровье Вязло, которое распространялось раньше между озером Звериным и Лопухами, больше не было. Вместо него на карте имело место анонимное белое пятно, какое можно видеть на старинных картах на месте Антарктики.

  •  

— Товарищ Зубо, — произнёс он. — Доложите дело.
У дела двадцать девятого фамилии, имени и отчества, как и следовало ожидать, не оказалось. Оказалось только условное наименование «Заколдун». Год рождения его терялся в глубине веков, место рождения определялось координатами с точностью до минуты дуги. По национальности Заколдун был русский, образования не имел, иностранных языков не ведал, профессия у него была — холм, а место работы в настоящее время опять же определялось упомянутыми выше координатами. <…>
Комендант сиял. Дело уверенно шло на рационализацию. Хлебовводов был доволен анкетой. Фарфуркис восхищался необъяснённостью, с одной стороны очевидной, а с другой — ничем не угрожающей народу, да и Лавр Федотович, по-видимому, тоже не возражал. Во всяком случае, он доверительно сообщил нам, что народу нужны холмы, а также равнины, овраги, буераки, эльбрусы и казбеки.

  •  

В полном отчаянии, под пристальными подозрительными взглядами Тройки, предчувствуя новые неприятности и ставши от этого необычайно словоохотливым, комендант поведал нам китежградское предание о заколдунском леснике Феофиле. Как жил он себе и не тужил в своей сторожке с женой, — молодой тогда ещё совсем был, здоровенный; как ударила однажды в холм зеленая молния, и начались страшные происшествия. Жена Феофилова как раз в город уходила; вернулась — не может взойти на холм, до дому добраться. Она опять в город, побежала в слезах к попу. Поп набрал святой воды в ведро и пошёл холм кропить. Идёт он, идёт, не дойти до холма, да и только. Брызгал он этой святой водой направо, налево, молитвы возносил — не помогает. А поп оказался в вере слаб, взял и разуверился. Расстригся, ренегат, и пошёл в атеисты. Это уже бунт. Приехал урядник, видит — на холме Феофил. Спервоначалу грозил Феофилу, звал, ругался по-черному, потом принялся Феофила шкаликом приманивать. Мол, увидит шкалик Феофил и обязательно к нему прорвётся, а тут уж его можно будет хватать и вязать. И верно, рвался Феофил. Двое суток к шкалику с холма без передышки бежал — нет, не добежать. Так он там и остался. Он — там, жена — здесь. Сначала к нему приходила, кричали они друг другу, потом надоело ей, перестала ходить. Феофил сначала тоже очень оттуда рвался. Говорят, видели, как он свинью зарезал, солониной запасся, чистое бельё увязал и пошёл с холма путешествовать. Хлеба, говорят, взял на дорогу два каравая, сухарей. Долго шёл с холма, полгорода сбежалось глядеть, как он идёт. И всё по низу холма, всё по низу. Смех и грех. Ну, потом, конечно, успокоился, смирился, жить-то надо. Так с тех пор и живёт. Ничего, привык.
Выслушав эту страшную историю, Хлебовводов вдруг сделал открытие: советских документов у Феофила нет, переписи он избежал, в выборах участия не принимал, воспитательной работе не подвергался и вполне возможно, что остался кулаком-мироедом. <…>
— Ну, браток, и порядочки у тебя, — зловеще сказал Хлебовводов. — Знал я, чувствовал, что хапуга ты и очковтиратель, но такого даже от тебя не ожидал. Чтобы ты подкулачник, чтобы ты кулака покрывали, мироеда…

  •  

Коза отбросила за спину тяжёлую золотую косу, обвела нас взглядом и выбрала Хлебовводова.
— Это вот Хлебовводов, — сказал она. — Рудольф Архипович. Родился в девятьсот десятом в Хохломе, имя родители почерпнули из великосветского романа, по образованию — школьник седьмого класса, происхождения родителей стыдится, иностранных языков изучал много, но не знает ни одного…
— Иес! — подтвердил Хлебовводов, стыдливо хихикая. — Натюрлих-яволь!..
— … профессии как таковой не имеет — руководитель. В настоящее время — руководитель-общественник. За границей был, <…> всего в сорока двух странах. Везде хвастался и хапал. Отличительная черта характера — высокая социальная живучесть и приспособляемость, основанные на принципиальной глупости и на неизменном стремлении быть ортодоксальнее ортодоксов. <…> Быть ортодоксальнее ортодоксов означает примерно следующее, — сказала коза. — Если начальство недовольно каким-нибудь учёным, вы объявляете себя врагом науки вообще. Если начальство недовольно каким-нибудь иностранцем, вы готовы объявить войну всему, что за кордоном. Понятно?
— Так точно, — сказал Хлебовводов. — Иначе невозможно. Образование у нас больно маленькое. Иначе того и гляди промахнёшься.
— Крал? — небрежно спросил Феофил.
— Нет, — сказала коза. — Подбирал, что с возу упало.
— Убивал?
— Ну что вы! — засмеялась коза. — Лично — никогда. <…>
— Ошибки были, — быстро сказал Хлебовводов. — Люди не ангелы. <…> Кто не ошибается, тот не ест… то есть не работает

  •  

— Это Фарфуркис, — сказала коза. — По имени и отчеству никогда и никем называем не был. Родился в девятьсот шестнадцатом в Таганроге, образование высшее, юридическое, читает по-английски со словарём. По профессии — лектор. Имеет степень кандидата исторических наук, тема диссертации: «Профсоюзная организация мыловаренного завода имени товарища Семёнова в период 1934–1941 годы». За границей не был и не рвётся. Отличительная черта характера — осторожность и предупредительность, иногда сопряжённые с риском навлечь на себя недовольство начальства, но всегда рассчитанные на благодарность от начальства впоследствии…
— Это не совсем так, — мягко возразил Фарфуркис. — Вы несколько подменяете термины. Осторожность и предупредительность являются чертой моего характера безотносительно к начальству, я таков от природы, это у меня в хромосомах. Что же касается начальства, то такова уж моя обязанность — указывать вышестоящим юридические рамки их компетенции.
— А если они выходят за эти рамки? — спросил Феофил.
— Видите ли, — сказал Фарфуркис, — чувствуется, что вы не юрист. Нет ничего более гибкого и уступчивого, нежели юридические рамки. Их можно указать при необходимости, но их нельзя перейти.
— Как вы насчёт лжесвидетельствования? — спросил Феофил.
— Боюсь, что этот термин несколько устарел, — сказал Фарфуркис. — Мы им не пользуемся.
— Как у него насчёт лжесвидетельствования? — спросил Феофил козу.
— Никогда, — сказала коза. — Он всегда свято верит в то, о чём свидетельствует.
— Действительно, что такое ложь? — сказал Фарфуркис. — Ложь — это отрицание или искажение факта. Но что есть факт? Можно ли вообще в условиях нашей невероятно усложнившейся действительности говорить о факте? Факт есть явление или деяние, засвидетельствованное очевидцами? Однако очевидцы могут быть пристрастны, корыстны или просто невежественны… Факт есть деяние или явление, засвидетельствованное в документах? Но документы могут быть подделаны или сфабрикованы… Наконец, факт есть деяние или явление, фиксируемое лично мною. Однако мои чувства могут быть притуплены или даже вовсе обмануты привходящими обстоятельствами. Таким образом оказывается, что факт как таковой есть нечто весьма эфемерное, расплывчатое, недостоверное, и возникает естественная потребность вообще отказаться от такого понятия. Но в этом случае ложь и правда автоматически становятся первопонятиями, неопределимыми через какие бы то ни было более общие категории… Существуют Большая Правда и антипод её, Большая Ложь. Большая Правда так велика и истинность её так очевидна всякому нормальному человеку, каким являюсь и я, что опровергать или искажать её, то есть лгать, становится совершенно бессмысленно. Вот почему я никогда не лгу и, естественно, никогда не лжесвидетельствую.

Глава восьмая[править]

  •  

Утреннее солнце, вывернув из-за угла школы, тёплым потоком ворвалось в раскрытые настежь окна комнаты заседаний, когда на пороге появился каменнолицый Лавр Федотович и немедленно предложил задёрнуть шторы. Народу это не нужно, объяснил он. <…> Когда мы с комендантом задёрнули шторы, на пороге возник Фарфуркис <…> и завопил:
— Протестую! Вы с ума сошли, товарищ Зубо! Немедленно убрать эти шторы! Что за манера отгораживаться и бросать тень?
Возник крайне неприятный инцидент, и все время, пока инцидент распутывался, пока Фарфуркиса унижали, сгибали в бараний рог, вытирали об него ноги и выбивали ему бубну, Выбегалло, как бы говоря: «Вот злонравия достойные плоды!», — укоризненно качал головой и многозначительно поглядывал в мою сторону. Потом Фарфуркиса, растоптанного, растерзанного, измолоченного и измочаленного, пустили униженно догнивать на его место, а сами, отдуваясь, опуская засученные рукава, вычищая клочья шкуры из-под когтей, облизывая окровавленные клыки и непроизвольно взрыкивая, расселись за столом и объявили себя готовыми к утреннему заседанию.
— Грррм, — произнёс Лавр Федотович, бросив последний взгляд на распятые останки. — Следующий! Докладывайте, товарищ Зубо.
Комендант впился в раскрытую папку скрюченными пальцами, в последний раз глянул поверх бумаг на поверженного врага налитыми глазами, в последний раз с оттяжкой кинул задними лапами землю и, только втянув жадно раздутыми ноздрями сладостный аромат разложения, окончательно успокоился.

  •  

— Это, помню, в Сызрани, — продолжал Хлебовводов, — бросили меня заведующим курсов повышения квалификации среднего персонала, так там тоже был один — улицу не хотел подметать… Только не в Сызрани, помнится, это было, а в Саратове… <…> Нет, — сказал он с сожалением, — не в Саратове это было. В Сибире это и было, а вот в каком городе — вылетело из башки. Вчера ещё помнил, эх, думаю, хорошо было там, в этом городе…
Он замолчал, мучительно приоткрыв рот. Лавр Федотович подождал немного, осведомился, есть ли вопросы к докладчику, убедился, что вопросов нет, и предложил Хлебовводову продолжать.
— Лавр Федотович, — прочувствованно сказал Хлебовводов. — Забыл, понимаете, город. Ну забыл, и все. Пускай он пока дальше зачитывает, а я покуда вспомню… <…>
Фарфуркис позволил себе слабо шевельнуться и сейчас же испуганно замер. <…>
— Херсон! — заорал вдруг Хлебовводов. — В Херсоне это было, вот где… Ты давайте, продолжайте, — сказал он вздрогнувшему коменданту. — Это я так, вспомнил… — Он сунулся к уху Лавра Федотовича и, млея от смеха, принялся ему что-то нашёптывать, так что черты товарища Вунюкова обнаружили тенденцию к раздеревенению, и он был вынужден прикрыться от демократии обширной ладонью.

  •  

Хлебовводов тоскливо заёрзал. Простым глазом было видно, как высшая доблесть солидарности с мнением начальства борется в нём с не менее высоким чувством гражданского долга. Наконец гражданский долг победил, хотя и с заметным для себя ущербом.

  •  

— О пришельцах ясно писали в прессе, и утверждалось там, что если бы пришельцы существовали, они давали бы нам о себе знать. А поскольку, значит, не дают о себе знать, то их и нет, а есть одна выдумка недобросовестных лиц… Вы пришелец? — гаркнул он вдруг на Константина.
— Да, — сказал Константин, попятившись.
— Знать вы о себе давали?
— Я не давал, — сказал Константин. — Я вообще не собирался у вас приземляться. И дело ведь не в этом, по-моему…
— Нет уж, гражданин хороший, ты мне это бросьте. Именно в этом всё дело и есть. Дал о себе знать — милости просим, хлеб-соль выносим, пей-гуляй. А не дал — не обессудь. Амфибрахий амфибрахием, а мы тут тоже деньги не даром получаем. Мы тут работаем и отвлекаться на посторонних не можем. Таково моё общее мнение.

  •  

— У них там очень много поэтов. Все пишут стихи, и каждый поэт, естественно, хочет иметь своего читателя. Читатель же — существо неорганизованное, он этой простой вещи не понимает. Он с удовольствием читает хорошие стихи и даже заучивает их наизусть, а плохие знать не желает. Создаётся ситуация несправедливости, неравенства, а поскольку жители там очень деликатны и стремятся, чтобы всем было хорошо, создана специальная профессия — читатель. Одни специализируются по ямбу, другие — по хорею, а Константин Константинович — крупный специалист по амфибрахию и осваивает сейчас александрийский стих, приобретает вторую специальность. Цех этот, естественно, вредный, и читателям полагается не только усиленное питание, но и частые краткосрочные отпуска.
— Это я всё понимаю! — проникновенно вскричал Хлебовводов. — <…> Ну сидит он, ну читает. Вредно, знаю! Но чтение — дело тихое, внутреннее, как ты его проверишь, читает он или кемарит, сачок?.. Я помню, <…> у меня попался один… Сидит на заседании и вроде бы слушает, даже записывает что-то в блокноте, а на деле спит, прощелыга! Сейчас по конторам многие навострились спать с открытыми глазами… <…>
— Это всё не так просто, — возразил я. — Ведь он не только читает, ему присылают все стихи, написанные амфибрахием. Он должен все их прочесть, понять, найти в них источник высокого наслаждения, полюбить их и, естественно, обнаружить какие-нибудь недостатки. Об этих всех своих чувствах и размышлениях он обязан регулярно писать авторам и выступать на творческих вечерах этих авторов, на читательских конференциях, и выступать так, чтобы авторы были довольны, чтобы они чувствовали свою необходимость… Это очень, очень тяжёлая профессия, — заключил я. — Константин Константинович — настоящий герой труда.

  •  

— У Константина Константиновича девяносто четыре родителя пяти различных полов, девяносто шесть собрачников четырёх различных полов, двести семь детей пяти различных полов и триста девяносто шесть соутробцев пяти различных полов.
Эффект моего сообщения превзошёл все ожидания. Лавр Федотович в полном замешательстве взял бинокль и поднес его ко рту. Хлебовводов беспрерывно облизывался. Фарфуркис яростно листал записную книжку.
На Выбегаллу надеяться не приходилось, и я готовился к генеральному сражению — углублял траншеи до полного профиля, минировал танкоопасные направления, оборудовал отсечные позиции. Погреба ломились от боеприпасов, артиллеристы застыли у орудий, пехоте было выдано по чарке водки. Эх, ребят со мной не было! Не было у меня резерва Главного Командования, был я один.
Тишина тянулась, набухала грозой, насыщалась электричеством, и рука моя уже легла на телефонную трубку — я готов был скомандовать упреждающий атомный удар, — однако всё это ожидание рёва, грохота, лязга окончилось пшиком. Хлебовводов вдруг осклабился, наклонился к уху Лавра Федотовича и принялся что-то нашептывать ему, бегая по углам замаслившимися глазками. Лавр Федотович опустил обслюненный бинокль, прикрылся ладонью и произнёс дрогнувшим голосом:
— Продолжайте докладывать, товарищ Зубо. <…>
— Протестую, — сказал Фарфуркис окрепшим голосом.
Лавр Федотович благосклонно взглянул на него. Опала кончалась, и Фарфуркис со слезами счастья на глазах затарахтел:
— Я протестую! В описании указана дата рождения — двести тринадцатый год до нашей эры. Если бы это было так, то делу номер семьдесят два было бы сейчас больше двух тысяч лет, что на две тысячи лет превышает максимальный известный науке возраст. Я требую уточнить дату и наказать виновного. <…>
Хлебовводов ревниво спросил:
— А может быть, он горец, откуда вы знаете?
— Но позвольте! — вскричал Фарфуркис. — Даже среди горцев максимально возможный возраст…
— Не позволю я, — сказал Хлебовводов. — Не позволю я вам преуменьшать достижения наших славных горцев! Если хотите знать, то максимально возможный возраст наших горцев предела не имеет! — И он победоносно поглядел на Лавра Федотовича.
— Народ… — произнёс Лавр Федотович. — Народ вечен. Пришельцы приходят и уходят[2], а народ наш, великий народ пребывает вовеки.
Фарфуркис и Хлебовводов задумались, прикидывая, в чью же пользу высказался председатель. Ни тому ни другому рисковать не хотелось. Один был на гребне и не желал из-за какого-то паршивого пришельца с этого гребня ссыпаться. Другой, глубоко внизу, висел над пропастью, но ему только что была сброшена спасательная бечёвка.

  •  

— Как это с точки зрения науки может быть объяснено?
Выбегалло разразился длиннейшей французской цитатой, смысл которой сводился к тому, что некий Артур любил поутру выйти на берег моря, предварительно выпив чашку шоколада.

  •  

… Хлебовводов чувств[овал], что поверженный соперник вновь неудержимо лезет вверх по склону.

  •  

… Константин пристально вглядывался в Лавра Федотовича, явно тщась прочесть его мысли или хотя бы проникнуть в его душу, однако видно было, что все его старания пропадают втуне, и в четырёхглазом безносом лице его виделась мне все более отчётливо проступающая разочарованность опытного кладоискателя, который отвалил заветный камень, засунул по плечо руку в древний тайник, но никак не может там нащупать ничего, кроме нежной пыли, липкой паутины и каких-то неопределённых крошек.
— <…> Слово предоставляется… — [Лавр Федотович] сделал томительную паузу, во время которой Хлебовводов чуть не умер, — …товарищу Фарфуркису.
Хлебовводов, очутившись на дне зловонной пропасти, безумными глазами следил за полётом стервятника, свершающего круг за кругом в недоступной теперь ведомственной синеве. Фарфуркис же не торопился начинать. Он проделал ещё пару кругов, обдавая Хлебовводова пометом, затем уселся на гребне, почистил перышки, охорашиваясь и кокетливо поглядывая на Лавра Федотовича, и наконец приступил…

  •  

— … у нас на Земле, всё патетическое в силу ряда обстоятельств претерпело за последний век решительную инфляцию. <…> Вы предложили нам дружбу и сотрудничество во всех аспектах цивилизации. Это предложение беспрецедентно в человеческой истории, как беспрецедентен и сам факт появления инопланетного существа на нашей планете, и как беспрецедентен наш ответ на ваше предложение. Мы отвечаем вам отказом по всем пунктам предложенного вами договора, мы отказываемся выдвинуть какой бы то ни было контрдоговор, мы категорически настаиваем на полном прекращении каких бы то ни было контактов между нашими цивилизациями и между их отдельными представителями. <…> Мы имеем подчеркнуть, что идея контакта с древнейших времён входила в сокровищницу самых лелеемых, самых гордых замыслов нашего человечества. Мы имеем уверить вас, что наш отказ ни в коем случае не должен рассматриваться вами как движение враждебное, основанное на скрытом недружелюбии или связанное с физиологическими и иными инстинктивными предрассудками. <…> Нас разделяет гигантская революция в массовой психологии, к которой мы только начали готовиться и о которой вы, наверное, давно уже забыли. Психологический разрыв не позволяет нам составить правильное представление о целях вашего прибытия сюда, мы не понимаем, зачем вам нужны дружба и сотрудничество с нами. Ведь мы только-только вышли из состояния беспрерывных войн, из мира кровопролития и насилия, из мира лжи, подлости, корыстолюбия, мы ещё не отмылись от грязи этого мира, и когда мы сталкиваемся с явлениями, которые наш разум не способен вскрыть, когда в нашем распоряжении остаётся только наш огромный, но не освоенный ещё опыт, наша психология побуждает нас строить модель явления по нашему образу и подобию. Грубо говоря, мы не доверяем вам, как не доверяем все ещё самим себе. Наша массовая психология базируется на эгоизме, утилитаризме и мистике. Установление и расширение контактов с вами означает для нас прежде всего угрозу немыслимого усложнения и без того сложного положения на нашей планете. Наш эгоизм, наш антропоцентризм, тысячелетиями воспитанная в нас религиями и наивными философиями уверенность в нашем изначальном превосходстве, в нашей исключительности и избранности — все это грозит породить чудовищный психологический шок, вспышку иррациональной ненависти к вам, истерического страха перед вашими невообразимыми возможностями, ощущение огромного унижения и внезапного падения с трона царя природы в грязь. Наш утилитаризм породит у огромной части населения стремление бездумно воспользоваться материальными благами прогресса, доставшегося без усилий, даром, грозит необратимо повернуть души к тунеядству и потребительству, а, видит бог, мы уже сейчас отчаянно боремся с этим как со следствием нашего собственного научно-технического прогресса. Что же касается нашего закоренелого мистицизма, нашей застарелой надежды на добрых богов, добрых царей и добрых героев[К 8], надежды на вмешательство авторитетной личности, которая грядёт и снимет с нас все заботы и всю ответственность, что касается этой оборотной стороны нашего эгоизма, то вы, вероятно, даже представить себе уже не можете, каков будет в этом смысле результат вашего постоянного присутствия у нас на планете. Я надеюсь, вы теперь и сами видите, что расширение контакта грозит свести к нулю то немногое, что нам с огромным трудом удалось пока сделать в области подготовки к революции в психологии. <…> Мы предлагаем ровно через пятьдесят лет после вашего отлета повторить встречу полномочных представителей обеих цивилизаций на северном полюсе планеты Плутон. Мы надеемся, что к этому времени мы окажемся более подготовленными к обдуманному и благоприятному сотрудничеству наших цивилизаций. <…>
— Присоединяясь целиком и полностью к содержанию и форме изложенного здесь председателем, — резко и сухо заговорил полковник, — я считаю своим долгом, однако, не оставлять никаких сомнений у высокой договаривающейся стороны в нашей решимости всеми средствами не допускать контакта до условленного времени. Полностью признавая огромное техническое, а следовательно, и военное превосходство высокой договаривающейся стороны, я тем не менее считаю своим долгом совершенно недвусмысленно заявить, что любая попытка насильственного навязывания контакта, в какой бы форме она ни предпринималась, будет рассматриваться с момента вашего отлета как акт агрессии и будет встречена всей мощью земного оружия. Всякий корабль, появившийся в сфере достижения наших боевых средств, будет уничтожаться без предупреждения…

  •  

Я прокашлялся и с самым решительным видом попросил внимания. Внимание было мне даровано, хотя и не слишком охотно, — время собирать камни уже миновало, наступило время камнями убивать[2].

  •  

— Я давно уже обратил внимание на то, — загремел Фарфуркис, — что воспитательная работа в Колонии необъяснённых явлений поставлена безобразно. Политико-просветительные лекции почти не проводятся. Доска наглядной агитации отражает вчерашний день. Вечерний университет культуры практически не функционирует. Все культурные мероприятия в Колонии сведены к танцулькам, к демонстрации заграничных фильмов, к пошлым эстрадным представлениям. Лозунговое хозяйство запущено. Колонисты предоставлены сами себе, многие из них морально опустошены, почти никто не разбирается в международном положении, а самые отсталые из колонистов — например, дух некоего Винера — даже не понимают, где они находятся. В результате — аморальные поступки, хулиганство и поток жалоб от населения. Позавчера птеродактиль Кузьма, покинув территорию Колонии и, несомненно, находясь в нетрезвом виде, летал над клубом рабочей молодежи и скусывал электрические лампочки, окаймляющие транспарант с надписью «Добро пожаловать».

  •  

«Грррм», — сказал наконец Лавр Федотович и пошёл ставить каменные точки над разными буквами.

  •  

— Национальность: птеродактиль.
Все содрогнулись, но время поджимало, и никто не сказал ни слова.
— Образование: прочерк, — продолжал читать комендант. — Знание иностранных языков: прочерк. Профессия и место работы в настоящее время: прочерк. Был ли за границей: вероятно, да…
— Ох, это плохо! — пробормотал Хлебовводов. — Плохо это! Ох, бдительность…[К 9] <…>
Кузька оглядел Тройку, встретился с мертвенным взглядом Лавра Федотовича и вдруг застеснялся ужасно, закутался в крылья, спрятал пасть на брюхе и стал застенчиво выглядывать из кожистых складок одним глазом — огромным, зелёным, анахроничным, похожим на полураскрытую ирисовую диафрагму. Прелесть был Кузька. Впрочем, на свежего человека он производил устрашающее впечатление. Хлебовводов на всякий случай что-то уронил и полез под стол, откуда пробормотал: «Я думал, собака какая-нибудь квакающая…»

  •  

Хлебовводов чувствовал, что заврался. Фарфуркис смотрел на него насмешливо, да и поза Лавра Федотовича наводила на размышления. Учтя все эти обстоятельства, Хлебовводов сделал вдруг резкий поворот.

  •  

Лавр Федотович облизал бледный указательный палец и резким движением перебросил у себя в бюваре несколько листков, что служило у него признаком сильнейшего раздражения.

  •  

Хлебовводов по привычке размахнулся и предложил взять на себя повышенные обязательства, например, чтобы в связи с возросшим авторитетом Тройки комендант товарищ Зубо обязался бы увеличить свой рабочий день до четырнадцати часов, а научный консультант товарищ Выбегалло отказался бы от обеденного перерыва.

  •  

— Христом богом… спасителем нашим… нет же у нас в городе зоологического сада!
— Будет! — пообещал Лавр Федотович и тут же демократично пошутил: — Простой сад у вас есть, детский тоже есть, а теперь и зоологический будет. Тройка троицу любит.
Взрыв предобеденного хохота побудил Кузьку ещё раз сделать неприличность.

О повести[править]

  •  

Поскольку явная критика ситуаций, находящихся ближе к реальности, нежели «тысяча лет и тысяча парсеков до Земли», означала бы (наряду с прочими социологическими последствиями) оставление жанра НФ и его читателей, Стругацкие избрали второй возможный путь — форму притчи, похожей на сказку, со всё увеличивающимися сатирическими оттенками. <…>
Знак формального мастерства, соединённого, возможно, с некоторым социологическим замешательством, может быть увиден в изменении главного героя Стругацких. К этой стадии он превратился в выразителя основной точки зрения. Как правило он, подобно вольтеровскому Кандиду, обладает наивным взглядом на всё более отчуждённый и дисгармоничный мир, но он отягощён дополнительной проблемой XX века — как понять смысл событий, происходящих в массовом обществе, в котором установлена монополия на распространение информации. Это вызывает беспокойство, как в «Улитке на склоне», или стремление к деятельности, как в «Обитаемом острове», или смешение этих двух реакций, как в «Сказке о Тройке». <…>
Возможно, центральное место в их позднем творчестве занимает «Приваловский цикл» — романы «Понедельник начинается в субботу» и «Сказка о Тройке» <…>. В осовремененном фольклорном одеянии они воплощают атмосферу этой стадии — вторжение человеческих отношений при недостатке линейной логики и смысла. Современные науки и современные социальные отношения по своей странности и отчужденности от непосвящённого большинства схожи с белой и чёрной магией. Соответственно, формы волшебной сказки могут быть взяты как предшественники и свободно смешиваться с современной «квантовой алхимией». На самом деле старые персонажи <…> — мелюзга, подходящая для мягкого веселья, случайной критики и создания обстановки по сравнению с отчуждёнными ужасами научного шарлатанства и бюрократической власти. <…>
«Сказка о Тройке» <…> концентрируется на бюрократической тройке <…>. Блистательна описанная картина их предрассудков, милитаристских манер и междоусобной грызни — кратко говоря, сталинистского подхода, превращающегося в «научно-административный». Их полуграмотный жаргон и окаменелые псевдодемократические лозунги, полностью некомпетентные qui pro quo и совершаемые некстати поступки описаны с буйным чёрным юмором, превращающим произведение в одну из самых смешных известных мне НФ работ. К несчастью, советские власти не дали ей появиться в книжном издании, восприняв её просто как отражение советского общества. Как наиболее ясно показывает эпизод с Пришельцем, эта критика дегенеративной власти приложима ко всему человечеству, психологически не готовому к контакту с утопическим будущим. Фактически, я не знаю более сочувственного взгляда на истинную ответственность, проявляющуюся со властью, чем речь главы Тройки[К 10] (произнесённая под воздействием аппарата, выявляющего наиболее сокровенные мотивы) при разбирательстве дела Пришельца. В чём-то неровная, это, возможно, один из весомейших экспериментов Стругацких.

 

Since explicit criticism of situations nearer home than its "thousand years and thousand parsecs from Earth" would have (among other sociological consequences) meant abandoning the SF genre and their readers, the Strugatskiis opted for the second possible way—a folktale-like parable form with increasingly satirical overtones. <…>
A sign of formal mastery, joined perhaps to a certain sociological bewilderment, can be seen in the changing Strugatskii protagonist. By this phase he has turned into the privileged point of view. As a rule he is, like Voltaire's Candide, a naive glance at the increasingly estranged and disharmonious world, but burdened by the additional twentieth-century problem of how to make sense of the events in a mass society with monopolized information channels. This makes for anxiety, as in The Snail on the Slope, or activist response, as in The Inhabited Island, or a fusion of both, as in The Tale of the Triumvirate. <…>
Perhaps a central place in their late work is due to the "Privalov cycle"—so far the novels Monday Begins on Saturday and The Tale of the Triumvirate <…>. In an updated folktale garb, they embody the underlying atmosphere of this phase—a total invasion of human relationships by a lack of linear logic and sense. Modern sciences and modern social relationships in their strangeness for and alienation from the uninitiated majority are equivalent to white and black magic. Conversely, the forms of the magical folktale can be taken as forerunners of, and freely mixed with, contemporary "quantum alchemy." Indeed, the old characters <…> are small fry, good only for some mild fun, incidental critique, and atmosphere-setting in comparison to the estranged horrors of scientific charlatanism and bureaucratic power. <…>
The Tale of the Triumvirate (or Troika) <…> concentrating on a bureaucratic triumvirate <…>. Its semi-literate jargon and fossilized pseudo-democratic slogans, its totally incompetent quid-pro-quo's and malapropisms are portrayed with a wildly hilarious black humor, which makes of this the funniest work of SF I know. It is unfortunate that the Soviet authorities have prevented it from appearing in book form, thus taking it merely as a reflection on Soviet society. As the episode of the Alien most clearly shows, this critique of a degenerated power situation is applicable to all of present-day mankind, psychologically unprepared for contact with an utopian future. In fact, I know of no more sympathetic insight into the true necessities that bring about elite power than the Troika chairman's speech (under the influence of an apparatus which induces the surfacing of innermost motives) at the Alien's trial. Though somewhat uneven, this is perhaps the weightiest experiment of the Strugatskiis.

  Дарко Сувин, «Творчество братьев Стругацких», 1974
  •  

«Сказка о Тройке» — на самом деле, резко отличающееся [от предыдущих] произведение, отличающееся настолько, что могло бы быть написано совсем другими авторами[К 11] — это высшим из возможных признаний авторской многосторонности. <…> Придётся дойти до сцены чаепития в «Алисе…», чтобы отыскать ещё один момент, сумасшедший на столько же, что и заседание Тройки; и, в ретроспективе, можно понять, что имеешь дело с глубоко серьёзной работой, поскольку каждая изогнутая линия освещает прямую, алогизм подчёркивает ясность, от которой он отошёл.

 

Tale of a Troika is a very different thing indeed—so different that it might have been written by quite different authors—which is the highest possible tribute to the authors’ versatility. <…> One has to search back to Alice’s tea party to find a scene as mad as the chamber of the Troika; yet, in retrospect, one realizes that one has experienced a profoundly serious work, since every bent line illuminates a straight one, all illogic signifies the purity from which it has departed.

  Теодор Стерджен, предисловие к «Пикнику на обочине» и «Сказке о Тройке», 1976
  •  

Вот в чём причина сатирической неразберихи в повести и возможность реальных кризисов в жизни: в некомпетентности «хозяев науки», в неумении и нежелании признавать ошибки, судить обо всём иначе, чем через призму инструкции, и видеть дальше собственной, ладони. <…>
Жанр сатирической фантастики позволил Стругацким довести ситуацию столкновения интересов науки и административного невежества до абсурда, до рокового предела, показать опасные последствия такого столкновения.

  Роман Арбитман, «До и после „Сказки…“», 1987

1992[править]

  •  

Эта сатирическая повесть как бы стала сигналом для атаки [критиков] на «Улитку…» по тому же самому принципу, по какому только «Хищные вещи века» сделали возможной попытку дезавуировать «Далёкую Радугу», «Попытку к бегству» и «Трудно быть богом». <…>
Лавр Федотович Вунюков. Председатель. Авторы не дают его непосредственной характеристики. Используя в описании его внешности такие эпитеты, как «каменное лицо», «деревянный голос», «тяжёлые веки», авторы делают его как бы обобщением пропагандистских образцов партийных руководителей. <…>
В этом произведении не так важно было действие и даже ход рассмотрения отдельных «дел». На самом деле роль играло лишь то, кто как себя вёл и каким языком разговаривал.

  Войцех Кайтох, «Братья Стругацкие»
  •  

«Понедельник» писан привселюдно внутренне свободными оптимистами — «Сказка» вылеплена в запечье полонёнными скептиками. «Понедельник» полон действия и движения — в «Сказке» герои барахтаются на одном месте, как мухи на липучке. «Понедельник» дышит молодым озорством — «Сказка» жжётся старообразной ехидной кислотой. И то самое подведение мины под ТПРУНЮ, которое мне двадцать лет назад доставило счастливые минуты сопричастия высочайшему остроумию, теперь представляется унылой капитуляцией перед нездешней мощью порядка вещей. Портфель Лавра Федотовича осязается неподъёмным, как сумочка крестьянская Микулы Селяниновича. И впрямь бедная душа просит победного явления «богов из машины», врачующего по крайней мере раны, нанесённые по ходу дела авторской пишмашинкой.
<…> Вот Лос-Анджелес, поди, прав, ставя «Сказку» в затылок щедринской «Истории града Глупова». Между Китежградом (он же Тьмускорпионь) и Глуповым даже не надо рыть туннель, настолько они переходят один в другой. Возможно, это один и тот же город, в соответствии с нашей оригинальной традицией переименованный по случаю чьей-либо кончины или лихого переворота. Просто в суматохе забылось, когда именно это произошло.[3]

  Александр Александрович Щербаков, «Тридцать лет сплошного понедельника (послесловие инвалида)»
  •  

В отличие от большинства повестей Стругацких, «Сказка» заметно слаба финалом. В течение всей повести авторы гениально издеваются над тем, что некогда было тонко названо «административным восторгом» — и этот процесс очевидно важнее результата. Оба существующие варианта финала повести совершенно неудовлетворительны: в одном из них <…> буквально пинками разгоняют Тройку, что реалистичным путём решения проблемы назвать трудно, а в другом магистры борются с Тройкой её же собственными — административными — методами, что гораздо реалистичнее, но более чем уязвимо с этической точки зрения. Так или иначе, финал даёт читателю иллюзию, что с Тройкой можно справиться — как и все иллюзии, она не то что вредна, но просто опасна.

  Сергей Бережной, рецензия на издание повестей Terra Fantastica, 1992

Комментарии[править]

  1. Парафраз окончания стихотворения В. Брюсова «Скала к скале; безмолвие пустыни…»[2].
  2. Возможно, аллюзия на дагматы о двух природах Иисуса (божественную и человеческую).
  3. Отсылка к известным опытам Ж.-А. Фабра с самкой земляной осы сфексаЖизнь насекомых», книга «Осы-охотницы», часть «Замечательные хирурги сфексы», глава «Невежество инстинкта»)[2].
  4. Это передразнивание может быть отсылкой к искусственному фотосинтезу и выращиванию механизмов.
  5. Вымышленная фамилия..
  6. Битва восходит к «Песенке про нечисть» Владимира Высоцкого[2].
  7. См. «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», глава 4[2].
  8. Аллюзия на строки «Интернационала»: «Никто не даст нам избавленья — / Ни бог, ни царь и не герой»[2].
  9. Аллюзии на Железный занавес и «борьбу за бдительность» в СССР[2].
  10. В гл. 8 от «… у нас на Земле, всё патетическое…».
  11. Всеволод Ревич в «Трагедии и сказке» (1966) почти так написал о «Понедельник начинается в субботу».

Примечания[править]

  1. Аркадий и Борис Стругацкие. Собрание сочинений в 11 томах. Т. 5. 1967-1968 / под ред. С. Бондаренко. — Изд. 2-е, исправленное. — Донецк: Сталкер, СПб.: Terra Fantastica, 2004. — С. 5-194.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 В. Курильский. Комментарии // Аркадий и Борис Стругацкие. Понедельник начинается в субботу. — СПб.: Terra Fantastica, М.: Эксмо, 2006. — С. 725-8. — (Отцы основатели: Аркадий и Борис Стругацкие).
  3. Аркадий и Борис Стругацкие. Понедельник начинается в субботу. Сказка о Тройке. — СПб.: Terra Fantastica, 1992. — С. 410-414.
Цитаты из книг и экранизаций братьев Стругацких
Мир Полудня: «Полдень, XXII век» (1961)  · «Попытка к бегству» (1963)  · «Далёкая Радуга» (1963)  · «Трудно быть богом» (1964)  · «Беспокойство» (1965/1990)  · «Обитаемый остров» (1968)  · «Малыш» (1970)  · «Парень из преисподней» (1974)  · «Жук в муравейнике» (1979)  · «Волны гасят ветер» (1984)
Другие повести и романы: «Забытый эксперимент» (1959)  · «Страна багровых туч» (1959)  · «Извне» (1960)  · «Путь на Амальтею» (1960)  · «Стажёры» (1962)  · «Понедельник начинается в субботу» (1964)  · «Хищные вещи века» (1965)  · «Улитка на склоне» (1966/1968)  · «Гадкие лебеди» (1967/1987)  · «Второе нашествие марсиан» (1967)  · «Сказка о Тройке» (1967)  · «Отель «У Погибшего Альпиниста»» (1969)  · «Пикник на обочине» (1971)  · «Град обреченный» (1972/1987)  · «За миллиард лет до конца света» (1976)  · «Повесть о дружбе и недружбе» (1980)  · «Хромая судьба» (1982/1986)  · «Отягощённые злом, или Сорок лет спустя» (1988)
Драматургия: «Туча» (1986)  · «Пять ложек эликсира» (1987)  · «Жиды города Питера, или Невесёлые беседы при свечах» (1990)
С. Ярославцев: «Четвёртое царство»  · «Дни Кракена»  · «Экспедиция в преисподнюю»  · «Дьявол среди людей»
С. Витицкий: «Поиск предназначения, или Двадцать седьмая теорема этики»  · «Бессильные мира сего»
Экранизации: «Отель «У погибшего альпиниста» (1979)  · «Сталкер» (1979)  · «Чародеи» (1982)  · «Дни затмения» (1988)  · «Трудно быть богом» (1989)  · «Искушение Б.» (1990)  · «Гадкие лебеди» (2006)  · «Обитаемый остров» (2008–9)  · «Трудно быть богом» (2013)