Град обреченный
«Град обрече́нный» — фантастико-философский роман Аркадия и Бориса Стругацких, написан в 1969-1972 годах, опубликован в 1988—1989.
Цитаты[править]
Часть первая[править]
— Ну, а начальство почему так не сделает? |
— Ты кем была на том свете? |
— Может быть, ты нас всё-таки впустишь в дом? — осведомился Фриц. Голова его была слегка повернута ухом вперед: он прислушивался к взрывам женского смеха в столовой. |
— Ну да, ну да! — откликался Изя. — Если у еврея отнять веру в бога, а у русского — веру в доброго царя, они становятся способны чёрт знает на что… — глава четвёртая |
— Эксперимент есть Эксперимент. Конечно, мы ничего не понимаем. Но ведь мы и не должны понимать! Это же основное условие! Если мы будем понимать, зачем павианы, зачем сменность профессий… такое понимание сразу обусловит наше поведение, Эксперимент потеряет чистоту и провалится.. — глава четвёртая; эти мысли также пародируют концепцию Провидения; «Эксперимент есть Эксперимент» — повторяющееся клише о неизвестных целях Эксперимента в романе | |
— Андрей Воронин |
Часть вторая[править]
Великий стратег был более, чем стратегом. Стратег всегда крутится в рамках своей стратегии. Великий стратег отказался от всяких рамок. Стратегия была лишь ничтожным элементом его игры, она была для него так же случайна, как для Андрея — какой-нибудь случайный, по прихоти сделанный ход. Великий стратег стал великим именно потому, что понял (а может быть, знал от рождения): выигрывает вовсе не тот, кто умеет играть по всем правилам; выигрывает тот, кто умеет отказаться в нужный момент от всех правил, навязать игре свои правила, неизвестные противнику, а когда понадобится — отказаться и от них. Кто сказал, что свои фигуры менее опасны, чем фигуры противника? Вздор, свои фигуры гораздо более опасны, чем фигуры противника. Кто сказал, что короля надо беречь и уводить из-под шаха? Вздор, нет таких королей, которых нельзя было бы при необходимости заменить каким-нибудь конем или даже пешкой. Кто сказал, что пешка, прорвавшаяся на последнюю горизонталь, обязательно становится фигурой? Ерунда, иногда бывает гораздо полезнее оставить её пешкой — пусть постоит на краю пропасти в назидание другим пешкам… — глава вторая |
Часть третья[править]
Впервые за двенадцать дней вспыхнуло солнце, запылало золотым диском на своём обычном месте, ослепило, обожгло серые выцветшие лица, нестерпимо засверкало в стеклах окон, оживило и зажгло миллионы красок — и чёрные дымы над дальними крышами, и пожухлую зелень деревьев, и красный кирпич под обвалившейся штукатуркой… |
Часть четвёртая[править]
— Вами двигали жалость, милосердие и тэ-дэ и тэ-пэ. Я же не об этом. Жалеть женщин и детей, плачущих от голода, — это нетрудно, это всякий умеет. А вот сумеете вы пожалеть здоровенного сытого мужика с таким вот, — Изя показал, — половым органом? Изнывающего от скуки мужика? Денни Ли, по-видимому, умел, а вы сумеете? — глава вторая |
— Так вот, великие писатели тоже всегда брюзжат. Это их нормальное состояние, потому что они — это больная совесть общества, о которой само общество, может быть, даже и не подозревает. — глава вторая; вариант распространённой мысли | |
— Изя |
Быдло есть быдло. Конечно, оно будет бунтовать <…>. Правда, бунт сытых — это что-то новенькое, что-то вроде парадокса. На Земле такого, пожалуй, ещё не бывало. По крайней мере — при мне. И у классиков ничего об этом не говорится… А, бунт есть бунт… Эксперимент есть Эксперимент, футбол есть футбол… Тьфу! — глава третья | |
— мысли Андрея |
Уходя не грусти, приходя не радуйся… — глава третья |
Часть пятая[править]
... он нашёл склад солярки, после чего антисемитизм Эллизауэра сделался в значительной степени абстрактным. «Я ненавижу жидов, — объяснялся он своему главному мотористу. — Нет ничего на свете хуже жида. Однако я никогда ничего не имел против евреев! Возьми, скажем, Кацмана…» — глава первая |
— Жили они здесь под управлением Самого Доброго и Простого. Всё с большой буквы, заметь. — глава вторая | |
— Изя |
Вот в Ленинграде <…> был холод, жуткий, свирепый, и замерзающие кричали в обледенелых подъездах — все тише и тише, долго, по многу часов… Он засыпал, слушая, как кто-то кричит, просыпался всё под этот же безнадежный крик, и нельзя сказать, что это было страшно, скорее тошно, и когда утром, закутанный до глаз, он спускался за водой по лестнице, залитой замёрзшим дерьмом, держа за руку мать, которая волочила санки с привязанным ведром, этот, который кричал, лежал внизу возле клетки лифта, наверное, там же, где упал вчера, наверняка там же — сам он встать не мог, ползти тоже, а выйти к нему так никто и не вышел… И никакой ряби не понадобилось. Мы выжили только потому, что мать имела обыкновение покупать дрова не летом, а ранней весной. Дрова нас спасли. И кошки. Двенадцать взрослых кошек и маленький котёнок, который был так голоден, что, когда я хотел его погладить, он бросился на мою руку и жадно грыз и кусал пальцы… Вас бы туда, сволочей, подумал Андрей про солдат с неожиданной злобой. Это вам не Эксперимент… И тот город был пострашнее этого. Я бы там обязательно сошел с ума. Меня спасло, что я был маленький. Маленькие просто умирали… |
Право на власть имеет тот, кто эту власть осуществляет. — глава вторая; вариант распространённой мысли |
— Величие! Ах, как много о нём сказано, нарисовано, сплясано и спето! Что был бы человеческий род без категории величия? Банда голых обезьян, по сравнению с которыми даже рядовой Хнойпек показался бы нам венцом высокой цивилизации. Не правда ли?.. Ведь каждый отдельный Хнойпек не имеет меры вещей. От природы он научен только пищеварить и размножаться. Всякое иное действие упомянутого Хнойпека не может быть оценено им самостоятельно ни как хорошее, ни как плохое, ни как полезное, ни как напрасное или вредное, — и именно вследствие такого вот положения вещей каждый отдельный Хнойпек при прочих равных условиях рано или поздно, но с неизбежностью попадает под военно-полевой суд, каковой суд уже и решает, как с ним поступить… Таким образом, отсутствие суда внутреннего закономерно и, я бы сказал, фатально восполняется наличием суда внешнего, например, военно-полевого… Однако, господа, общество, состоящее из Хнойпеков и, без всякого сомнения, из Мымр, просто не способно уделять такого огромного внимания суду внешнему — неважно, военно ли это полевой суд или суд присяжных, тайный суд инквизиции или суд Линча, суд Фемы или суд так называемой чести,. Я не говорю уже о товарищеских и прочих судах… Надлежало найти такую форму организации хаоса, состоящего из половых и пищеварительных органов как Хнойпеков, так и Мымр, такую форму этого вселенского кабака, чтобы хоть часть функций упомянутых внешних судов была бы передана суду внутреннему. Вот, вот когда понадобилась и пригодилась категория величия! А дело в том, господа, что в огромной и совершенно аморфной толпе Хнойпеков, в огромной и ещё более аморфной толпе Мымр время от времени появляются личности, для которых смысл жизни отнюдь не сводится к пищеварительным и половым отправлениям по преимуществу. Если угодно — третья потребность! Ему, понимаете, мало чего-нибудь там переварить и попользоваться чьими-нибудь прелестями. Ему понимаете, хочется ещё сотворить что-нибудь такое-этакое, чего раньше, до него, не было. Например инстанционную или, скажем, иерархическую структуру, Козерога какого-нибудь на стене. С яйцами. Или сочинить миф про Афродиту… На кой хрен ему это всё сдалось — он и сам толком не знает. И на самом деле, ну зачем Хнойпеку Афродита Пеннорождённая или тот же самый козерог. С яйцами. Есть, конечно, гипотезы, есть, и не одна! Козерог ведь, как-никак, — это очень много мяса. Об Афродите я уже и не говорю… <…> |
— И такое было с вами не однажды! — сказал Наставник. — И будет ещё не раз. В вас только что вбили понимание, и вам от него тошно, вы не знаете, на кой оно вам ляд, вы хотите без него… — Он взял свой стаканчик. — За продолжение! — сказал он. |
Часть шестая[править]
— Всему на свете цена — дерьмо, — сказал Изя, ковыряя в зубах хорошо отмытым пальцем. — Всем этим вашим пахарям, всем этим токарям, всем вашим блюмингам, крекингам, ветвистым пшеницам, лазерам и мазерам. Всё это — дерьмо, удобрения. Всё это проходит. Либо просто проходит без следа и навсегда, либо проходит потому, что превращается. Все это кажется важным только потому, что большинство считает это важным. |
— Всё на свете я теперь понимаю. Тридцать лет до этого понимания доходил и вот теперь дошел. Никому я не нужен, и никто никому не нужен. Есть я, нет меня, сражаюсь я, лежу на диване — никакой разницы. Ничего нельзя изменить, ничего нельзя исправить. Можно только устроиться — лучше или хуже. Все идёт само по себе, а я здесь ни при чем. Вот оно — ваше понимание, и больше понимать мне нечего… Вы мне лучше скажите, что я с этим пониманием должен делать? | |
— Андрей |
А ветер разочарованно выл у них над головами и не мог достать до них. Снова они его обманули, не дали поиграть костями на плешивой глине. Теперь снова можно было помериться силами. |
А Изя всё разглагольствовал там насчёт здания культуры… |
— Ну, вот, Андрей, — произнёс с некоторой торжественностью голос Наставника. — Первый круг вами пройден. |
О романе[править]
Ни над каким другим нашим произведением (ни до, ни после) не работали мы так долго и так тщательно. Года три накапливали — по крупицам — эпизоды, биографии героев, отдельные фразы и фразочки; выдумывали Город, странности его и законы его существования, по возможности достоверную космографию этого искусственного мира и его историю — это было воистину сладкое и увлекательное занятие, но все на свете имеет конец, и в июне 1969-го мы составили первый подробный план и приняли окончательное название — «Град обреченный» (именно «обречЕнный», а не «обречённый», как некоторые норовят произносить). Так называется известная картина Рериха, поразившая нас в своё время своей мрачной красотой и ощущением безнадёжности, от неё исходившей. <…> | |
— Борис Стругацкий, «Комментарии к пройденному», 1999 |
В романе предпринята попытка построить динамическую модель идеологизированного сознания, типичного для самых широких слоёв нашего общества, проследить его судьбу на фоне меняющейся социальной реальности, исследовать различные фазы его „жизненного цикла“, и в частности, драматического перехода думающих советских людей от позиции фанатичной веры в коммунистические идеалы к условиям идеологического вакуума, характерного для целого поколения.[4] | |
— Марк Амусин, «Иллюзии и дорога», 1989 |
И недаром же, начиная с повести «Трудно быть богом» (1964), эти чуткие к требованиям дня писатели бьют в одну и ту же точку. Недаром доказывают, что недопустимы, нравственно преступны эксперименты над человеком и обществом, даже если экспериментаторы движимы самыми вроде бы добрыми побуждениями (выразительная картина такого зловеще благородного Эксперимента развернута, в частности, в их романе «Град обреченный», с первой книгой которого познакомились читатели журнала «Нева» — №№ 9–10). Недаром, не боясь повториться, убеждают, что добро, породнившееся с насилием, неминуемо перерождается в зло — и тем более опасное, что оно-то по-прежнему считает себя добром.[5] | |
— Сергей Чупринин, «Предвестие: Заметки о журнальной прозе 1988 года», 1989 |
Примечания[править]
- ↑ Foxtailer — «лисохвостка» (англ.), определение молодых женщин лёгкого поведения в контркультуре 60-х гг. XX века.
- ↑ Намёк на репарации после Первой и [[w:en:World War I reparations|Второй мировых войн].
- ↑ Парафраз из «Ревизора» (действие 1, явл. 1).
- ↑ Амусин М. Иллюзии и дорога // Октябрь. — 1989. — № 6.
- ↑ Чупринин С. Предвестие: Заметки о журнальной прозе 1988 года // Знамя. — 1989. — № 1.