Ирина Владимировна Одоевцева

Материал из Викицитатника
Ирина Владимировна Одоевцева
Статья в Википедии

Ири́на Влади́мировна Одо́евцева (полный псевдоним, настоящее имя Ираи́да Густа́вовна Ге́йнике; латыш. Iraīda Heinike; в первом браке Попова, во втором Иванова; 1895-1990, в некоторых источниках указаны другие даты рождения — от 1895 до 1901) — русская поэтесса и прозаик. Родилась в Риге в семье кадета адвоката Густава Гейнике. Начала публиковаться в 1921 году, взяв псевдоним Ирина Одоевцева (её настоящее имя в это время — Ираида Попова, по первому браку).

В 1921 году вышла замуж за поэта Георгия Иванова. Их брак длился 37 лет, и, по словам самой Одоевцевой, имел мало общего с обычными представлениями о супружеской жизни. С 1923 года жила в Париже, бывала в Риге. В начале Второй мировой войны вместе с супругом уехала из Парижа в Биарриц на свою виллу, полученную по наследству от отца. После смерти Иванова Ирина Одоевцева жила около двадцати лет под Парижем, в Ганьи. В 1978 году вышла замуж за писателя Якова Горбова, с которым прожила три года. Несмотря на болезнь, приковавшую её к постели, в 1987 году Ирина Одоевцева приняла решение вернуться в СССР. Умерла в Ленинграде.

Цитаты из стихотворений разных лет[править]

  •  

К луне протягивая руки,
Она стояла у окна.
Зелёным купоросом скуки
Светила ей в лицо луна.
Осенний ветер выл и лаял
В самоубийственной тоске,
И как мороженное таял
Измены вкус на языке.[1]

  — «К луне протягивая руки...», 1950
  •  

И пахнет совсем по нашему
Черемухой и травой...
Сорвав золотое яблоко,
Кивает он головой:
Совсем как у нас на хуторе,
И яблок какой урожай.
Подумай ― в Бога не верили,
А вот и попали в рай![1]

  — «Сияет дорога райская...», 1951
  •  

Серебряной ночью средь шумного бала,
Серебряной ночью на шумном балу,
Ты веер в волненьи к груди прижимала,
Предчувствуя встречу к добру или злу.
Средь шумного бала серебряной ночью
Из музыки, роз и бокалов до дна,
Как там на Кавказе когда-то, как в Сочи
Волшебно и нежно возникла весна.[1]

  — «Серебряной ночью средь шумного бала...», 1951
  •  

Человек человеку бревно,
Это Ремизов где-то давно
Написал. И как правильно это.
Равнодушье сживает со света
Одиноких и плачущих. Но
Для бродяги, глупца и поэта,
У которых мозги набекрень,
Одиночествочушь, дребедень,
Трын-трава. Им участье смешно,
Им не надо привета-ответа.[2]

  — «Человек человеку бревно...», 1961
  •  

За окном рога оленьи,
Между рог оленьих крест
Светится торжественно-неярко,
Как ляпис-лазурная лампадка.[2]

  — «Ночь в вагоне» (из книги «Десять лет»), 1961
  •  

Никакой головы. Ничего.
Беспощадно метет метелка,
Полнолунным светом звеня,
Выметая в пространство меня.

  — «Вот палач отрубил мне голову...» (из цикла «Стихи, написанные во время болезни»), 1961
  •  

Верной дружбе глубокий поклон.
Ожиданье. Вокзал. Тулон.
Вот мы встретились. Здравствуйте. Здрасьте!
Эта встреча похожа на счастье,
На левкои в чужом окне,
На звезду, утонувшую в море,
На звезду на песчаном дне.
― Но постойте. А как же горе?
Как же горе, что дома ждет?
Как беда, что в неравном споре
Победит и с ума сведёт? <...>
По аллее мы с Вами идем,
По аллее Летнего сада.
Ничего мне другого не надо:
Дом Искусств. Литераторов Дом.
Девятнадцать жасминовых лет.
Гордость студии Гумилева,
Николая Степановича…
― Но постойте, постойте. Нет,
Это кажется так, сгоряча.
Это выдумка. Это бред.
Мы не в Летнем саду. Мы в Тулоне,
Мы стоим на тютчевском склоне,
Мы на тютчевской очереди
Роковой ― никого впереди.

  — «Верной дружбе глубокий поклон...» (Георгию Адамовичу), 1961
  •  

Светляками, крыльями стрекоз
Над кустами розовых азалий
За вопросом кружится вопрос
Ядовитее, чем купорос:
Можно ли ещё писать стихи.
Можно ли ещё писать стихи
Всерьёз?..

  — «Средь меланхолических ветвей...», 1961
  •  

Вдохновенно, в совершенстве диком
Трелями исходит соловей
Над шафранною китайской розой.
Восхищаясь собственною позой,
Тень играет дискобольным бликом...

  — Средь меланхолических ветвей...» (из книги «Десять лет»), 1967

Цитаты из прозы[править]

  •  

— Так это правда, что вам не крокодилы и автомобили снятся, а я. Отчего?..
Он смотрит на ея голую загорелую шею, не смея пошевелится. Она наклоняется еще ближе.
— Отчего?..
— Оттого, что я люблю вас, задыхаясь, в отчаянии говорит он.
— Любите?..
Ея лицо вдруг становится грустным. Любите...
— Ах, Вика!
Он закрывает глаза руками.
— Господи, что я сделал. Вы сердитесь? Я обидел вас.
— Нет, нет. Но мне вас очень жаль. Вы еще совсем маленький.
Она грустно улыбается, притягивает его голову к себе и медленно целует в губы. Деревья шумят, белая дорога блестит. Сначала Вике хочется кричать, петь, летать. И он точно летит, так быстро несут его ставшие легкими, легкими, ноги... И — как во сне — стоит только шире взмахнуть руками и, отделившись от земли, понесешься в небо. Потом ноги тяжелеют, руки опускаются. Он уже не летит, он идет по земле. Прямо перед ним вчерашняя скирда. Теперь она кажется огромной и черной. Вика подходить к ней. Трогает солому. Такая-же сухая... Сухая солома. Осторожно. Бросить спичку — пожар. Желтые волосы Наталии Николаевны, их сухой, соломенный вкус... Запах ея духов... Дрожь проходить по его телу... Голова неприятно кружится. В груди тяжелая, томительная слабость. Сухая солома. Осторожно. Он достает папиросу, зажигает спичку, затягивается горьким дымом... Рот его кривится. Светящаяся точка папиросы, как светляк, падает в солому. Вика пристально смотрит на быстро карабкающиеся по скирде огоньки. И вдруг почему-то удивительно ясно вспоминает «музей», устроенный им когда-то в детстве: лягушку, выпучившую круглые, глупые глаза, тонкую ящерицу, извивающуюся на жердочке.[3]

  — «Сухая солома», 1927
  •  

Вот уже три месяца, как я — навсегда, о чем я еще и не подозреваю, — покинула Петербург. Первый месяц я прожила в Риге, где обосновался мой отец, а оттуда перебралась в Берлин.
Нравится мне здесь, за границей? Нет, совсем не нравится. Все тут «не то и не так». Не об этом я мечтала в Петербурге, не так я себе представляла заграничную жизнь.
Мне часто хочется вернуться домой, но об этом я и заикнуться не смею — мой отец упал бы в обморок, услышав, что я хотела бы вернуться в Петербург.[4]

  — «На берегах Сены», 1923
  •  

Да, я знаю. В 1912 году Есенина действительно приняли более чем холодно, а ведь он — крестьянский самородок — приехал покорить Петербург! Как-то на каком-то чопорном приеме Гиппиус, наставив лорнет на его валенки, громко одобрила их: «Какие на вас интересные гетры!» Все присутствующие покатились со смеху.
Такие обиды не прощаются. И не забываются.
— Очень мне обидно было и горько, — говорит он. — Ведь я был доверчив, наивен...
И он действительно смотрит на меня своими васильковыми глазами — доверчиво и наивно. В нем — что-то очень не по годам молодое, даже мальчишеское, совсем не вяжущееся с его репутацией.
Лакей уставляет стол передо мной всевозможными закусками. Но у меня пропал аппетит. Как всегда, когда мне очень интересно, мне есть не хочется.
Есенин наливает мне рюмку водки.
Я качаю головой.
— Не пью.
— Напрасно! Вам необходимо научиться. Водка помогает.
— От чего помогает?.. — спрашиваю я.
— От тоски. От скуки. Если бы не водка и вино, я уже давно смылся бы с этого света! Ещё девушки, конечно! Влюбишься, и море по колено! Зато потом, как после пьянки, даже еще хуже. До ужаса отвратительно.[4]

  — «На берегах Сены», 1926
  •  

Он самодовольно улыбается. Улыбка его ширится, поднимается вверх, захватывает глаза, мешочки под глазами и лоб, разгоняя на нем морщины. Все лицо его на минуту становится веселым, дерзким. И молодым.
Меня всегда поражает в Бунине то, что я при каждой встрече с ним как бы вижу его в разные эпохи его жизни.
Вот сейчас он совсем молодой. Глаза его полны отвагой и желанием все себе подчинить, и ясно, что он чувствует себя центром мира. Но ведь только что он так устало опускал лиловато-серые тяжелые веки над подпухшими зоркими, безнадежно грустными, старческими глазами и беспомощно жевал губами.
Он слегка наклоняет голову. Я больше не вижу его глаз. Лицо его, освещенное двойным светом средиземноморского заката за окном и пылающей печки, медленно теряет свое юношеское веселое и злое сверкание, становится матовым, не молодым и не старым, умным лицом, вне возраста.[4]

  — «На берегах Сены», 1948
  •  

Он <Бунин> вздыхает и закрывает глаза. Да. У него очень усталый вид. Голова его опускается на грудь. Он, должно быть, задремал. Я встаю и, стараясь не шуметь, на носках пробираюсь к двери. Но он резко откидывает голову на спинку кресла и смотрит на меня холодными и зоркими внимательными глазами. Смотрит, злорадствуя и торжествуя, будто поймал меня на месте преступления.
— Что? Бежать?.. Думаете, заснул старикан. Как бы не так! — Но видя мое смущение, объясняет дружелюбно: — Я все утро вспоминаю всевозможные рассказы — те рассказы, которые я хотел написать и не написал. И вот сейчас вспомнил одну удивительную историю. Кладбищенскую, как раз продолжение нашего разговора. — И уже почти весело, тоном, не терпящим возражений: — Садитесь! Расскажу. А вам спешить, слава Богу, некуда. Да и чтобы меня послушать, можно и важное дело отложить. Не так ли?
— Не только можно, но нельзя не отложить, — говорю я, снова усаживаясь против него.
Он оживленно начинает рассказывать. А я вся превращаюсь в слух.[4]

  — «На берегах Сены», 1948
  •  

Всеволодский, подхваченный неистовым порывом вдохновения и красноречия, метался по эстраде, то подбегал к самому ее краю, то, широко раскинув руки, замирал, как пригвожденный к стене.
Обещания, как цветочный дождь, сыпались на восхищенных слушателей.
— Вы будете первыми актёрами не только России, но и мира! Ваша слава будет греметь! Отовсюду будут съезжаться смотреть и слушать вас! Вы будете чудом, немеркнущим светом! И тогда только вы поймете, какое счастье было для вас, что вы поступили в «Живое слово»…[2]

  — «На берегах Невы», 1967
  •  

Тэффи всё же, как и полагается юмористке, была неврастенична и даже очень неврастенична, хотя и старалась скрыть это. О себе и своих переживаниях она говорила редко и, по её словам, «терпеть не могла интимничать», ловко парируя шутками все неудачные попытки «залезть к ней в душу в калошах». <…>
— Без калош не обойтись, — объясняет она. — Ведь душа-то моя насквозь промокла от невыплаканных слёз, они все в ней остаются. Снаружи у меня смех, «великая сушь», как было написано на старых барометрах, а внутри сплошное болото, не душа, а сплошное болото.[5][6]

  — «О Тэффи», 1972
  •  

Брак состоялся 24 марта 1978 года. Что дала нам совместная жизнь? Писателя Горбова я не смогла вернуть к творческой жизни. Его физическое состояние, как видно, здесь сыграло свою роль. Характеры наши были совершенно противоположны. Яков Николаевич любил тишину, уединение, семейный уют — все то, что наводило на меня нестерпимую скуку. Я, наоборот, любила всегда быть окруженной людьми, у нас не переводились гости, или мы бывали приглашены куда-нибудь. Я тащила Горбова с собой. Он стоически переносил такой образ жизни, хотя это явно его утомляло, но недаром еще в начале нашего сожительства он мне сказал: «Что бы ты ни сделала со мной, я за все тебе скажу спасибо».
Его влюбленное отношение ко мне продолжалось и трогало меня бесконечно. Я дружески заботилась о нем. Он открыл мне всецело свою душу, но один уголок ревниво оберегал, и мне туда доступа не было. Он ни за что не соглашался прочитать мне свои стихи, которые когда-то писал. Надо сказать, что он был страшно самолюбив и не переносил критики, а моя критика, наверное, ему была бы абсолютно неприятна. Его стихи я прочитала только после его смерти. Прожили мы с ним недолго — три года и несколько месяцев. В сентябре 1982 года Я.Н.Горбов скончался. Похоронен на кладбище в Шелль, в одной могиле со своей первой женой...[4]

  — «На берегах Сены», 1983
  •  

В предисловии к книге «На берегах Невы» я просила у читателя любви к тем, о ком пишу, потому что, как сказал Габриэль Марсель, «любовь дарует временное бессмертие». Каждый раз, когда произносишь «я тебя люблю», — это значит, что ты не умрешь, не умрешь, пока я, любящий тебя, буду жить.
И читатели в своем сердце и памяти откликнулись на мою просьбу. За это я им глубоко благодарна.
Теперь я обращаюсь к вам с той же просьбой о любви к людям, о которых я пишу в этой книге. Все они нуждаются в еще большей любви не только потому, что «горек хлеб и круты ступени земли чужой», но и потому, что еще более, чем хлеба, им не хватало любви читателя, и они задыхались в вольном воздухе чужих стран. Ведь всем поэтам больше всего нужна любовь. Петрарка писал: «Я не хочу, чтобы меня через триста лет читали. Я хочу, чтобы меня любили».
Нет другой страны, где так любят и ценят писателей, а особенно поэтов, как в России. Здесь считают, что поэты мыслят стихами.
Я согласна с Мариной Цветаевой, говорившей в 1923 году, что из страны, в которой стихи ее были нужны, как хлеб, она попала в страну, где ни ее, ни чьи-либо стихи никому не нужны. Даже русские люди в эмиграции перестали в них нуждаться. И это делало поэтов, пишущих на русском языке, несчастными.[4]

  — «На берегах Сены» (предисловие 1983 года)

Цитаты из дневников и писем[править]

  •  

Вы не совсем ясно представляете себе Галину. Нет, ни на Беатриче, ни на Лауру она совсем не похожа. Она была очень русской, с несколько тяжеловесной, славянской прелестью. Главным ее очарованием была медлительная женственность и кажущаяся покорность, что, впрочем, многим не нравилось.

  — из письма Н. П. Смирнову, 12 апреля 1970 г.

Цитаты об Ирине Одоевцевой[править]

  •  

У Михальцевой были домашние представления. Много народу. Одоевцева читала полное собрание своих сочинений. Она мила.

  Михаил Кузмин, Дневник, 19 января 1921
  •  

Не думаю, чтобы пафос современности заключался в трудовых карточках, пайках, отсутствии дров и комиссарских именинах. Относительно подобной «современности» неплохо обмолвился поэт Нельдихен: «вот Ирина Одоевцева писала балладу про испорченный водопровод; водопровод починили — баллада и устарела».[7]

  Михаил Кузмин, «Письмо в Пекин» (эссе), 1921
  •  

Книгой же, вызвавшей наибольшее количество неприязненных читательских откликов, оказывается на этот раз роман Ирины Одоевцевой «Оставь надежду навсегда». «Как можно хвалить эту Книгу? — восклицает читательница Н. Б. из Германии. — Зачем хватается человек за то, чего не знает? Эти границы писателю не дано преступать. Начала читать — и бросила. Терпеть не могу фальши!» «Нет ничего удивительного в том, что И. Одоевцева состряпала это бульварное чтиво — род литературного салата из 30-пфенниговых детективных романов, стенограмм кравченковского процесса и подражаний Кестлеру, — пишет другой читатель, из Мюнхена, — каждый автор выбирает жанр по плечу своим возможностям. — Удивительно, как Издательство имени Чехова принимает к печати халтуру! Разве отбор правдивых отображений современной России не входит в его задачу? Но о какой же правдивости может итти речь в изделии Одоевцевой? В какой мере подлинные несчастья нашей родины, подлинные трагедии ее замечательных писателей и людей искусства отвечают лубочным выдумкам о Лугановых и «хрупких балеринах»? И какой все-таки цинизм избрать «Сырьем» для бульварно-. литературного сюсюканья тему, в которой не смыслишь, тему о самой несчастной в мире Стране, и предлагать этот свой творческий Missgeburt читателям, для многих из которых тема эта еще вся в слезах, еще — вчерашний, нет, даже сегодняшний, их день![8]

  — Наталья Тарасова, Отзывы читателей, 1957
  •  

Боря ездил в «Русск. мысль». Видел там Одоевцеву — худа, грязновата, но несчастна, конечно.[9]

  — Вера Зайцева, из дневников, 9 октября 1958
  •  

А вот Георгий Иванов и Оцуп уже в то время были чрезвычайно заняты всяческой дискредитацией моих стихов. Они знали некоторые подробности моей биографии и думали, что моё место пусто, и решили передать его И.Одоевцевой. <...> Георгий Иванов всю жизнь под диктовку Одоевцевой старался как-нибудь уколоть меня, начиная со своих бульварных «Петербургских зим».[10].

  Анна Ахматова, из автобиографической прозы («Коротко о себе»), конец 1950-х
  •  

Первоначально членами «Нового цеха» были только Гумилёв, Георгий Иванов, Георгий Адамович, Николай Оцуп и Всеволод Рождественский. Потом была принята Ирина Одоевцева — взамен изгнанного Всеволода Рождественского. К началу 21-го года членами «Цеха» стали С. Нельдихен и Конст. Вагинов. Но настоящим штабом был не весь «Цех», а только четверо: Гумилев, Иванов, Адамович и Одоевцева. Только они были соединены настоящей дружбой. Остальные были не друзья, а «нужность». И самой нужной из этих «нужностей» был Николай Авдеевич Оцуп.[11]

  Николай Чуковский, «Литературные воспоминания», 1965
  •  

И у Рождественского, и у Ирины Одоевцевой была изысканнейшая каша во рту, но сильнее всех шепелявил Георгий Иванов. <...> ...с особой любовью Гумилев говорил об Ирине Одоевцевой. В двадцатом и двадцать первом году в кругу, примыкавшем к «Цеху поэтов», она стала общей любимицей. И были тому важные причины, на которых следует остановиться. По-настоящему звали ее Рада Густавовна Гейнеке, она была барышня из петербургской немецкой чиновничьей среды. В литературной среде появилась она осенью 1919 года, поступив студенткой в только что основанную Горьким Студию. Вначале никто на нее особенного внимания не обратил, хотя она была женщина с примечательной внешностью: гибкая, тонкая, с узким лицом, с узкими длинными пальцами, с пышнейшей короной темно-рыжих волос старой бронзы, с зеленовато-голубыми глазами, с очень тонкой кожей той особой белизны, которая бывает только у рыжих. В одной из своих ранних баллад она говорит о себе как о перевоплощении кошки. Гумилев в посвященном ей стихотворении «Лес» назвал ее «женщиной с кошачьей головой». Но, повторяю, вначале никто на нее не обращал внимания, несмотря на ее внешность и несмотря даже на то, что она в своей стремительной кокетливой речи не произносила по крайней мере половины букв русской азбуки, что, как я уже говорил, почиталось в том кругу признаком величайшей изысканности. Она была всего только студисткой, а важные члены «Цеха поэтов», настоящие, признанные поэты, нас, студистов, почти не замечала и держали себя с нами свысока.[11]

  Николай Чуковский, «Литературные воспоминания», 1965
  •  

Георгий Иванов влюбился в нее пламенно, бурно и так, что об этом сразу узнали все. Он бегал за ней и робел перед нею, и помню, отец мой с удивлением говорил мне, что не ожидал, что он способен так по-мальчишески робко и простодушно влюбляться в женщину. Через несколько месяцев он женился на ней. Ирина Одоевцева пользовалась успехом не только как женщина, но и как поэт. Основная причина успеха ее стихов в кругу «Цеха поэтов» заключалась в том, что она первая как поэт нашла прием, с помощью которого они могли выразить свое отношение к революции. <...>
Отвергнув «мертвые слова», деятели «Цеха поэтов» долго вынуждены были молчать о грандиозных событиях революции, вызывавших у них страх и ненависть. Ирина Одоевцева изобрела способ говорить «живыми словами» если не о революции, так хотя бы о некоторых чертах быта эпохи гражданской войны. О самых низменных чертах быта, бросавшихся в глаза даже мещанину, — о мешочниках, спекулянтах, бандитах. В деланно-жеманных балладах условными «живыми словами» она изображала трудный быт революционных годов как нагромождение причудливых, бессмысленных и жестоких нелепостей. И этим сразу завоевала сердца всего «Цеха».[11]

  Николай Чуковский, «Литературные воспоминания», 1965
  •  

Ирина Одоевцева, Ник.Оцуп, Вс.Рождественский, Сергей Нельдихен совсем недавно выделились из толпы начинающих, и каждый по-своему заявил о своем праве на существование в русской поэзии. Как поэты, они почти однолетки, хотя Вс. Рождественский и Н. Оцуп печатались уже года три назад. Нельдихен выпустил осенью маленькую и еще очень зеленую книгу «Ось», а Ирина Одоевцева впервые появляется в печати. Ирина Одоевцева тяготеет к бутафории страшных баллад: к воронам, призракам, предчувствиям, вещим снам и т.п. Ее стихи всегда построены как рассказ, но сквозь их внешнюю эпичность всегда пробивается какой-то очень женский лиризм и затаенное, но острое чувство иронии. Именно эти качества придают стихам Одоевцевой большое своеобразие и убедительность. Конечно, психология Одоевцевой сродни психологии наших прабабушек, с замиранием сердца читавших Светлану, но Одоевцева никогда не забывает, что она живет в 21-м году, что она модернистка и не меньше «Удольфских Таинств» госпожи Радклиф, должно быть, любит «La revolte des Anges» Анатоля Франса. Напечатанный в «Драконе» её «Роберт Пентегью» отличный образчик лирико-эпического рассказа. Запутанная история оборотней, могильщиков, прекрасных юношей и черных котов очень удачно разрешается подкупающим своей убедительной естественностью концом: ...Я слышала в детстве много раз Простонародный этот рассказ И пленил он навеки душу мою, Ведь я тоже Роберт Пентегью, Прожила я так много кошачьих дней, Когда же умрет моя Молли Грей...
Ирина Одоевцева еще не совсем научилась справляться с трудным ремеслом поэта. Ее стихи чересчур длинны, лишены крепкого позвоночника, части перевешивают в них целое. Они иногда не совсем крепко сделаны, выражения лишены должной энергии, рифмы бледны. Но достоинств в ее стихах больше, чем недостатков и, думается, эти последние — просто следствие поспешного роста. Поэт быстро развивается и совершенствуется у нас на глазах, и неудивительно, что его голос ломок и движения, порой, неуклюжи, как у подростка.[12]

  Юрий Анненков, «Дневник моих встреч», 1966
  •  

Еще в Шанхае я читала мемуарную книгу жившего в Париже русского поэта Георгия Иванова «Петербургские зимы» — там были страницы об Ахматовой. Однажды я сказала ей об этом, а в ответ услышала: «Сплошное вранье! Ни одному слову верить нельзя!» Столь же негодующе относилась Анна Андреевна к писаниям жены Иванова — Ирины Одоевцевой. А в этих произведениях речь шла еще о молодой, о петербургской Ахматовой.[13]

  Наталия Ильина, «Дороги и судьбы», до 1985
  •  

Одной из любимых и, возможно, самой любимой ученицей Гумилева была Ирина Одоевцева. Он — всегда элегантный и надменный поэт-мэтр, и она — тоненькая, с бантом — начинающая поэтесса. Они дружат, балансируя на грани влюбленности. Когда 90-летняя Ирина Одоевцева вернулась из эмиграции с берегов Сены на берега Невы, ее спрашивали: «Был ли Гумилев влюблен в вас?» — «Разумеется, — отвечала она, — я могла бы, как говорится,» распушить хвост «и рассказать о нашем романе... Ну да, был влюблен, но он ведь во многих бывал влюблен... Конечно, он никакой не политик, никакой не конспиратор, он был прежде всего поэтом. В любом случае расстрел — страшная, непоправимая ошибка... Мои родные после расстрела Гумилева в страхе за меня уничтожили все его письма ко мне, альбом, стихи. Но к нам так никто и не заявился с обыском.[14]

  Юрий Безелянский, «В садах любви», 1993
  •  

...Георгий Иванов, один из младших поэтов Серебряного века. Всю жизнь был верен одной женщине — Ирине Одоевцевой, «маленькой поэтессе с огромным бантом». И разве мог бы я, о посуди сама, В твои глаза взглянуть и не сойти с ума. В семейном дуэте Георгий Иванов — Ирина Одоевцева именно она играла первую скрипку, проявляя и хватку, и практицизм в делах житейских, что было совершенно необходимо в те эмигрантские годы.[14]

  Юрий Безелянский, «В садах любви», 1993
  •  

Разговор зашел о личностях, об эпохе, о свидетельствах очевидцев.
— У вас смешно разводят путаницу вокруг моего имени и думают, что я знаю всех на свете, а жила лет двести. На одной встрече меня просили, чтобы я рассказала о Горьком на Капри. Но мне было всего шесть лет, когда он там жил! На другой встрече спросили, как я отношусь к возвращению Одоевцевой и что б я почитала ее стихи. Но я ее последний раз видела в 1939 году, мы никогда не бывали друг у друга и я не знаю наизусть ее стихов, как, уверена, и она не знает моих. Я помню лишь, что она была привлекательная, стройная блондинка — этого для воспоминаний мало.[15]

  Василий Катанян, «Прикосновение к идолам», 1998

Цитаты об Ирине Одоевцевой в стихах[править]

  •  

Только раз отсюда в вечер грозовой
Вышла женщина с кошачьей головой,
Но в короне из литого серебра,
И вздыхала и стонала до утра,
И скончалась тихой смертью на заре
Перед тем как дал причастье ей кюре. <...>
Я придумал это, глядя на твои
Косы, кольца огневеющей змеи,
На твои зеленоватые глаза,
Как персидская больная бирюза.

  Николай Гумилёв, «Лес» (посв. Ирине Одоевцевой), 1919
  •  

Много детей собралось в эту ночь на мосту.
Синие звезды надели лимонные шляпы.
Спрятала когти медведица в мягкую лапу.
Мальчик надел свой новый матросский костюм.[16]

  Борис Поплавский, «Детство Гамлета» (Ирине Одоевцевой), 1929
  •  

О первые знаки прекрасной и страшной эпохи…
О каравеллы… О желтые флаги чумы…
О под пальмой зачатая жизнь и любовные вздохи,
Пуританские громы, органы небес и псалмы.[17]

  Антонин Ладинский, «О первые знаки прекрасной и страшной эпохи...» (И. В. О<доевцевой>), 1936
  •  

Ночами молодость мне помнится,
Не спится… Третий час.
И странно, в горестной бессоннице
Я думаю о Вас.
Хочу послать я розы Вам,
Все ― радость. Горя нет.
Живете же в тумане розовом,
Как в восемнадцать лет.[18]

  Георгий Адамович, «Мадригал Ирине Одоевцевой», 1971

Примечания[править]

  1. 1 2 3 Одоевцева И. В.. Контрапункт. — Париж: «Рифма», 1951 г.
  2. 1 2 3 Одоевцева И. В.. «На берегах Невы». Романы. Рассказы. Стихотворения. — М.: ЭКСМО, 2012 г.
  3. Одоевцева И. В.. Сухая солома. — Париж: «Новый дом» (эмигрантский журнал, выходивший два года), №3, 1927 г.
  4. 1 2 3 4 5 6 Одоевцева И. В.. «На берегах Сены». — Москва : АСТ, 2009 г. — 413 с.
  5. Русская литература в эмиграции. — Питтсбург: отдел славянских языков и литератур Питтсбургского университета, 1972. — С. 199-207.
  6. Дальние берега: Портреты писателей эмиграции / Состав и комментарии В. Крейд. — М.: Республика, 1994.
  7. Кузмин М. А. Условности. — Пг.: Полярная Звезда, 1923 г.
  8. Н. Тарасова. Отзывы читателей. — Франкфурт-на-Майне: «Грани», № 23, 1954 г.
  9. Вера жена Бориса: Дневники Веры Алексеевны Зайцевой. 1937–1964. Авт.-сост., коммент. О. А. Ростова, Под общ. ред. В. Л. Телицына, Дом-музей Марины Цветаевой. — М.: (Наука), 2016 г.
  10. А. А. Ахматова. Собрание сочинений в 6 томах. — М.: Эллис Лак, 1998 г.
  11. 1 2 3 Чуковский Н. К. О том, что видел: Воспоминания. Письма. — Москва, Молодая гвардия, 2005 г.
  12. Юрий Анненков. «Дневник моих встреч». М.: Захаров, 2001 г.
  13. Н. И. Ильина. Дороги и судьбы. — Москва: АСТ, 2011 г.
  14. 1 2 Юрий Безелянский, «В садах любви. Хроника встреч и разлук». — М.: Вагриус, 2002 г.
  15. В.В.Катанян, «Прикосновение к идолам». Воспоминания. — М.: Захаров, 2002 г.
  16. Б.Ю. Поплавский. Сочинения. — СПб.: Летний сад; Журнал «Нева», 1999 г.
  17. Ладинский А. П. Собрание стихотворений. — М.: Русский путь, 2008 г.
  18. Г. В. Адамович. Полное собрание стихотворений. Новая библиотека поэта. Малая серия. — СПб.: Академический проект, 2005 г.

Библиография[править]

Стихи
Романы
  • Ангел смерти (1927)
  • Изольда (1929)
  • Зеркало (1939)
  • Оставь надежду навсегда (на французском 1948, на английском 1949, на испанском 1949, русское издание 1954)
  • Год жизни // Возрождение. — Париж. — 1957. — № 63—65, 67—69

Книги воспоминаний:

  • На берегах Невы (1967)
  • На берегах Сены (1983)
  • На берегах Леты — не дописана