Никола́й Степа́нович Гумилёв (3 [15] апреля 1886 — 26 августа 1921) — русский поэт Серебряного века, один из основателей акмеизма, прозаик, переводчик, литературный критик. Первый муж Анны Ахматовой, отец Льва Гумилёва. Расстрелян по обвинению в участии в антисоветском заговоре.
Я считаю, что прийти на экзамен, подготовившись к нему, это все равно, что играть с краплеными картами. — ответ на экзамене, на котором Гумилёв плохо отвечал, на вопрос, почему он не готовился к экзаменам.
Я требую повторного выстрела. — на дуэли после осечки оппонента.
Так провожают женщины героя, идущего на смерть! — перед агитацией, в ответ на смех знакомых.
В стихах Тэффи радует больше всего их литературность в лучшем смысле этого слова. <…> Поэтесса говорит не о себе и не о том, что она любит, а о той, какая она могла бы быть, и о том, что она могла бы любить. Отсюда маска, которую она носит с торжественной грацией и, кажется, даже с чуть заметной улыбкой. Это очень успокаивает читателя, и он не боится попасть впросак вместе с автором. Тэффи любит средневековье и знает его таким, каким его знал Верлен, — огромным и нежным. Мало того, она знает сказки средневековья, и не слащаво-поучительные или безвкусно декоративные, <…> а подлинные, изящно-простые, как у <…> сказочников XVII века. <…>
Менее удачно справляется Тэффи с темами Ассирии и Вавилона, желание найти в них красоту иную, чем красота декоративности, и связать её с нашими переживаниями кажется слишком экзотическим.
Мы поймём, что в этой книге, как в «Новой жизни» Данте, «Сонетах» Ронсара, «Вертере» Гёте и «Цветах зла»Бодлера, нам явлен новый лик любви; любви, которая хочет ослепительности, питается предчувствиями, верит предзнаменованиям и во всём видит единство, потому что видит только самоё себя; любви, которая лишний раз доказывает, что человек — не только усовершенствованная обезьяна.
— «Статьи и заметки о русской поэзии» (XXVI), 1912
Абиссинцы с ружьями за плечами ходят без дела с независимым видом. Они завоеватели, им работать неприлично. И сейчас же за городом начинаются горы, где стада павианов обгрызают молочаи и летают птицы с громадными красными носами.
Из глубины ущелья повалило стадо павианов. Мы не стреляли. Слишком забавно было видеть этих полусобак, полулюдей, удирающих с той комической неуклюжестью, с какой из всех зверей удирают только обезьяны. Но позади бежало несколько старых самцов с седой львиной гривой и оскаленными жёлтыми клыками. Это уже были звери в полном смысле слова, и я выстрелил. Один остановился и хрипло залаял, а потом медленно закрыл глаза и опустился на бок, как человек, который собирается спать. Пуля затронула ему сердце, и, когда к нему подошли, он был уже мёртв.
Павиан стал на четвереньки и хрипло залаял. Его гнев был удовлетворён смертью коня, и он уже хотел спешить за своей целебной травой, но, случайно взглянув на девушку, остановился. Ему вспомнилась молодаянегритянка, которую он поймал недавно одну в лесу, и те стоны и плач, что вылетали из её губ в то время, как он бесстыдно тешился её телом.
И по-звериному острое желание владеть этой девушкой в красной одежде и услышать её мольбы внезапно загорелось в его мозгу и лёгкой дрожью сотрясло уродливое тело.
Саути называют самым типичным представителем «Озёрной Школы» <…>. Из ряда лозунгов, брошенных этой школой, Саути больше всего обратил внимание на правду историческую и бытовую. Исключительно образованный, он охотно выбирал темами своих поэм и стихотворений отдалённые эпохи и чужие ему страны, причём стремился передавать характерные для них чувства, мысли и все мелочи быта, сам становясь на точку зрения своих героев. Для этого он пользовался всем богатством народной поэзии и первый ввёл в литературу её мудрую простоту, разнообразие размеров и могучий поэтический приём повторений. Однако, именно это и послужило причиной его непризнания, потому что девятнадцатый век интересовался прежде всего личностью поэта и не умел увидеть за великолепием образов их творца. Для нас стихотворения Саути — это целый мир творческой фантазии, мир предчувствий, страхов, загадок, о которых лирический поэт говорит с тревогой и в которых эпический находит своеобразную логику, только некоторыми частями соприкасающуюся с нашей. Никаких моральных истин, кроме, может быть, самых наивных, взятых как материал, невозможно вывести из этого творчества, но оно бесконечно обогащает мир наших ощущений и, преображая таким образом нашу душу, выполняет назначение истинной поэзии.
Издавна люди уважали
Одно старинное звено,
На их написано скрижали: Любовь и Жизнь — одно.
Но вы не люди, вы живёте,
Стрелой мечты вонзаясь в твердь,
Вы слейте в радостном полёте
Любовь и Смерть. <…>
Невестой вашей будет Вечность,
А храмом — мир. — сборник «Путь конквистадоров», 1905
И вам чужд тот безумный охотник,
кто взойдя на нагую скалу —
в пьяном счастье в тоске безотчетной
прямо в солнце пускает стрелу. — сборник «Чужое небо»
Обнявшись и рука в руке,
На обезьяньем языке
Они делились меж собой Мечтами о стране иной,
Где обезьяньигорода,
Где не дерутся никогда,
Где каждый счастлив, каждый сыт,
Играет вволю, вволю спит.
… вся русская литература предшествующего поколения (за исключением одного Гумилёва) была объединена признаком как раз обратным - ненавистью, неприятием, страхом перед жизнью.
О Гумилёве нельзя говорить без волненья. Ещё придёт время, когда Россия будет им гордиться. Читая его, понимаешь, между прочим, что стихотворенье не может быть просто «настроением», «лирическим нечто», подбором случайных образов, туманом и тупиком.
Но Блок был только единицей, он шел один, за ним не было никого. Это стало особенно ясно, когда на перевыборах председателем Петербургского Союза Поэтов был выбран, вместо Блока, Гумилев. За границей имя его знают, главным образом, потому, что он был расстрелян ЧК, а между тем в истории новой русской литературы он должен занять место, как крупный поэт и глава типично петербургской поэтической школы «акмеистов». Компас акмеизма ― явно указывал на Запад; рулевой акмеистического корабля стремился рационализовать поэтическую стихию и ставил во главу угла работу над поэтической технологией. Недаром же Блок и Гумилев в области художественной ― были врагами, и недаром за последние годы в советской поэзии наблюдается явление на первый взгляд чрезвычайно парадоксальное: молодое поколение пролетарских поэтов, чтобы научиться писать, изучает стихи не Есенина, не автора революционных «Двенадцати» Блока, а стихи рационалистического романтика ― Гумилева.
Огонёк в писательских глазах, когда он замечает придурковато разинутый рот убийцы, <…> — огонёк этот карает жертву вернее, чем револьвер подкравшегося заговорщика. И наоборот, нет ничего ненавистнее для диктатора, чем этот неприступный, вечно ускользающий, вечно дразнящий блеск. Одной из главных причин, по которой лет тридцать назад ленинские бандиты казнили Гумилёва, русского поэта-рыцаря, было то, что на протяжении всей расправы: в тусклом кабинете следователя, в застенке, в плутающих коридорах по дороге к грузовику, в грузовике, который привёз его к месту казни, и в самом этом месте, где слышно было лишь шарканье неловкого и угрюмого расстрельного взвода, — поэт продолжал улыбаться.
Впрочем, в моей молодости новые писатели уже почти сплошь состояли из людей городских, говоривших много несуразного: <...> а что до дворянских поместий и владельцев их, то Гумилёв изображал их уж совсем плохо: у него в этих поместьях «Дома косые двухэтажные И тут же рига, скотный двор», ― а сами помещики и того удивительнее, они, оказывается, «гордятся новыми поддёвками» и по тиранству, по домострою не уступают любому старозаветному Титу Титычу: дочери их будто бы пикнуть при них не смеют и, принуждаемые ими выходить замуж за постылых, нелюбимых, подумывают «стать русалками», то есть утопиться где-нибудь в речке или в пруду.[2]
— Иван Бунин, «Из воспоминаний. Автобиографические заметки», 1948
Блок и Гумилев ушли из жизни, разделенные взаимным непониманием. Блок считал поэзию Гумилева искусственной, теорию акмеизма ложной, дорогую Гумилеву работу с молодыми поэтами в литературных студиях вредной. Гумилев, как поэт и человек, вызывал в Блоке отталкивание, глухое раздражение. Гумилев особенно осуждал Блока за «Двенадцать». Помню фразу, сказанную Гумилевым незадолго до их общей смерти, помню и холодное, жестокое выражение его лица, когда он убежденно говорил: «Он (т.е. Блок), написав «Двенадцать», вторично распял Христа и еще раз расстрелял Государя». Я возразил, что, независимо от содержания, «Двенадцать», как стихи, близки к гениальности. ― «Тем хуже, если гениальны».
Было это в августе 1921 года, в последний раз, когда я Гумилева видел. Георгий Иванов, не сомневаюсь, помнит этот разговор и мог бы мой рассказ подтвердить: Гумилев пришел и сразу заявил, что он свое отношение к Анненскому пересмотрел, что пора сказать о нем правду, что это второстепенный, неврастенический стихотворец, а истинно великий поэт наших лет, непонятый, неоцененный ― граф Комаровский. Вскоре, через несколько дней, Гумилев был арестован и погиб. Не случись этого, вполне возможно, что он, при своей страсти к литературной стратегии, предпринял бы на Анненского организованный поход, как возможно и то, что вместо Комаровского нашел бы другое «знамя»: Комаровский ― явление далеко не ничтожное, но больное и темное, к роли знаменосца не подходил. Ничего достоверного об этом сказать нельзя.[3]
Не будь в то время в Петербурге Замятина, его пришлось бы выдумать. Замятин и Гумилёв ― почти ровесники. Первый родился в 1885 году, второй годом позже. Революция застала того и другого за границей. Гумилев был командирован в Париж с поручениями военного характера, Замятин ― в Англию, наблюдать за постройкой ледокола «Александр Невский» (впоследствии «Ленин»). Оба осенью 1917 года вернулись в Россию. Есть что-то общее в их обликах, в их отношении к литературе. Гумилев был человеком редкой дисциплины, сосредоточенной воли, выдержки. Теми же качествами привлекателен характер Замятина. Каждый из них алгеброй гармонию проверил. Тот и другой твердо знали, что мастерство достигается упорной работой».[4]
↑Русская эпиграмма (XVIII — начало XX века) / Составители М. И. Гиллельсон, К. А. Кумпан. — Л.: Советский писатель, 1988. — С. 507. — (Библиотека поэта. Большая серия).
↑Бунин И. А. Гегель, фрак, метель. — М.: Вагриус, 2008.