Град обреченный

Материал из Викицитатника
Перейти к: навигация, поиск

«Град обрече́нный» — фантастико-философский роман Аркадия и Бориса Стругацких, написан в 1969-1972 годах, опубликован в 1988—1989.

Цитаты[править]

Часть первая[править]

  •  

— Ну, а начальство почему так не сделает?
— А зачем ему? — радостно вскричал Изя. — Сам подумай! Мусор вывозится? Вывозится! Вывоз учитывается? Учитывается! Систематически? Систематически! Месяц окончится, будет представлен отчёт: вывезено на столько-то баков дерьма больше, чем в прошлом месяце. Министр доволен, мэр доволен, все довольны, а что Дональд недоволен, так его сюда никто не гнал — доброволец!.. — глава первая

  •  

— Ты кем была на том свете?
— Фокстейлером[1], — сказала Сельма.
— Кем?
— Ну, как тебе объяснить… Раз-два, ножки врозь…
Андрей опять обмер. Врёт, пронеслось у него в голове. Всё ведь брешет, девка. Идиота из меня делает.
— И хорошо зарабатывала? — саркастически спросил он.
— Дурак, — сказала она почти ласково. — Это же не для денег. Просто интересно. Скука же…
— Как же так? — спросил Андрей горестно. — Куда же твои родители смотрели? Ты же молодая, тебе бы учиться и учиться…
— Зачем? — спросила Сельма.
— Как — зачем? В люди вышла бы… Инженером бы стала, учителем… Могла бы вступить в компартию, боролась бы за социализм… — глава третья

  •  

— Может быть, ты нас всё-таки впустишь в дом? — осведомился Фриц. Голова его была слегка повернута ухом вперед: он прислушивался к взрывам женского смеха в столовой.
Андрей впустил их в прихожую и сказал:
— Деньги. Деньги на бочку!
— Даже здесь нам не удаётся избежать репараций[2], Отто, — сказал Фриц, раскрывая портмоне. — На! — он сунул Андрею несколько бумажек.
— Дай Отто какую-нибудь кошелку и скажи, что купить — он сбегает. — глава третья

  •  

— Ну да, ну да! — откликался Изя. — Если у еврея отнять веру в бога, а у русского — веру в доброго царя, они становятся способны чёрт знает на что… — глава четвёртая

  •  

— Эксперимент есть Эксперимент. Конечно, мы ничего не понимаем. Но ведь мы и не должны понимать! Это же основное условие! Если мы будем понимать, зачем павианы, зачем сменность профессий… такое понимание сразу обусловит наше поведение, Эксперимент потеряет чистоту и провалится.. — глава четвёртая; эти мысли также пародируют концепцию Провидения; «Эксперимент есть Эксперимент» — повторяющееся клише о неизвестных целях Эксперимента в романе

  — Андрей Воронин

Часть вторая[править]

  •  

Великий стратег был более, чем стратегом. Стратег всегда крутится в рамках своей стратегии. Великий стратег отказался от всяких рамок. Стратегия была лишь ничтожным элементом его игры, она была для него так же случайна, как для Андрея — какой-нибудь случайный, по прихоти сделанный ход. Великий стратег стал великим именно потому, что понял (а может быть, знал от рождения): выигрывает вовсе не тот, кто умеет играть по всем правилам; выигрывает тот, кто умеет отказаться в нужный момент от всех правил, навязать игре свои правила, неизвестные противнику, а когда понадобится — отказаться и от них. Кто сказал, что свои фигуры менее опасны, чем фигуры противника? Вздор, свои фигуры гораздо более опасны, чем фигуры противника. Кто сказал, что короля надо беречь и уводить из-под шаха? Вздор, нет таких королей, которых нельзя было бы при необходимости заменить каким-нибудь конем или даже пешкой. Кто сказал, что пешка, прорвавшаяся на последнюю горизонталь, обязательно становится фигурой? Ерунда, иногда бывает гораздо полезнее оставить её пешкой — пусть постоит на краю пропасти в назидание другим пешкам… — глава вторая

Часть третья[править]

  •  

Впервые за двенадцать дней вспыхнуло солнце, запылало золотым диском на своём обычном месте, ослепило, обожгло серые выцветшие лица, нестерпимо засверкало в стеклах окон, оживило и зажгло миллионы красок — и чёрные дымы над дальними крышами, и пожухлую зелень деревьев, и красный кирпич под обвалившейся штукатуркой…
Толпа дико взревела, и Андрей завопил вместе со всеми. Творилось что-то невообразимое. Летели в воздух шапки, люди обнимались, плакали, кто-то принялся палить в воздух, кто-то в диком восторге швырял кирпичами в прожектора, а Фриц Гейгер, возвышаясь над всем этим, как Господь Бог, сказавший «да будет свет», длинной чёрной рукой указывал на солнце, выкатив глаза и гордо задрав подбородок. Потом голос его снова возник над толпой.
— Вы видите?! Они уже испугались! Они дрожат перед вами! Перед нами! Поздно, господа! Поздно! Вы снова хотите захлопнуть ловушку? Но люди уже вырвались из неё! Никакой пощады врагам человечества! Спекулянтам! Тунеядцам! Расхитителям народного добра! Солнце снова с нами! Мы вырвали его из чёрных лап! Врагов человечества! И мы больше никогда! Не отдадим его! Никогда! И никому!… — глава вторая

Часть четвёртая[править]

  •  

— Вами двигали жалость, милосердие и тэ-дэ и тэ-пэ. Я же не об этом. Жалеть женщин и детей, плачущих от голода, — это нетрудно, это всякий умеет. А вот сумеете вы пожалеть здоровенного сытого мужика с таким вот, — Изя показал, — половым органом? Изнывающего от скуки мужика? Денни Ли, по-видимому, умел, а вы сумеете? — глава вторая

  •  

— Так вот, великие писатели тоже всегда брюзжат. Это их нормальное состояние, потому что они — это больная совесть общества, о которой само общество, может быть, даже и не подозревает. — глава вторая; вариант распространённой мысли

  — Изя
  •  

Быдло есть быдло. Конечно, оно будет бунтовать <…>. Правда, бунт сытых — это что-то новенькое, что-то вроде парадокса. На Земле такого, пожалуй, ещё не бывало. По крайней мере — при мне. И у классиков ничего об этом не говорится… А, бунт есть бунт… Эксперимент есть Эксперимент, футбол есть футбол… Тьфу! — глава третья

  — мысли Андрея
  •  

Уходя не грусти, приходя не радуйся… — глава третья

Часть пятая[править]

  •  

... он нашёл склад солярки, после чего антисемитизм Эллизауэра сделался в значительной степени абстрактным. «Я ненавижу жидов, — объяснялся он своему главному мотористу. — Нет ничего на свете хуже жида. Однако я никогда ничего не имел против евреев! Возьми, скажем, Кацмана…» — глава первая

  •  

— Жили они здесь под управлением Самого Доброго и Простого. Всё с большой буквы, заметь. — глава вторая

  — Изя
  •  

Вот в Ленинграде <…> был холод, жуткий, свирепый, и замерзающие кричали в обледенелых подъездах — все тише и тише, долго, по многу часов… Он засыпал, слушая, как кто-то кричит, просыпался всё под этот же безнадежный крик, и нельзя сказать, что это было страшно, скорее тошно, и когда утром, закутанный до глаз, он спускался за водой по лестнице, залитой замёрзшим дерьмом, держа за руку мать, которая волочила санки с привязанным ведром, этот, который кричал, лежал внизу возле клетки лифта, наверное, там же, где упал вчера, наверняка там же — сам он встать не мог, ползти тоже, а выйти к нему так никто и не вышел… И никакой ряби не понадобилось. Мы выжили только потому, что мать имела обыкновение покупать дрова не летом, а ранней весной. Дрова нас спасли. И кошки. Двенадцать взрослых кошек и маленький котёнок, который был так голоден, что, когда я хотел его погладить, он бросился на мою руку и жадно грыз и кусал пальцы… Вас бы туда, сволочей, подумал Андрей про солдат с неожиданной злобой. Это вам не Эксперимент… И тот город был пострашнее этого. Я бы там обязательно сошел с ума. Меня спасло, что я был маленький. Маленькие просто умирали…
А город, между прочим, так и не сдали, подумал он. Те, кто остался, понемножку вымирали. Складывали их штабелями в дровяных сараях, живых пытались вывезти — власть все равно функционировала, и жизнь шла своим чередом — странная, бредовая жизнь. Кто-то просто тихо умирал; кто-то совершал героические поступки, потом тоже умирал; кто-то до последнего вкалывал на заводе, а когда приходило время, тоже умирал… Кто-то на всем этом жирел, за кусочки хлеба скупал драгоценности, золото, жемчуг, серьги, потом тоже умирал — сводили его вниз к Неве и стреляли, а потом поднимались, ни на кого не глядя, закидывая винтовочки за плоские спины… Кто-то охотился с топором в переулках, ел человечину, пытался даже торговать человечиной, но тоже все равно умирал… Не было в этом городе ничего более обыкновенного, чем смерть. А власть оставалась, и пока оставалась власть, город стоял.
Интересно все-таки, было им нас жалко? Или они о нас просто не думали? Просто выполняли приказ, а в приказе было про город и ничего не было про нас. То есть про нас, конечно, тоже было, но только в пункте «ж»… — глава вторая; большая часть — воспоминания Бориса Стругацкого

  •  

Право на власть имеет тот, кто эту власть осуществляет. — глава вторая; вариант распространённой мысли

  •  

Величие! Ах, как много о нём сказано, нарисовано, сплясано и спето! Что был бы человеческий род без категории величия? Банда голых обезьян, по сравнению с которыми даже рядовой Хнойпек показался бы нам венцом высокой цивилизации. Не правда ли?.. Ведь каждый отдельный Хнойпек не имеет меры вещей. От природы он научен только пищеварить и размножаться. Всякое иное действие упомянутого Хнойпека не может быть оценено им самостоятельно ни как хорошее, ни как плохое, ни как полезное, ни как напрасное или вредное, — и именно вследствие такого вот положения вещей каждый отдельный Хнойпек при прочих равных условиях рано или поздно, но с неизбежностью попадает под военно-полевой суд, каковой суд уже и решает, как с ним поступить… Таким образом, отсутствие суда внутреннего закономерно и, я бы сказал, фатально восполняется наличием суда внешнего, например, военно-полевого… Однако, господа, общество, состоящее из Хнойпеков и, без всякого сомнения, из Мымр, просто не способно уделять такого огромного внимания суду внешнему — неважно, военно ли это полевой суд или суд присяжных, тайный суд инквизиции или суд Линча, суд Фемы или суд так называемой чести,. Я не говорю уже о товарищеских и прочих судах… Надлежало найти такую форму организации хаоса, состоящего из половых и пищеварительных органов как Хнойпеков, так и Мымр, такую форму этого вселенского кабака, чтобы хоть часть функций упомянутых внешних судов была бы передана суду внутреннему. Вот, вот когда понадобилась и пригодилась категория величия! А дело в том, господа, что в огромной и совершенно аморфной толпе Хнойпеков, в огромной и ещё более аморфной толпе Мымр время от времени появляются личности, для которых смысл жизни отнюдь не сводится к пищеварительным и половым отправлениям по преимуществу. Если угодно — третья потребность! Ему, понимаете, мало чего-нибудь там переварить и попользоваться чьими-нибудь прелестями. Ему понимаете, хочется ещё сотворить что-нибудь такое-этакое, чего раньше, до него, не было. Например инстанционную или, скажем, иерархическую структуру, Козерога какого-нибудь на стене. С яйцами. Или сочинить миф про Афродиту… На кой хрен ему это всё сдалось — он и сам толком не знает. И на самом деле, ну зачем Хнойпеку Афродита Пеннорождённая или тот же самый козерог. С яйцами. Есть, конечно, гипотезы, есть, и не одна! Козерог ведь, как-никак, — это очень много мяса. Об Афродите я уже и не говорю… <…>
Вы, кажется, вообразили себе, будто вы что-то себе значите? Мы, мол, большие, а вы-де все копошитесь там внизу? Мы, мол, каменные, а вы — плоть гниющая? Мы, дескать, во веки веков, а вы — прах, однодневки? Вот вам! — Он показал им дулю. — Да кто вас помнит-то? Понавозводили вас каким-то давно забытым охламонам… Архимед — подумаешь! Ну, был такой, знаю, голый по улицам бегал безо всякого стыда... Ну и что? При надлежащем уровне цивилизации ему бы яйца за это дело оторвали. Чтобы не бегал. Эврика ему, понимаешь... Или тот же Пётр Великий. Ну ладно, царь там, император всея Руси… Видали мы таких. А вот как была его фамилия? А? Не знаете? А памятников-то понаставили! Сочинений понаписали! А студента на экзамене спроси — дай бог, если один из десяти сообразит, какая у него была фамилия. Вот тебе и великий!.. И ведь со всеми с вами так! Либо никто вас вообще не помнит, только глаза лупят, либо, скажем, имя помнят, а фамилию — нет. И наоборот: фамилию помнят — например, премия Калинги, — а имя… да что там имя! Кто он такой был-то? То ли писатель он был, то ли вообще спекулянт шерстью… Да и кому это надо, сами вы посудите? Ведь если всех вас запоминать, так забудешь, сколько водка стоит. <…>
Приманка! — заорал Андрей изо всех сил. — Вот что такое ваше хвалёное величие! Приманка! Глядит на вас Хнойпек и думает: это надо же, какие люди бывали! Вот я теперь пить брошу, курить брошу, Мымру свою по кустам валять перестану, в библиотеку пойду запишусь и тоже всего этого достигну… То есть это предполагается, что он так должен думать! Но думает-то он, на вас глядючи, совсем не то. И ежели караула вокруг вас не выставить, в загородку вас не взять, так он понавалит вокруг, мелом слова напишет да и пойдёт обратно к своей Мымре, очень довольный. Вот вам и воспитательная функция! Вот вам и память человечества!.. Да на кой хрен, в самом деле, Хнойпеку память? На кой хрен ему вас помнить, скажите вы мне на милость? То есть, конечно, были такие времена, когда помнить вас всех считалось хорошим тоном. Деваться было некуда, запоминали. Александр, мол, Македонский, родился тогда-то, помер тогда-то. Завоеватель. Буцефал. «Графиня, ваш Буцефал притомился, а кстати, не хотите ли вы со мной переспать?» Культурно, образно, по-светски… Теперь, конечно, в школах тоже приходится зубрить. Родился тогда-то, помер тогда-то, представитель олигархической верхушки. Эксплуататор. Здесь уж совсем непонятно, кому это нужно. Экзамены, бывало, сдашь — и с плеч долой. «Александр Македонский тоже был великий полководец, но зачем же табуретки ломать?[3]» <…> Вот и всё применения вашему Александру Македонскому… — глава третья

  •  

— И такое было с вами не однажды! — сказал Наставник. — И будет ещё не раз. В вас только что вбили понимание, и вам от него тошно, вы не знаете, на кой оно вам ляд, вы хотите без него… — Он взял свой стаканчик. — За продолжение! — сказал он.
И Андрей шагнул к столу, и взял свою рюмку, и поднес её к губам, с привычным облегчением чувствуя, как снова рассеиваются все угрюмые сомнения и уже брезжит что-то впереди, в непроницаемой, казалось бы, тьме, и сейчас надо выпить, и бодро стукнуть пустой рюмкой по столу, и сказать что-нибудь энергичное, бодрое, и взяться за дело, но в этот момент кто-то третий, кто до сих пор всегда молчал, все тридцать лет молчал — то ли спал, то ли пьяный лежал, то ли наплевать ему было, — вдруг хихикнул и произнес одно бессмысленное слово: «Ти-ли-ли, ти-ли-ли!..»
Андрей выплеснул коньяк на пол, бросил стаканчик на поднос и сказал, засунув руки в карманы:
— А ведь я ещё кое-что понял, Наставник… Пейте, пейте на здоровье, мне не хочется. — Не мог он больше смотреть на это румяное лицо. Он повернулся к нему спиной и снова отошел к окну. — Поддакиваете много, господин Наставник. Слишком уж вы беспардонно поддакиваете мне, господин Воронин-второй, совесть моя желтая, резиновая, пользованный ты презерватив… Все тебе, Воронин, ладно, все тебе, родимый, хорошо. Главное, чтобы все мы были здоровы, а они нехай все подохнут. Жратвы вот не хватит — Кацмана пристрелю, а? Милое дело!..
Дверь у него за спиной скрипнула. Он обернулся. Комната была пуста. И стаканчики были пусты, и фляга была пуста, и в груди было как-то пусто, словно вырезали оттуда что-то большое и привычное. То ли опухоль. То ли сердце… — глава четвёртая

Часть шестая[править]

  •  

— Всему на свете цена — дерьмо, — сказал Изя, ковыряя в зубах хорошо отмытым пальцем. — Всем этим вашим пахарям, всем этим токарям, всем вашим блюмингам, крекингам, ветвистым пшеницам, лазерам и мазерам. Всё это — дерьмо, удобрения. Всё это проходит. Либо просто проходит без следа и навсегда, либо проходит потому, что превращается. Все это кажется важным только потому, что большинство считает это важным.

  •  

— Всё на свете я теперь понимаю. Тридцать лет до этого понимания доходил и вот теперь дошел. Никому я не нужен, и никто никому не нужен. Есть я, нет меня, сражаюсь я, лежу на диване — никакой разницы. Ничего нельзя изменить, ничего нельзя исправить. Можно только устроиться — лучше или хуже. Все идёт само по себе, а я здесь ни при чем. Вот оно — ваше понимание, и больше понимать мне нечего… Вы мне лучше скажите, что я с этим пониманием должен делать?

  — Андрей
  •  

А ветер разочарованно выл у них над головами и не мог достать до них. Снова они его обманули, не дали поиграть костями на плешивой глине. Теперь снова можно было помериться силами.

  •  

А Изя всё разглагольствовал там насчёт здания культуры…
…Всё прочее — это только строительные леса у стен храма, говорил он. Всё лучшее, что придумало человечество за сто тысяч лет, всё главное, что оно поняло и до чего додумалось, идёт на этот храм. Через тысячелетия своей истории, воюя, голодая, впадая в рабство и восставая, жря и совокупляясь, несёт человечество, само об этом не подозревая, этот храм на мутном гребне своей волны. Случается, оно вдруг замечает на себе этот храм, спохватывается и тогда либо принимается разносить этот храм по кирпичикам, либо судорожно поклоняться ему, либо строить другой храм, по соседству и в поношение, но никогда оно толком не понимает, с чем имеет дело, и, отчаявшись как-то применить храм тем или иным манером, очень скоро отвлекается на свои так называемые насущные нужды: начинает что-нибудь уже тридцать три раза делённое делить заново, кого-нибудь распинать, кого-нибудь превозносить — а храм знай себе всё растёт и растёт из века в век, из тысячелетия в тысячелетие, и ни разрушить его, ни окончательно унизить невозможно… Самое забавное, говорил Изя, что каждый кирпичик этого храма, каждая вечная книга, каждая вечная мелодия, каждый неповторимый архитектурный силуэт несет в себе спрессованный опыт этого самого человечества, мысли его и мысли о нём, идеи о целях и противоречиях его существования; что каким бы он ни казался отдельным от всех сиюминутных интересов этого стада самоедных свиней, он, в то же время и всегда, неотделим от этого стада и немыслим без него… И ещё забавно, говорил Изя, что храм этот никто, собственно, не строит сознательно. Его нельзя спланировать заранее на бумаге или в некоем гениальном мозгу, он растёт сам собою, безошибочно вбирая в себя всё лучшее, что порождает человеческая история… Ты, может быть, думаешь (спрашивал Изя язвительно), что сами непосредственные строители этого храма — не свиньи? Господи, да ещё какие свиньи иногда! Вор и подлец Бенвенуто Челлини, беспробудный пьяница Хемингуэй, педераст Чайковский, шизофреник и черносотенец Достоевский, домушник и висельник Франсуа Вийон… Господи, да порядочные люди среди них скорее редкость! Но они, как коралловые полипы, не ведают, что творят. И всё человечество — так же. Поколение за поколением жрут, наслаждаются, хищничают, убивают, дохнут — ан, глядишь, — целый коралловый атолл вырос, да какой прекрасный! Да какой прочный!.. Ну ладно, сказал ему Андрей. Ну — храм. Единственная непреходящая ценность. Ладно. А мы все тогда причём? Я-то тогда здесь причём?.. <…>
Возьми, например, мифы! Как известно, дураков — подавляющее большинство, а это значит, что всякому интересному событию свидетелем был, как правило, именно дурак. Эрго: миф есть описание действительного события в восприятии дурака и в обработке поэта. А?! <…>
Ясно, что храм — это единственная видимая цель, а зачем — это некорректный вопрос. У человека должна быть цель, он без цели не умеет, на то ему и разум дан. Если цели у него нет, он её придумывает… <…> А чего же ты мне голову забиваешь своим храмом, сказал Андрей, храм-то твой здесь причём?.. Очень даже причём, с удовольствием, словно только того и ждал, парировал Изя, храм, дорогой ты мой Андрюшечка, это не только вечные книги, не только вечная музыка. Этак у нас получится, что храм начали строить только после Гутенберга или, как вас учили, после Ивана Фёдорова. Нет, голубчик, храм строится ещё и из поступков. Если угодно, храм поступками цементируется, держится ими, стоит на них. С поступков всё началось. Сначала поступок, потом — легенда, а уже только потом — всё остальное. Натурально, имеется в виду поступок необыкновенный, не лезущий в рамки, необъяснимый, если угодно. Вот ведь с чего храм-то начинался — с нетривиального поступка!.. С героического, короче говоря, заметил Андрей, презрительно усмехаясь. <…> А ты дурачок, сказал Изя. Ласково сказал, без всякого намерения оскорбить. Уверяю тебя, дружок, что Улисс не рвался в герои. Он просто БЫЛ героем — натура у него была такая, не мог он иначе. Ты вот не можешь говно есть — тошнит, а ему тошно было сидеть царьком в занюханной своей Итаке. <…> я знаю совершенно точно: что храм строится, что ничего серьёзного, кроме этого, в истории не происходит, что в жизни у меня только одна задача — храм этот оберегать и богатства его приумножать. Я, конечно, не Гомер и не Пушкин — кирпич в стену мне не заложить. Но я — Кацман! И храм этот — во мне, а значит, и я — часть храма, значит, с моим осознанием себя храм увеличился ещё на одну человеческую душу. И это уже прекрасно. Пусть я даже ни крошки не вложу в стену… Хотя я, конечно, постараюсь вложить, уж будь уверен. Это будет наверняка очень маленькая крупинка, хуже того — крупинка эта со временем, может быть, просто отвалится, не пригодится для храма, но в любом случае я знаю: храм во мне был и был крепок и мною тоже… <…> Я тебе сейчас расскажу, как мне это представляется. У храма есть (Изя принялся загибать пальцы) строители. Это те, кто его возводит. Затем, скажем, м-м-м… тьфу, черт, слово не подберу, лезет все религиозная терминология… Ну ладно, пускай — жрецы. Это те, кто носит его в себе. Те, через души которых он растет и в душах которых существует… И есть потребители — те, кто, так сказать, вкушает от него… Так вот Пушкин — это строитель. Я — это жрец. А ты — потребитель… И не кривись, дурак! Это же очень здорово! Ведь храм без потребителя был бы вообще лишен человеческого смысла. Ты, балда, подумай, как тебе повезло! Ведь это же нужны годы и годы специальной обработки, промывания мозгов, хитроумнейшие системы обмана, чтобы подвигнуть тебя, потребителя, на разрушение храма… А уж такого, каким ты стал теперь, и вообще нельзя на такое дело толкнуть, разве что под угрозой смерти!.. Ты подумай, сундук ты с клопами, ведь такие, как ты, — это же тоже малейшее меньшинство! Большинству ведь только мигни, разреши только — с гиком пойдут крушить ломами, факелами пойдут жечь… было уже такое, неоднократно было! И будет, наверное, ещё не раз… А ты жалуешься! Да ведь если вообще можно ставить вопрос: для чего храм? — ответ будет один-единственный: для тебя!.. — кульминация философии романа

  •  

— Ну, вот, Андрей, — произнёс с некоторой торжественностью голос Наставника. — Первый круг вами пройден.
Андрей бесцельно разгладил газету и сказал:
— Первый? А почему — первый?
— Потому что их ещё много впереди, — произнёс голос Наставника.

О романе[править]

  •  

Ни над каким другим нашим произведением (ни до, ни после) не работали мы так долго и так тщательно. Года три накапливали — по крупицам — эпизоды, биографии героев, отдельные фразы и фразочки; выдумывали Город, странности его и законы его существования, по возможности достоверную космографию этого искусственного мира и его историю — это было воистину сладкое и увлекательное занятие, но все на свете имеет конец, и в июне 1969-го мы составили первый подробный план и приняли окончательное название — «Град обреченный» (именно «обречЕнный», а не «обречённый», как некоторые норовят произносить). Так называется известная картина Рериха, поразившая нас в своё время своей мрачной красотой и ощущением безнадёжности, от неё исходившей. <…>
После лета 1974, после «дела ХейфецаЭткинда», после того, как хищный взор компетентных органов перестал блуждать по ближним окрестностям и упёрся прямиком в одного из соавторов, положение сделалось ещё более угрожающим. В Питере явно шилось очередное «ленинградское дело», так что теоретически теперь к любому из «засвеченных» в любой момент могли ПРИЙТИ, и это означало бы (помимо всего прочего) конец роману, ибо пребывал он в одном-единственном экземпляре и лежал в шкафу, что называется, на самом виду. Поэтому в конце 1974-го рукопись была БНом срочно распечатана в трёх экземплярах (заодно произведена была и необходимая чистовая правка), а потом два экземпляра с соблюдением всех мер предосторожности переданы были верным людям — одному москвичу и одному ленинградцу. Причем люди эти были подобраны таким образом, что, с одной стороны, были абсолютно и безукоризненно честны, вне малейших подозрений, а с другой — вроде бы и не числились среди самых ближайших наших друзей, так что в случае чего к ним, пожалуй, не должны были ПРИЙТИ. Слава богу, всё окончилось благополучно, ничего экстраординарного не произошло, но две эти копии так и пролежали в «спецхране» до самого конца 80-х, когда удалось всё-таки «Град» опубликовать. <…>
Времена изменились настолько, и настолько изменились представления о том, что в литературе можно, а что нельзя...
Вот, например, у нас в романе цитируется Александр Галич («Упекли пророка в республику Коми...»), цитируется, естественно, без всякой ссылки, но и в таком, замаскированном виде это было в те времена абсолютно непроходимо и даже попросту опасно. Это была бомба — под редактора, под главреда, под издательство. Вчуже страшно представить себе, что могли бы сделать с издателем власть имущие, проскочи такая цитатка в печать...
А чего стоит наш Изя Кацман, — откровенный еврей, более того, еврей демонстративно вызывающий, один из главных героев, причем постоянно, как мальчишку, поучающий главного героя, русского, и даже не просто поучающий, а вдобавок ещё регулярно побеждающий его во всех идеологических столкновениях?..
А сам главный герой, Андрей Воронин, комсомолец-ленинец-сталинец, правовернейший коммунист, борец за счастье простого народа — с такою легкостью и непринужденностью превращающийся в высокопоставленного чиновника, барина, лощеного и зажравшегося мелкого вождя, вершителя человечьих судеб?..
А то, как легко и естественно этот комсомолец-сталинец становится сначала добрым приятелем, а потом и боевым соратником отпетого нациста-гитлеровца, — как много обнаруживается общего в этих, казалось бы, идеологических антагонистах?..
А крамольные рассуждения героев о возможной связи Эксперимента с проблемой построения коммунизма? А совершенно идеологически невыдержанная сцена с Великим Стратегом? А циничнейшие рассуждения героя о памятниках и о величии?.. А весь ДУХ романа, вся атмосфера его, пропитанная сомнениями, неверием, решительным нежеланием что-либо прославлять и провозглашать?
Сегодня никакого читателя и никакого издателя всеми этими сюжетами не удивишь и, уж конечно, не испугаешь, а тогда, двадцать пять лет назад, во время работы над романом, авторы повторяли друг другу, как заклинание: «Писать в стол надобно так, чтобы напечатать этого было нельзя, но и сажать чтобы тоже было вроде бы не за что». (При этом авторы понимали, разумеется, что посадить можно за что угодно и в любой момент, например, за неправильный переход улицы, но рассчитывали всё-таки на ситуацию «непредвзятого подхода» — когда приказ посадить ещё не спущен сверху, а вызревает лишь, так сказать, внизу.)

  Борис Стругацкий, «Комментарии к пройденному», 1999
  •  

В романе предпринята попытка построить динамическую модель идеологизированного сознания, типичного для самых широких слоёв нашего общества, проследить его судьбу на фоне меняющейся социальной реальности, исследовать различные фазы его „жизненного цикла“, и в частности, драматического перехода думающих советских людей от позиции фанатичной веры в коммунистические идеалы к условиям идеологического вакуума, характерного для целого поколения.[4]

  Марк Амусин, «Иллюзии и дорога», 1989
  •  

И недаром же, начиная с повести «Трудно быть богом» (1964), эти чуткие к требованиям дня писатели бьют в одну и ту же точку. Недаром доказывают, что недопустимы, нравственно преступны эксперименты над человеком и обществом, даже если экспериментаторы движимы самыми вроде бы добрыми побуждениями (выразительная картина такого зловеще благородного Эксперимента развернута, в частности, в их романе «Град обреченный», с первой книгой которого познакомились читатели журнала «Нева» — №№ 9–10). Недаром, не боясь повториться, убеждают, что добро, породнившееся с насилием, неминуемо перерождается в зло — и тем более опасное, что оно-то по-прежнему считает себя добром.[5]

  Сергей Чупринин, «Предвестие: Заметки о журнальной прозе 1988 года», 1989

Примечания[править]

  1. Foxtailer — «лисохвостка» (англ.), определение молодых женщин лёгкого поведения в контркультуре 60-х гг. XX века.
  2. Намёк на репарации после Первой и [[w:en:World War I reparations|Второй мировых войн].
  3. Парафраз из «Ревизора» (действие 1, явл. 1).
  4. Амусин М. Иллюзии и дорога // Октябрь. — 1989. — № 6.
  5. Чупринин С. Предвестие: Заметки о журнальной прозе 1988 года // Знамя. — 1989. — № 1.

См. также[править]

Цитаты из книг и экранизаций братьев Стругацких
Мир Полудня: «Полдень, XXII век» (1961)  · «Попытка к бегству» (1963)  · «Далёкая Радуга» (1963)  · «Трудно быть богом» (1964)  · «Беспокойство» (1965/1990)  · «Обитаемый остров» (1968)  · «Малыш» (1970)  · «Парень из преисподней» (1974)  · «Жук в муравейнике» (1979)  · «Волны гасят ветер» (1984)
Другие повести и романы: «Четвёртое царство» (1952)  · «Страна багровых туч» (1959)  · «Извне» (1960)  · «Путь на Амальтею» (1960)  · «Стажёры» (1962)  · «Дни Кракена» (1963)  · «Понедельник начинается в субботу» (1964)  · «Хищные вещи века» (1965)  · «Улитка на склоне» (1966/1968)  · «Гадкие лебеди» (1967/1987)  · «Второе нашествие марсиан» (1967)  · «Сказка о Тройке» (1967)  · «Отель «У Погибшего Альпиниста»» (1969)  · «Пикник на обочине» (1971)  · «Град обреченный» (1972/1987)  · «За миллиард лет до конца света» (1976)  · «Повесть о дружбе и недружбе» (1980)  · «Хромая судьба» (1982/1986)  · «Отягощённые злом, или Сорок лет спустя» (1988)
Драматургия: «Пять ложек эликсира» (1987)  · «Без оружия» (1989)  · «Жиды города Питера, или Невесёлые беседы при свечах» (1990)
С. Ярославцев: «Экспедиция в преисподнюю»  · «Подробности жизни Никиты Воронцова»  · «Дьявол среди людей»
С. Витицкий: «Поиск предназначения, или Двадцать седьмая теорема этики»  · «Бессильные мира сего»
Экранизации: «Отель «У погибшего альпиниста»» (1979)  · «Сталкер» (1979)  · «Чародеи» (1982)  · «Дни затмения» (1988)  · «Трудно быть богом» (1989)  · «Искушение Б.» (1990)  · «Гадкие лебеди» (2006)  · «Обитаемый остров» (2008—9)  · «Трудно быть богом» (2013)
Персонажи: Лев Абалкин  · Тойво Глумов  · Максим Каммерер  · Геннадий Комов  · Рудольф Сикорски  · Леонид Горбовский  · Алексей Быков  · Владимир Юрковский  · Иван Жилин  · Григорий Дауге