Стихи Кропивницкий писал с 1909 года. Раннее поэтическое творчество отмечено влиянием символизма, но к середине 1930-х годов выработал собственную поэтику, сочетавшую классическое стихосложение с гротеском и примитивом. Называя себя поэтом окраины, отразил в стихах жизнь городских низов, повседневный быт и сознание обитателей пригородных поселков. Официально Кропивницкий не публиковался (за исключением нескольких детских стихотворений), но с 1950-х годов его стихи распространялись в самиздате. Позже печатался за рубежом, первая книга «Печально улыбнуться…» вышла в 1977 году в Париже.
Печь все дымит и дымит ― Изба полна смрадом. Дядя Иван сердит, Кроет всех матом.
Дедко проснулся от сна,
Смотрит печально.
А за окошком ― весна ―
Сине-лиловые дали.[1]
— «Весна», 1921
Всё жду весны давно, давно,
Но нет весны в тревожных далях.[2]
— «Всё жду весны давно, давно...», 1922
Я поэт окраины И мещанских домиков. Сколько, сколько тайного В этом малом томике.
Тусклые окошечки
С красными геранями.
Дремлют Мурки-кошечки.
Тани ходят с Ванями.[3]
— «Я поэт окраины...», 1937
Вещи прячутся. Бывает ― Ищешь, ищешь ― не найдешь. Все вокруг переберешь ― Нету вещи ― как растает.
Но проходит день, другой ―
Смотришь ― вещь лежит на месте.
А ведь ты глядел раз двести
В этом месте, дорогой![4]
— «Вещи прячутся. Бывает...», 1939
Серебро течет от месяца,
На осиннике блестит,
И осинник шелестит.
Пострадавший больше месяца
Человек пришел повеситься
На осине. Он глядит,
Как в сиянье хладном месяца Лист осиновый блестит.[4]
Прошкандыбала старая старуха С корявою скрипучею клюкой. За ней костыль, завязанное ухо, Спина горбом, спина и грудь доской.
За ними целая беды проруха:
Кто кривобок, кто скрючился дугой;
Иной смердит, иной пузырит брюхо ―
Все клянчат, тянутся, томят тоской.[1]
— «Нищии», 1940
Цветы, окошечко И ряд окошечек. Мурлычат кошечки, Люблю я кошечек. <...> Пейзаж с избушкою,
Пейзаж с коровкою, Старушка с клюшкою,
Погост с церковкою.[5]
— «Цветы. Окошко. И ряд окошек...», 1940
У забора проститутка, Девка белобрысая. В доме 9 ― ели утку И капусту кислую.
Засыпала на постели
Пара новобрачная.
В 112-й артели
Жизнь была невзрачная.[3]
— «У забора проститутка...», 1944
Закурил. Сижу и вижу:
Вылез таракан.
Ах, какой он тёмно-рыжий!
Жизнь его куда-то движит:
Вот залез в стакан.[1]
Дожди до чёрта надоели, Несносны лужи у крыльца; Намокли избы, куры, ели, ― И нет сим бедствиям конца. <...>
Но не считаясь с настроеньем,
(Подобны яростной мушне) ― Аэропланы с наглым пеньем
Несутся в тусклой вышине.[1]
— «Дожди до черта надоели...», 1946
Как тяжка нам бедным осень,
Серый мрак её несносен,
Дождь в ветвях берёз
Горше слёз. Бедноты на свете много, Многие живут убого: Кто в подвале, кто в норе, Кто в дыре. Сеет дождь вторые сутки. Нищеты лохмотья жутки.
Продувает наш барак
Ещё как![1]
— «Осень бедняцкая», 1950
Ходят спотыкаются, Пьянству обучаются, Выпив ― улыбаются Или задираются ― Яростно сражаются, Матерно ругаются, Морды разбиваются.
После ― слёзно каются.
В результате маются.
В общем наслаждаются.[1]
— «Па́рни», 1952
Граждане, располагайтесь
Поуютнее вот тут!
Ведь не даром люди прут,
Чтоб создать себе уют. Граждане, располагайтесь, Всем уютным запасайтесь, Заводите то да сё; Всем полезным занимайтесь ― Всем, наверно, нужно всё. <...>
В головах роятся думы:
Телевизор бы купить,
Без него нет силы жить.
Нужны вещи для уюта,
Для уюта и красы:
На руку надеть часы,
Золотые вставить зубы,
Краскою покрасить губы,
На ноги надеть капрон
И купить себе бостон. Граждане, располагайтесь По хозяйски там и тут! Эх, хорош земной уют! Хороши земные вещи: Керосинки, лампы, клещи. <...>
Граждане, располагайтесь:
Умершему нужен гроб:
Жил да был ― а смерть вдруг ― хлоп!
Эй, гробами запасайтесь,
Вот погост, располагайтесь.
Может быть и вправду тут
Обретете вы уют?..[1]
— «Земной уют», 11 августа 1955
Кажется, пройтись пора.
Выхожу ― навстречу Холин.
Он, как водится, доволен,
Хоть и не кричит ура.[1]
— «Встреча с Холиным», 1962
Любовь — мученье. Блуд — наслажденье, Похоть — развлеченье,
Упоенье… Любовь несчастна —
Это ясно.[1]
Поэты эти не для нас, Хоть были модны одно время. Жизнь коротка. И вот поэт Хотелось бы чтоб был понятен.
Писать сумбурно может всяк
И Щапова да и Лимонов.
Бери перо и напиши ―
Не даром ты писать учился.[1]
Мученья после запоя были на этот раз нестерпимыми. Эти мученья были настолько тяжелы и невыносимы, что Чернов пробовал несколько раз вешаться. Повеситься ему не удалось: его отправили в дом умалишенных. В доме умалишенных он долго страдал. Он упросил жену, Нюру, взять его из больницы, но тоска была так невыносима, что он принялся за старое: вешаться. Пришлось второй раз отправить в психиатрическую лечебницу. Через год он умер. <...> Утрата религиозной наивности, атеистичность духа и ума его, неизвестность сущности мира — вот та канва, на основе которой вырастает его скорбная мысль и трагическое звучание его стихов… Несомненно, это глубоко пессимистические стихи. Душа поэта как бы замкнута в тёмный круг, выхода из коего нет.[6]
Есть у него и другие стихи.
Философские. <...> Основной пунктик этой «философии» — «Мы все помрём». — Глупо, но факт. Однажды я попытался сказать ему об этом. Но кончилось тем, что он порвал со мной всякие отношения. В течение года мы не встречались. Теперь я просто помалкиваю, если мне что не нравится. И всё равно это замечательный поэт. Свежий и новый даже теперь, в 1966 году.[7]
В конце 30-х годов в поэтике Е. Кропивницкого происходит резкий поворот. Большую часть из созданного в предыдущие десятилетия поэт уничтожает, и все составленные позднее самим автором сборники включают в себя стихи, написанные после 1937 года. Е. Кропивницкий открывает для своей поэзии новый мир — современность, взятую в ее повседневном, бытовом ракурсе. И этот ракурс оказывается совершенно органичным для поэта, для его манеры «печально улыбаться». Затаенная ирония выходит на первый план, мощно актуализируется совершенно новой образностью.[5]
Стремление к беспафосности поэтического высказывания окончательно оформляется в оригинальную примитивистскую поэтику, в чем-то пересекающуюся с обэриутской, в первую очередь — Николая Олейникова. Об этой перекличке стоит сказать подробнее. Никто из лианозовцев в своем творчестве не шел сознательно от обэриутов (хотя в конце 30-х годов Кропивницкий, скорее всего, знал об их существовании). Лианозовская поэтика формировалась совершенно независимо, развивая исключительно внутренние ресурсы. Но обэриуты и лианозовская группа действительно принадлежат одной традиции — традиции игровой поэзии, непосредственно восходящей к пародийным опытам XIX века, прежде всего к Козьме Пруткову. Обэриуты первыми осознали чисто поэтические возможности игровой эстетики и подняли «низкий» жанр пародии до уровня высокого искусства. В этом лианозовцы, безусловно, наследуют обэриутам. Игровая поэзия отказывается от прямого лирического пафоса; лирический монолог сменяется диалогической игрой чужими голосами, языковыми масками. Все это выражается в примитивистском гротеске, характеризующемся стилистической разбалансированностью, «лебядкинскими» речевыми манерами. Обэриуты тут ориентировались в основном на Хлебникова, развив его синтаксис «ляпсуса, оговорки» (Р. Якобсон) до своей поэтики абсурда, отказавшись, разумеется, от хлебниковского лирического пафоса. Е. Кропивницкий идет не от языковой метафизики Хлебникова, а от антириторического стремления к предметности, конкретности высказывания. На смену обэриутскому гиперболизированному «случайному» («ляпсус, оговорка») приходит не менее гиперболизированное конкретное.[5]
Литературный однолюб – первый период его <Игоря Холина> поэтической биографии справедливо назвать “барачным”. Несколько лет жизни отданы единственной теме. Он не был “первооткрывателем”, – барак ввели в литературу Е. Кропивницкий и Я. Сатуновский.[8]
Не претендуя здесь на сколько-нибудь подробный анализ творчества и эстетики Е. Кропивницкого, которому уже был посвящен целый ряд работ, хотелось бы высказать лишь несколько принципиальных соображений. С моей точки зрения, значение этого поэта и (выражаясь суконным языком) деятеля культуры еще недостаточно оценено, особенно за пределами круга учеников и последователей, где как раз его почитают очень высоко. Дело не только в том, что Кропивницкий является патриархом неофициальной культуры и основателем Лианозовской группы, одним из отцов самиздата, учителем и старшим другом многих замечательных поэтов и художников. Куда важнее, что его поэзия и его жизнь представляют собой, на мой взгляд, самый адекватный (при всем минимализме художественных форм и «маргинальности» его жизни) ответ на вызов эпохи тоталитаризма и материализма. Эпоха была пафосной, и пафосны были ее великие поэты. Но на окраинах этого пафосного мира, насквозь пронизанного идеологией, продолжалась жизнь. Обычная жизнь, если не вспоминать, какой муки и потаенного труда стоило просто выжить — не умереть с голоду, не дать себя поймать на липкую приманку, как муху.[4]
— Григорий Беневич, «Два этюда о творчестве Евгения Кропивницкого», 2012
При этом его, ровесника акмеистов и футуристов, вполне можно назвать последним крупным поэтом-декадентом (а не только «советским стоиком», как его назвал Эдуард Лимонов). «Советский стоик» Кропивницкий — автор десятка пронзительнейших религиозных стихов, наставлявший себя в смирении не в меньшей степени, чем в мужестве и терпении, и имевший, выражаясь языком христианских аскетов, «смертную память» (хотя не нужно, конечно, его представлять «воцерковленным интеллигентом», особенно современного образца). Также и «декадентом» он был, конечно, не в идеологическом, а в собственном смысле этого слова, о котором лучше всего сказал формально далекий от Е. Кропивницкого О. Мандельштам: «Распад, тление, гниение — все это еще decadée. Но декаденты были христианские художники, своего рода последние христианские мученики. Музыка тления была для них музыкой воскресения». То есть дело не только в том, что Кропивницкий не стал служить какой-либо идеологии и не увлекся ни одной и в его стихах нет почти и следа великих исторических событий — мировых войн, революции, гражданской войны, сталинизма и его «разоблачения», покорения целины и космоса, и даже не в том, что он вновь провозгласил в середине XX века принцип «искусство для искусства», но в том, что он понял и прожил, что смерть и жизнь связаны в один узел и поэт должен встать в самую сердцевину тления, смерти и рождающейся из них красоты.[4]
— Григорий Беневич, «Два этюда о творчестве Евгения Кропивницкого», 2012
Вспоминая слова Лимонова о Кропивницком как о «стоике», я бы добавил, что не в меньшей, если не в большей степени, чем «стоическое» отношение к жизни, Кропивницкий воплощал в лучших своих творениях высшую стоическую добродетель — бесстрастие. Нет нужды напоминать, что подлинное бесстрастие не следует путать с «бесполостью». В чем, в чем, а уж в «бесполости» художника, противопоставившего героизму «эротизм», никак не упрекнешь. Говоря о «бесстрастии», я имею в виду именно то, о чем сам поэт сказал как о тайне покоя. Даже в прочитанном выше стихотворении «Вещи прячутся.», хотя оно и не самое характерное в этом отношении, совершенно отсутствует не только героический пафос выхода из «мертвого бытия», но и «нервность» и «страстность», которые, казалось бы, могли сопровождать потерю вещей, когда, бывает, «мир рушится» от потери дорогого и нужного. Кропивницкий же бесстрастно и мудро, приправляя все солью легкой самоиронии, созерцает «прятки» с нами вещей, претворяя их в творчество.
Но еще больше таинственным покоем бесстрастного созерцания веет от некоторых «пейзажных» и словно списанных с натуры стихов Кропивницкого: Вода, вода, водица. Кувшинки на воде. На кочке аист-птица Нахохлясь серебрится В весенней лепоте. 1945[4]
— Григорий Беневич, «Два этюда о творчестве Евгения Кропивницкого», 2012
Поэтика Кропивницкого строится на последовательном контрасте черт примитивизма (стилевые ошибки, отсутствие тропов и других выразительных средств, натуралистичные сюжеты стихотворений и др.) и признаков классического поэтического произведения (использование твердых поэтических форм, силлабо-тонической метрики, эпиграфов, заголовков, обширный интертекстуальный фон).
В поэзии Кропивницкого доминируют темы обездоленности, пьянства, старости и смерти, а также связанные с ними мотивы. «Вечные» темы указывают на типологическое сходство примитивистской поэтики Кропивницкого с крестьянской поэзией второй половины XIX в. и городским фольклором, получившим распространение в тот же период (жестоким романсом).
Центральные темы Кропивницкого могут быть возведены к «архитеме» его поэзии — теме всеобщей деградации, упадка или угасания, определяющей его мировоззрение.[9]
— Олег Бурков, «Поэзия Евгения Кропивницкого: примитивизм и классическая традиция», 2012
«Барачная поэзия и жестокий романс» подводит итог тематическому анализу поэзии Кропивницкого и расширяет контекст за счет поэзии других поэтов Лианозовской группы: И. Холина, Г. Сапгира, Я. Сатуновского, чьи стихи, посвященные жизни социальных низов, генетически связаны в том числе и с городским фольклором, особенно — жестоким («городским» или «мещанским») романсом.
«Барачная поэзия» и принесла лианозовцам известность: ими в русскую поэзию был введен и «обжит» новый локус, характерный для советской эпохи, но отсутствующий в официальной культуре. Новацию схожего качества за столетие до лианозовцев произвел в «высокой поэзии» H.A. Некрасов, а в прозе - натуральная школа. Появившийся в то же время городской фольклор, влиявший на литературу и вместе с тем сам испытавший на себе ее влияние, перешел из девятнадцатого века в двадцатый, и в барачной поэзии лианозовцев мы наблюдаем еще одну волну актуализации низовых городских жанров.[9]
— Олег Бурков, «Поэзия Евгения Кропивницкого: примитивизм и классическая традиция», 2012
Поэты «лианозовской школы» — Евгений Кропивницкий, Ян Сатуновский, Всеволод Некрасов и другие — сделали в русской литературе очень важное открытие. Они показали, что стихи не обязаны быть выражением высоких, «привилегированных» переживаний и мыслей. Не меньшее — а скорее всего, и большее — значение для современного человека имеет выявление скрытого, незамеченного смысла вроде бы обычных состояний, которые знакомы — но не казались достойными описания.
Поэт Наталия Санникова наследует этой линии в развитии русской литературы. Но она и преобразовала «лианозовскую» традицию.[10]
— Илья Кукулин, «...Но всех их я попробую спасти», 2015
Туманы Прошлого клубятся жадно. Былое всколыхнулось. Сердце ― жди!.. Сейчас придёт она и скажет так злорадно: «Одна лишь мука ждёт нас впереди…»
Всё, всё теперь безлунно, безотрадно.
Поют романс «Оставь меня, уйди!»
В пустой гостиной чинно и парадно
И всё уютное осталось позади…[11]
— Арсений Альвинг, «Сонет-подражание» (Евгению Кропивницкому), 20 октября 1941
Пили. Ели. Курили.
Пели. Плясали. Орали.
Сорокин лез целоваться к Оле.
Сахаров уснул на стуле.
Сидорова облевали.[12]
— Игорь Холин, «Пили. Ели. Курили...» (Е. Л. Кропивницкому), 1959
Время семь.
На дворе темь.
Ему неохота идти на работу, Хочется спать.
Может, на все наплевать:
Пусть увольняют, Отдают под суд,
Надоел ежедневный труд ―
Скрежет прессов, Грохот станков…
Вдруг вскочил, Как шальной.
Потом вспомнил: Выходной.[12]
— Игорь Холин, «Время семь...» (Е. Л. Кропивницкому), 1959
И жил Сапгир И нет Сапгира
Сдана В комиссионку Лира
И жил Рабин И нет Рабина
Исчез Талантливый Мужчина
И Кропивницкий Лев Исчез
В земле Иль в глубине Небес
И Холин Уж идет туда
Куда Пускают без труда[12]
↑ 12О. Бурков. Поэзия Евгения Кропивницкого: примитивизм и классическая традиция. Автореферат диссертации на соискание ученой степени кандидата филологических наук. — Новосибирск: ВАК, 2012 г.
↑И. Кукулин. «...Но всех их я попробую спасти» (предисловие к книге): Наталия Санникова. «Все, кого ты любишь, попадают в беду». Песни среднего возраста. — Москва: Виймега, 2015 г.
↑А. Альвинг. Памятники культуры. — Л., 1983 г. с. 117
↑ 123И. С. Холин. Избранное. — М.: Новое литературное обозрение, 1999 г.