У этого термина существуют и другие значения, см. Пафос (значения).
Па́фос (греч.πάθος «страдание, страсть, возбуждение, воодушевление») — приём прямого обращения к эмоциям аудитории, сопровождающийся повышенным градусом темперамента. Соответствует стилю, манере или способу выражения чувств, которые характеризуются эмоциональной возвышенностью, воодушевлением, драматизацией. К пафосу традиционно прибегают авторы од, эпосов, трагедий.
Как категория риторики пафос впервые был полно разработан Аристотелем, В его версии пафос представлял собой приём, при котором эстетика повествования передаётся через трагедию героя, его страдание и ответные эмоции зрителей. В работах Гегеля, понятие пафоса стало шире, включая не только трагическую, но и торжественную эстетику. Выделяют пафос героический, трагический, романтический, сентиментальный и сатирический.
Пафос простое умственное постижение идеи превращает в любовь к идее, полную энергии и страстного стремления. В философии идея является бесплотною; через пафос она превращается в дело, в действительный факт, в живое создание.
...каждое поэтическое произведение должно быть плодом пафоса, должно быть проникнуто им. Без пафоса нельзя понять, что заставило поэта взяться за перо и дало ему силу и возможность начать и кончить иногда довольно большое сочинение.
Весь пафос свободы не имеет ни малейшего смысла, если в человеке нет той святыни, пред которой мы должны преклоняться.[1]
— Евгений Трубецкой, из статьи «Всеобщее, прямое, тайное и равное», 1906
Война, как бы ни смотреть на неё, — это высший пафос действия. Она требует от человека мужества, напряжения, настойчивости, выносливости, крайней сообразительности и быстроты.[2]
— Наталья Горбаневская, «Не веет ― а повевает...» (из цикла «Ещё 13 восьмистиший»), 2000
Сегодня слово «пафос» звучит дискредитированно. Но давайте вспомним, что пафос, «патхе» по-гречески, — страсть, страстность. То есть умение мечтать, умение порывать с настоящим.[10]
— Пётр Рябов, из статьи «Современный анархизм, соотношение теории и практики (критический взгляд)», 2011
Я не люблю богатых мужчин, внешний пафос. Это глупо, это самообман, это в никуда.
Ведь он-то <Ницше> и подкапывался, он-то и подвергал сомнению всё великое, высокое и богатое, и единственно затем, чтобы оправдать свою жалкую и бедную жизнь ― хотя этот мотив всегда у него необыкновенно тщательно и последовательно скрывается. В дневнике 1888 года он сам так объясняет смысл «Menschliches, Allzumenschliches»: «Это была война, но война без пороха и дыма, без военных приемов, без пафоса, без искалеченных членов ― всё это было бы ещё идеализмом».
Существует особенный пафос истории, который влечет к историческому действию и историческому творчеству. И все, что творится с этим пафосом, сначала представляется сомнительным. <...>
Творческий историзм не есть ни традиционализм, ни революционизм, пафос его не есть пафос изобретения и открытия, ни пафос разрушения. Это — пафос творчества. Творческий историзм глубоко противоположен «частному» взгляду на жизнь, всегда боязливому и робкому, всегда склонному к охранению благополучия, всегда расценивающему историю с точки зрения данного поколения, данного Петра и Ивана. Моральный пафос творческого историзма есть пафос любви к дальнему, а нелюбви к ближнему. Любовь к ближнему статична, любовь к дальнему — динамична. Дерзающего творить историю притягивает блеск молнии на вершинах гор. Этот пафос в высшем смысле аристократический. С творческим историзмом соединим индивидуализм ницшевского типа, но не соединим индивидуализм толстовского типа.[3]
В России мир не начинается, как на настоящем Востоке, а скорее кончается. Россия хотела бы увидать конец вещей, в этом её религиозный пафос. Таков и должен быть Восток христианский.
Ранняя рок-музыка с характерным для нее пафосом социального протеста, восточные ритуалы с их гипнотическим влиянием на психику, коллективное употребление относительно «мягких» наркотиков сопровождают эскапизм этой эпохи.[16]
Анархизм – изначально романтичен. Это учение мечтателей, учение пафосное. Бакунин был пафосный человек. Сегодня слово «пафос» звучит дискредитированно. Но давайте вспомним, что пафос, «патхе» по-гречески, — страсть, страстность. То есть умение мечтать, умение порывать с настоящим. Сейчас этот романтический пафос анархизма, умение реабилитировать утопию, утрачен, его нужно возвращать.[10]
— Пётр Рябов, из статьи «Современный анархизм, соотношение теории и практики (критический взгляд)», 2011
Имперский фактор является реальностью нашей идеологии. Вне империи нет России, русский народ является народом заблудшим, бессмысленным, проигравшим свою историю, нерентабельным народом. Об этом говорят демократы, навьючивая нам исторический комплекс неполноценности, который преодолим через имперский пафос.
Пушкин — поэт внутреннего чувства души; Михаил Юрьевич ЛермонтовЛермонтов — поэт беспощадной мысли-истины. Пафос Пушкина заключается в сфере самого искусства как искусства; пафос поэзии Лермонтова заключается в нравственных вопросах о судьбе и правах человеческой личности.[17]
В истинно поэтических произведениях мысль не является отвлечённым понятием, выраженным догматически, но составляет их душу, разлитая в них, как свет в хрустале. Мысль в поэтических созданиях, — это их пафос <…>. Что же составляет пафос повестей Зенеиды Р-вой? — Без сомнения, любовь, ибо все её повести основаны исключительно на одном этом чувстве. Но любовь есть понятие слишком общее, которое у всякого истинного таланта должно принять, более или менее индивидуальный оттенок или представляться под особенною точкою зрения. Посему мало сказать, что любовь составляет пафос повестей Зенеиды Р-вой: надо прибавить — любовь женщины. Все повести этой даровитой писательницы проникнуты одним страстным чувством, <…> могучим созерцанием, не дающим покоя автору и тревожно его наполняющим, — созерцанием, которое можно выразить такими словами: как умеют любить женщины и как не умеют любить мужчины. <...>
…пафос её поэзии <…> заключается ещё и в глубокой скорби об общественном унижении женщины и в энергическом протесте против этого унижения.
...у того, кто не поэт по натуре, пусть придуманная им мысль будет глубока, истинна, даже свята, — произведение всё-таки выйдет мелочное, ложное, фальшивое, уродливое, мёртвое, — и никого не убедит оно, а скорее разочарует каждого в выраженной им мысли, несмотря на всю её правдивость! Но между тем так-то именно и понимает толпа искусство, этого-то именно и требует она от поэтов! <…> пафос всегда есть страсть, возжигаемая в душе человека идеею и всегда стремящаяся к идее, — следовательно, страсть чисто духовная, нравственная, небесная. Пафос простое умственное постижение идеи превращает в любовь к идее, полную энергии и страстного стремления. В философии идея является бесплотною; через пафос она превращается в дело, в действительный факт, в живое создание. <…>
Итак, каждое поэтическое произведение должно быть плодом пафоса, должно быть проникнуто им. Без пафоса нельзя понять, что заставило поэта взяться за перо и дало ему силу и возможность начать и кончить иногда довольно большое сочинение.
Бивуак и канцелярия психологически диаметральны. В качестве колыбели нашей интеллигенции бивуак и канцелярия давали совершенно разные внушения. Война, как бы ни смотреть на нее, — это высший пафос действия. Она требует от человека мужества, напряжения, настойчивости, выносливости, крайней сообразительности и быстроты. Война воспитывает в строгом повиновении, которое, проходя сверху донизу, есть не что иное, как согласие. Война держит армию, вождей ее и всю нацию в непрестанной мысли об отечестве, в священной тревоге за его судьбу, в высокой готовности подвига.[2]
Путь поэта, конечно, прекрасен, но нужно что-то простое, человеческое, живое, чтобы вся эта постройка не оказалась одним чертежом. Нужен пафос, и он, конечно, был у Брюсова. Несознательно он оживлял путь предначертанный и стройный, как течение светил.
Пафос этот был — упоение, наивное и подлинное текущим моментом и положением которое в нем занимает поэт. Текущим моментом не личных переживаний, явлений природы и биографии, а современностью в ее литературно-общественном значении. Упоение тем узлом исторической современности, на котором в данную минуту находишься. Пафос общественной современности главная страсть Брюсова. Это и есть то живое, что дорого в Брюсове, на всех его «путях и перепутьях», во всех его «всех напевах», в его руководствах к стихосложению и т. п. Он упоен, что течет как светило, что путь его совпадает с судьбами вообще всякой литературы.
Кажется, ни в каком другом произведении Салтыков не говорил так веско, так проникновенно, так серьезно и ответственно о литературе, о ее общественном предназначении, о ее нравственном пафосе и о своем писательском (идейном и художественном) «кредо», как это он сделал в «Круглом годе».[18]
Стремление к беспафосности поэтического высказывания окончательно оформляется в оригинальную примитивистскую поэтику, в чем-то пересекающуюся с обэриутской, в первую очередь — Николая Олейникова. Об этой перекличке стоит сказать подробнее. Никто из лианозовцев в своем творчестве не шел сознательно от обэриутов (хотя в конце 30-х годов Кропивницкий, скорее всего, знал об их существовании). <...> Игровая поэзия отказывается от прямого лирического пафоса; лирический монолог сменяется диалогической игрой чужими голосами, языковыми масками. Всё это выражается в примитивистском гротеске, характеризующемся стилистической разбалансированностью, «лебядкинскими» речевыми манерами. Обэриуты тут ориентировались в основном на Хлебникова, развив его синтаксис «ляпсуса, оговорки» (Р. Якобсон) до своей поэтики абсурда, отказавшись, разумеется, от хлебниковского лирического пафоса.[8]
...его поэзия и его жизнь представляют собой, на мой взгляд, самый адекватный (при всем минимализме художественных форм и «маргинальности» его жизни) ответ на вызов эпохи тоталитаризма и материализма. Эпоха была пафосной, и пафосны были ее великие поэты. Но на окраинах этого пафосного мира, насквозь пронизанного идеологией, продолжалась жизнь. Обычная жизнь, если не вспоминать, какой муки и потаённого труда стоило просто выжить — не умереть с голоду, не дать себя поймать на липкую приманку, как муху.[11]
— Григорий Беневич, «Два этюда о творчестве Евгения Кропивницкого», 2012
Те же украинские события выплеснули столько фальшивок, что уже один их анализ мог бы послужить поводом для серьезного исследования. Важным становится не только сама информация, но и ее подача — хромая стилистика и пафос работают только на невзыскательного потребителя. Очень значим канал, по которому информация получена — адекватность ссылки, вменяемость ресурса, корректность цитирования. А также время ее появления — почему именно сейчас и что это может значить в общем событийном ряду. То есть, хотим мы этого или нет, но усиливается градус паранойи.[12]
— Олег Рогов, «Подрабинек: воспоминания о будущем», 2014
Дневники Лидии Чуковской служат хорошим, подробным и вполне кафкианским дополнением к её «Процессу исключения» (с мрачным саркастическим подзаголовком «Очерк литературных нравов»). Конкретика быта, в который вплетается литературная жизнь, прости господи, начала 1960-х, действуют мощнее любого пафоса.[15]
Я была на первом интимнике «Скита», где читала свои стихи Марина Цветаева. На меня она произвела малоинтеллигентное впечатление <…>. Может быть, в этом виновата и её манера держать себя. Напыщенность может быть искупаема только неподдельным пафосом, и отсутствие искренности в этом убийственно <своей> безвкусностью.[4]
...в любом случае Сашу соблазнила слава душеловца и душемутителя, мелкого беса, литературного надувалы, «вселенского учителя», краснобая-демагога: последнюю свою книгу он демонстративно озаглавил «Прямая речь»[20] ― в ней и в самом деле преобладала прямая, а не поэтическая речь, императив, а не медитация, ораторского пафоса в ней больше, чем душевных примет, к которым когда-то Саша был способен. <...> В дискуссии о поэзии на страницах «Литературки» на книгу Саши ссылались как на пример советского эпоса и государственного пафоса ― это была и в самом деле находка для официальной пропаганды.[21]
Недавно один критик упрекнул меня в том, что, начиная стихотворение энергично, оканчиваю его слабо. Так сказать, без поэтического пафоса. Так вот это — когда в конце кульминация и пафос — это театр. Театр, который диктует свои законы в поэзии уже пару сотен лет. И все никак не выдохнется. То есть стихотворение как спектакль.[13]
Забавно и поучительно наблюдать за животными. В них нет диссонанса. Они не подвержены внезапным приступам пафоса. Они всегда голые. Голые и абсолютно искренние. Как, например, моя такса Мотя.[14]
Меня послали доложить об успехе. Шинель я оставил ребятам и налегке побежал обратно. В полукилометре встретил наших пулемётчиков, а потом группу всадников, в которой выделялся человек в кавказской бурке. Это был командир нашего 1319-го стрелкового полка майор Д. В. Казак. Он с усмешкой выслушал мой не очень военный, но наполненный пафосом доклад, изрёк: «Молодцы, пулемётчики! Двигать всех в Медное!» — Я рванул к своим.[22]
Выдюжить. Особенно тогда, как теперь любят выражаться со значением, с акцентом на этой особенности минувшей поры с придыханием, с пафосом, с нажимом, ― ну прямо как с нажимом в школьном почерке, выработанном в той, советской школе, с её чернильницами-непроливайками...[23]
Нам вовсе не надо умных, в идиотах же мы нуждаемся как никогда. Да вы взгляните, сколько в идиоте красоты! Своеобразия! Неповторимости!.. Пафоса бессмысленности!.. Огня скудоумия!.. Воздуха непосредственности!.. Сколько никогда не бывает в умном или в обыкновенном. Умные умны одинаково, всякий же идиот уникален.[24]
— Станислав Шуляк, «Квартира номер девять. Роман с чертовщиной», 2013
Если в стихотворении отсутствует пафос, значит у поэта пониженный тонус.
А если у поэта пониженный тонус,
это, безусловно, не плюс, а минус.[6]
— Ян Сатуновский, «Если в стихотворении отсутствует пафос...», 1963
Вот и всё: и пафосу ― крышка,
весь он выдохся и устал,
стал он снова Отрепьевым Гришкой, Лжедимитрием быть перестал. Пафос пенсию получает. Пафос хвори свои врачует. И во внуках души не чает. И земли под собой не чует.
Оттого, что жив, что утром
кофе чёрный медленно пьет,
а потом с размышлением мудрым домино на бульваре забьет.[7]
— Борис Слуцкий, «Отлежали своё в окопах...» (из сборника «Доброта дня»), 1971
...город ― городу, голод ― голоду,
пафос ― пафосу,
а тридцать третий год
моего двадцатого столетья ―
девяносто третьему
моего столетья восемнадцатого.[7]
— Борис Слуцкий, «Три столицы» (из сборника «Доброта дня»), 1973
Я не ходил к поэтам и прелатам
Для пафоса, для умственных высот:
Мне был милей какой-нибудь сексот
Попавшийся, со взором виноватым.[26]
— Валерий Перелешин, «И никогда не звал мужчину братом...» (из цикла «Перечитывая Гумилёва»), 19 августа 1974
Но что комплексовать, и пафос глуп моральный
И раю не бывать без ямы инфернальной
Без этой свалки тел…[27]
↑ 12О. Г. Рогов. Жизнь «Софьи Петровны». — Саратов: «Волга», № 7-8, 2014 г.
↑Р. М. Фрумкина. «Психолингвистика». — М.: Академия, 2001 г.
↑Отеч. зап. — 1843. — Том XXVII. — № 4 (ц. р. около 30 марта). — Отд. VI. — С. 73-77.
↑Рейфман П. С., Климова Д. М., комментарии к книге очерков «Круглый год». М. Е. Салтыков-Щедрин. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 13. (стр.744-753). — М.; Л.: Издательство АН СССР, 1972 г.
↑Светлана Степанова. Чудо веры и гибельность неверия. «Медный змий» Фёдора Бруни. — М.: «Наука и религия», № 11, 2010 г.
↑Кушнер А. С. Прямая речь. — Л.: Лениздат, 1975 г. — 112 с.
↑Владимир Соловьев. «Три еврея, или Утешение в слезах». Роман с эпиграфами. — М.: Захаров, 2002 г. — 336 с.
↑Максим Фоменко. Сражение за Калинин. Серия: главные книги о войне. — М.: Эксмо, 2020 г.