Литература СССР

Материал из Викицитатника
(перенаправлено с «Советская литература»)
Перейти к навигации Перейти к поиску

Во время существования СССР (1922—1991) приоритетной являлась русская литература. После 1932 года литература включала обязательные признаки марксизма и партийности, народности, социалистического реализма. Была подвержена государственной цензуре и, в связи с этим, самоцензуре и писаниям «в стол» (после смерти Сталина «подпольная» литература получила распространение в виде «самиздата»). Во время сталинизма многие писатели были репрессированы вплоть до расстрела[К 1]. До середины 1980-х писатели, не состоявшие в Союзе писателей СССР или его региональных подразделениях, не считались профессиональными.

Цитаты[править]

К официальной литературе СССР полностью подходит следующее высказывание:
  •  

Чисто и резко классовый писатель стремится представить свой класс владыкой и собственником неоспоримых социальных истин, которые для всей массы народа имеют обязательное значение, для всех являются догматами, требующими безусловного подчинения им; такой писатель изображает идеи, чувства и верования своего класса как единственно правильное, полное и верное отражение всех сторон жизни — всего опыта человечества.
<…> это — проповедь необходимости подчинения всей массы народа моральным и правовым нормам, выгодным только командующей силе. Здесь искусство приносится в жертву интересам воинствующей политики, низводится до орудия борьбы и — не убеждает нас, ибо мы видим или чувствуем в нём внутреннюю фальшь.

  Максим Горький, <О Пушкине>, 1909 [1936]

1920-е[править]

  •  

Дух классики овевает нас уже со всех сторон. Им дышат все, но не то не умеют его различить, не то не знают как назвать, не то просто боятся сделать это.

  Абрам Эфрос, «Вестник у порога», 1922
  •  

Общ один великий прародитель: Л. Н. Толстой; именно он, а не Достоевский, лёг «китом» для современной советской прозы…

  Александр Воронский, «Бабель», 1924
  •  

Наша современная советская литература часто страдает поверхностным и внешним отношением к тому, что она отражает и изображает. Мало этого: у нас, особенно за последнее время, в избытке расплодились «лирические управделы», чиновники и бюрократы от литературы, достаточно и халтурщиков и людей на всё готовых.

  — Александр Воронский, «И. Бабель» (сб. «Литературные портреты», 1928)
  •  

Русская литература сера, как чижик, ей нужны малиновые галифе и ботинки из кожи цвета небесной лазури[К 2]. <…>
Литературные герои, девушки, старики, молодые люди и все положения их уже изношены. Литературе нужна конкретность и скрещивание с новым бытом для создания новой формы.

  Виктор Шкловский, «Бабель. Критический романс», 1924
  •  

Бабель вернул нам ощущение новеллы.
На фоне разбухающей словом «орнаментальной прозы» начала 20-х годов исчезли прозаические жанры и проза, рассыпаясь на фрагменты, на бессюжетные куски, грозила превратиться в «материалы к роману». <…>
Не случайно было и отсутствие интереса к русской прозе, наряду с наводнением рынка переводной литературой. <…>
Бытовая проза наша напоминает сейчас нравоописательные романы 30-х годов прошлого века. Она также скучна, «герои» не менее добросовестно рассортированы по сословиям и разделены на добродетельных и злодеев. Читатель, поэтому, заранее знает несложную номенклатуру лиц и поступков.
Столь же примитивна и «сюжетная» изобретательность авторов типа «Лавренёвых», с их наивной «психологизацией» шаблонных персонажей, где быт совершенно проваливается в знакомой «литературности» героев и сюжета <…>.
Быт же не хочет регистрироваться и заполнять анкеты. Писатели от анкет не могут найти способа, которым можно было бы «подать» быт. <…>
Найти новый «угол зрения», благодаря которому быт мог бы «ожить» в литературе, пока не удаётся. Та же неудача и с героем. Наша литература безгеройна. Нет героя с «человеческой биографией», есть «кожаные куртки», засасываемые нэп’ом коммунисты или зарвавшиеся спецы.
Рассказы населяются замзавами и машинистками, но не «людьми». Сокращение их ещё не коснулось. <…>
В глазах современника литература стареет слишком быстро. Наши дни больны чрезмерной легковесностью безвременья. <…> Писатели поэтому постоянно меняют свою манеру и голоса. <…>
Литература изменяется не только путём постепенной эволюции, но и резкими сдвигами и переходами к новым принципам работы. <…>
Такой «сдвиг», прошедший почти незаметно, совершился за последнее время. Со времени 1920—26 г.г., мы пережили волну «орнаментальной» прозы <…>.
В настоящее время перед прозой стоят новые задачи: проблема романа, психологии героя бытового материала…

  Николай Степанов, «Новелла Бабеля», 1927
  •  

Борис Суварин: Вы думаете, что у вас в стране существуют ценные литературные произведения, которые не могут появиться из-за политических условий?
Исаак Бабель: Да, в ГПУ.
— Как так?
— Когда интеллигента арестовывают, когда он оказывается в камере, ему дают бумагу и карандаш и говорят: «Пиши!»[1]

  — разговор в Париже в 1927-28
  •  

Однажды Бабель уговорил нескольких своих друзей-литераторов поехать с ним на бега. Он был страстным лошадником, и ему захотелось приобщить к этой своей страсти приятелей. Собрались, поехали. И вдруг — хлынул ливень.
— Ничего не поделаешь. Возвращаемся, — вздохнул Бабель.
Друзья удивились, что он так испугался дождя. <…> Да и дождь, судя по всему, зарядил не надолго, скоро кончится. <…>
— Дорожка-то уже испорчена. Так что настоящих бегов сегодня уже не будет.
Тут с ним, понятно, спорить никто не стал. Но один, <…> особенно настырный, этим объяснением не удовлетворился.
— Я не понимаю, — сказал он. — Если дорожка испорчена, так ведь она испорчена для всех лошадей одинаково. Значит, лучшая лошадь всё равно прибежит первой?
— Вы ничего не понимаете в лошадях, — сказал Бабель, — но вы кое-что смыслите в литературе. Итак, представьте!
Объявлен конкурс на лучший рассказ. Участвуют: Лев Толстой, Чехов, Потапенко, Ефим Зозуля… По логике вещей первую премию должен завоевать Толстой. Верно? Ну, может быть, Чехов… А теперь вообразите, что по условиям конкурса пишущего подвешивают за ноги к потолку. Завязывают ему глаза. Рот затыкают кляпом. Правую руку заламывают назад и приматывают верёвкой к спине… Ну, и так далее… При таких условиях на первое место вполне может выйти Ефим Зозуля… Теперь, надеюсь, вы поняли, что такое испорченная дорожка?[2]

1930-е[править]

  •  

— Ну-ка, отпустите мне какую-нибудь книговинку, <…> только поинтереснее. Буссенар Луи, например! Нет? А Пинкертон есть? Тоже нет? Вот так библиотека советская, нечего сказать!
— Мы таких глупых и никчёмных книг не держим.

  Лев Кассиль, «Швамбрания», 1931, 1955
  •  

С этой трибуны словно лучом прожектора обшаривается вся мировая литература, вся история человеческой мысли в поисках героев различных общественных слоёв и этапов культуры. <…>
Так мало и так много — всю русскую революцию в ореховой скорлупе — нужно дать ребёнку в сказке. <…>
Каждый писатель должен писать для детей; в сущности говоря, он должен писать только для детей, обращаясь ко всему непосредственному, неиспорченному в человеке. <…>
Молодая советская, литература именно так свежа, богата действием, плодотворным творчеством, оптимизмом. Почему бы вам не сократить, не обработать ваши произведения для детей? Но при этом одно необходимо: хороший конец! В этом отношении дети подают нам прекрасный пример: они насквозь оптимисты! Я считаю, что величайшее преступление — допустить поражение или гибель героя. Главный момент — момент протеста — должен победить.
Но оптимизма много в молодой советской литературе. Скорее не хватает юмора, — и это трудно понять, трудно объяснить жизненными условиями.
Разрешите мне указать ещё на одно: мне не хватает в советской литературе связи с прошлым. Часто при чтении создаётся такое впечатление, будто история человечества начинается только с революции и социалистического строительства <…>. Между тем интересно было бы направить отсюда лучи света в будущее. Но что совершенно необходимо для создания хорошего социального романа — это ассоциации, связи по всем направлениям. Часто советский писатель не пользуется всей клавиатурой, а довольствуется игрой одним пальцем.
Точно так же показ внутреннего мира человека в советской литературе кажется мне неполным. <…>
Народы Советского Союза пережили тяжёлое время. Не раз они вынуждены были подавлять в себе обыденные человеческие чувства, ибо хирург не должен быть сентиментален. Но дело художника — взять народное сердце в свои руки и снова согреть его, чтобы человеческие чувства как прежде звучали в нём. Ведь цель великой борьбы — превратить миллионы придавленных, отчаявшихся существ во внутренне богатых людей. <…> Дело писателей — своим жаром вызвать в огрубевшей по необходимости душе человеческое тепло.
Мы должны дать массам идеалы не только для борьбы и для труда, но и для часов тишины, когда человек остаётся наедине с самим собой. — перевод: Н. Крымова, 1954

  Мартин Андерсен-Нексё, речь на I съезде советских писателей, август 1934
  •  

Как бы прекрасно ни было произведение, в СССР оно осуждается, если не соответствует общей «линии». Красота рассматривается как буржуазная ценность. Каким бы гениальным ни был художник, но, если он не следует общей «линии», ему не дождаться внимания, удача отворачивается от него. От писателя, от художника требуется только быть послушным, всё остальное приложится.

 

En U.R.S.S., pour belle que puisse être une oeuvre, si elle n'est pas dans la ligne, elle est honnie. La beauté est considérée comme une valeur bourgeoise. Pour génial que puisse être un artiste, s'il ne travaille pas dans la ligne l'attention se détourne, est détournée de lui: ce que l'on demande à l'artiste, à l'écrivain, c'est d'être conforme; et tout le reste lui sera donné par-dessus.

  Андре Жид, «Возвращение из СССР», 1936
  •  

Я хорошо понимаю — даже если тут и нет прямой коррупции, — насколько выгодна Советскому правительству щедрость по отношению к художникам и литераторам, ко всем, кто может ему славословить. Но, с другой стороны, нельзя не видеть и выгоду, которую может извлечь литератор, одобряя новой Конституцию и правительство, содействующее ему в этом.

  — Андре Жид, Поправки к моему «Возвращению из СССР», 1937
  •  

Редактору современной литературы, у которого серьёзно разболелись глаза, известный профессор совершенно серьёзно советовал перейти в отдел классиков. Он сказал: «Если бы вы читали не Караваеву или Лидина, а Флобера и Гоголя, несомненно, что глаза пострадали бы у вас значительно меньше». .

  Илья Ильф, записная книжка, 1936
  •  

Это неприятно, но факт. Великая страна не имеет великой литературы. — на уровне обобщений это объяснил Джордж Оруэлл в «Литература и тоталитаризм» (1941)

  — Илья Ильф, там же

Максим Горький[править]

  •  

Процесс возрождения огромной страны с населением не «культурным», воля которого была беспощадно подавляема в течение веков церковью и государством, <…> — этот небывало быстрый процесс отражён и отражается молодой литературой нашей очень слабо.
Главной причиной такой слабости является, на мой взгляд, тот факт, что внимание литературы обращено главным образом на то, что отмирает, а не на то, что начало жить и действовать.
Литератор ведёт себя пред лицом издыхающего старого, как молодой, не уверенный в силе своего знания врач у постели смертельно больного старика, — врач размышляет: умрёт или не умрёт?
И, может быть, не для того, чтобы утешить умирающего, но чтоб решить свой личный вопрос, он говорит безнадёжно больному, что условия, в которых больной привык жить, ещё существуют: целы старинные уездные городишки, и не совсем исчезла уютная старинка, в которой можно было жить безответственно.

  — «Молодая литература и её задачи», 1929 [1951]
сборник «О литературе», 1933
  •  

Советский читатель не нуждается в мишуре дешёвеньких прикрас, ему не нужна изысканная витиеватость словесного рисунка, — жизнь его исполнена эпической суровости и вполне достойна такого же эпически мощного отражения в литературе.

  — «О прозе», январь 1933
  •  

«Творчество» большинства драматургов наших сводится к механическому, часто непродуманному и произвольному сочетанию фактов в рамках «заранее обдуманного намерения», при этом «классовая начинка» фактов взята поверхностно, да так же поверхностно обдумано и «намерение», плохо обдуманное намерение увечит факты, не обнажает их смысла, а к этому добавляется грубая шаблонность характеристик людей по «классовому признаку». <…>
Исторический человек, тот, который за 5—6 тысяч лет создал всё то, что мы именуем культурой, в чём воплощено огромнейшее количество его энергии и что является грандиознейшей надстройкой над природой, <…> — этот человек как художественный образ — превосходнейшее существо! Но современный литератор, драматург имеет дело с бытовым человеком, который веками воспитывался в условиях классовой борьбы, глубоко заражён зоологическим индивидуализмом и вообще является фигурой крайне пёстрой, очень сложной, противоречивой. Поэтому: если мы хотим — а мы хотим — перевоспитать его, нам не следует опрощать сегодняшнего, бытового человека, а мы должны показать его самому себе во всей красоте его внутренней запутанности и раздробленности, со всеми «противоречиями сердца и ума». Нужно в каждой изображаемой единице найти, кроме общеклассового, тот индивидуальный стержень, который наиболее характерен для неё и в конечном счёте определяет её социальное поведение.
«Классовый признак» не следует наклеивать человеку извне, на лицо, как это делается у нас; классовый признак не бородавка, это нечто очень внутреннее, нервно-мозговое, биологическое.

  — «О пьесах», 1933
  • см. «О формализме», 1936 — от слов «Наша литература в некоторой…»

Владислав Ходасевич[править]

  •  

Так пишутся в СССР исторические романы. И не разберёшь, чего тут больше: невежества или лжи, глупости или подлости.

  «Советская клюква», 1928
  •  

Поклонники и пропагандисты советской литературы уже довольно давно испытывают смущение: с некоторых пор стало наконец совершенно ясно, что никаких откровений советская словесность в себе не содержит и что даже самым одарённым советским писателям суждено изуродовать и задушить свои способности в угоду социальному заказу, всевозможным установкам и директивам. Есть, однако же, целая область, которая «там» находится сейчас в несомненном расцвете. Я имею в виду историю литературы, точнее — лишь одну её сторону: публикацию новых архивных материалов. С тех пор как критическое изучение литературных памятников подчинено марксистской указке, оно сделалось невозможно <…>. Поэтому как раз самые талантливые и осведомлённые историки литературы оказались вынуждены к диверсии в сторону разыскивания, публикации и комментирования архивного материала. <…> благо революция выбросила на поверхность целые горы документов, таившихся в семейственных сундуках. <…> Для старой большевичкой гвардии тут — синекура и «способ кормления служилых людей за счёт неслужилого населения». Отчасти это и место почётной ссылки для опальных советских вельмож. В историко-литературных изданиях они числятся редакторами, но ничего не делают, если не считать некоторого полицейского надзора за действительно работающими сотрудниками. По правде сказать, надзор этот не очень стеснителен, ибо публикация архивного материала <…> марксистскому контролю почти не поддаётся. За содержание новооткрытого документа исследователь неответствен даже в СССР, а в комментарии он легко может ограничиться биографическими, библиографическими и т. п. «реальными» мотивами, либо не вдаваясь в истолкование по существу, либо вскользь, для отписки, указывая, что документ характерен для эпохи какого-нибудь там помещичьего или капиталистического хозяйства.

  — рецензия на сборник материалов по истории литературы «Звенья», октябрь 1934
  •  

… советской словесности, переживающей в некотором роде пещерный период и оглашающей воздух дикими криками торжества, когда кому-нибудь в ней удаётся смастерить кремнёвый топор…

  — рецензия на 63-ю книгу «Современных записок», май 1937

1940—1953[править]

  •  

— Как вы оцениваете общее состояние нашей литературы?
Зощенко. Я считаю, что литература советская сейчас представляет жалкое зрелище. В литературе господствует шаблон, всё пишется по шаблону. Поэтому плохо и скучно пишут даже способные писатели.
— Как вы расцениваете партийное руководство литературой?
Зощенко. Руководить промышленностью и железнодорожным транспортом легче, чем искусством. Нет зачастую у руководителей глубокого понимания задач искусства. <…>
— Предполагаете ли вы, что после войны изменится политическая обстановка в литературе?
Зощенко. Да. Литературе будет предложено злей и беспощадней писать о наших недостатках.[3]

  — стенограмма беседы с Михаилом Зощенко в Управлении МГБ по Ленинградской области, 20 июля 1944
  •  

Наша литература — не частное предприятие, рассчитанное на то, чтобы потрафлять различным вкусам литературного рынка. Мы вовсе не обязаны предоставлять в нашей литературе место для вкусов и нравов, не имеющих ничего общего с моралью и качествами советских людей. <…>
Мы требуем, чтобы наши товарищи, как руководители литературы, так и пишущие, руководствовались тем, без чего советский строй не может жить, т.е. политикой, чтобы нам воспитывать молодёжь не в духе наплевизма и безидейности, а в духе бодрости и революционности. <…>
Отбирая лучшие чувства и качества советского человека, раскрывая перед ним завтрашний его день, мы должны показать в то же время нашим людям, какими они не должны быть, должны бичевать пережитки вчерашнего дня, пережитки, мешающие советским людям идти вперед. Советские писатели должны помочь народу, государству, партии воспитать нашу молодежь бодрой, верящей в свои силы, не боящейся никаких трудностей.

  Андрей Жданов, доклад о журналах «Звезда» и «Ленинград», сентябрь 1946

1954—1964[править]

  •  

В [конце 1920-х] не стало поэзии ничьей, <…> прекратилась литература, потому что ведь и начало «Тихого Дона» было поэзией, и начало деятельности Пильняка и Бабеля [и других]…

  Борис Пастернак, «Люди и положения», 1956
  •  

Вот постучится к нам завтра никому не известный художник с никем ещё не прочитанной книгой, и всё, о чём мы толкуем, окажется пустяком…
Мы можем гордиться тем, что советская литература всегда жила и сегодня живёт в трепетном ожидании именно таких книг. Эта постоянная готовность принять их сразу из рук в руки, вобрать в свою плоть и кровь, может быть, самое драгоценное из всего того, что принесла с собой социалистическая культура. <…>
Мы привыкли и приучили своих читателей к определённому темпу читки художественных произведений. То ли времени нам не хватает, то ли интереса, но мы наловчились в погоне за интересными сценами пробегать глазами многие десятки страниц, легко скользя по поверхности смыслового узора. <…>
Нормы, выработанные и узаконенные для литературы культом личности <…>. Мы свыклись с тем, что биография нашего героя имеет свои границы, обозначенные законом. Мы кончали главу судебным приговором, начинали новую вместе с появлением героя из тюремных ворот, а меж этими двумя главами красовался банальный вензелёк издательского художника, и было невдомёк ни нам, ни художнику, что там, за решёткой, наш герой продолжает свою жизнь мужественно, честно, с достоинством. Мы верили, может быть, верили недостаточно, что придёт художник и меж этими двумя главами допишет недостающую главу <…>.
В своё время для литературы была составлена карта того, что дозволено, и того, что, выражаясь фарисейским языком, не рекомендуется нашим писателям. <…>
Решениями XX и XXII съездов нашей партии карта литературы стала всё больше и больше приближаться к размерам естественной карты, и теперь, с печатанием повести Солженицына, эстетическая и политическая карта дозволенного и необходимого для изображения средствами литературы приравнялась наконец к натуральной карте Советского Союза — двадцать два миллиона квадратных километров, и ни одним метром меньше.
Это не подарок. Это возвращение незаконно отнятой территории, вырванной Сталиным с живым мясом у литературы и искусства.[4]

  Ион Друцэ, «О мужестве и достоинстве человека», 1963
  •  

Нашлись люди, которые поспешили расставить вехи не вдоль широкой столбовой дороги развития советской литературы, а вдоль извилистой тропинки, ведущей в гиблое болото формализма, субъективизма, худосочного схематизма. <…>
Они искажают нашу действительность, нарочито выпячивая её теневые негативные стороны.[5][4]типичное обвинение

  Константин Лагунов, «Вехи в пути»
  •  

В современных поисках в сфере художественной речи прозы наметились две разных устремлённости: с одной стороны, попытки создания ярко выраженного «современного» стиля, напоминающие тенденции прозы начала 1920-х годов, с другой — стремление возвратиться к «истокам», буквально воспроизвести стиль Чехова и Бунина. Думается, что эти устремления не могут привести к победе, к созданию новой классической прозы. Единственный путь — это упорное, неимоверно трудное и в то же время по-своему «наивное», «естественное» овладение реальными формами самой жизни, «перевод» этих форм в формы прозаической речи, как бы не опирающейся (во всяком случае, внешне, очевидно) ни на плотный грунт вековой традиции, ни на зыбкое марево «современного стиля». На этом пути развивается художественная речь прозы Солженицына.[6][4]

  Вадим Кожинов, «Происхождение романа»
  •  

Под предлогом борьбы против последствий культа личности и догматизма некоторые литераторы, кинематографисты, художники стали как-то «стесняться» говорить о высоких идеях, о коммунизме. Жонглируя высоким понятием «жизненная правда», извращая это понятие, они населяют свои произведения людьми, стоящими в стороне от больших общественных интересов, погруженными в узкий мирок обывательских проблем. <…>
Вред подобных произведений для воспитания молодёжи очевиден. Подростку, не имеющему жизненного опыта, трудно критически разобраться в таких ущербных персонажах, тем более, что школа приучает его видеть в писателях авторитетных наставников. Вот и приходится нашим педагогам воевать с дурным влиянием некоторых книг, предназначенных для молодёжи. Зато буржуазная пропаганда охотно берёт такие произведения на вооружение, широко переводит и рекламирует их. <…> от этих произведений несёт таким пессимизмом, затхлостью, безысходностью, что у человека непосвящённого, не знающего нашей жизни, могут, чего доброго, мозги стать набекрень.[7][4]

  Сергей Павлов, «Творчество молодых — служению великим идеалам!»
  •  

С лёгкой руки редакции «Нового мира» со страниц многих журналов буквально хлынул поток так называемой «лагерной» литературы. Нас не может не беспокоить, что место подлинных героев, людей, способных к активным действиям, к борьбе и подвигу, стали занимать политически аморфные личности, замкнувшиеся в скорлупу индивидуальных переживаний, бравирующие своей общественной и гражданской пассивностью.[8][4]

  — Сергей Павлов, речь на VIII пленуме ЦК ВЛКСМ
  •  

Партия поддерживает подлинно правдивые художественные произведения, каких бы отрицательных сторон жизни они ни касались, если они помогают народу в его борьбе за новое общество, сплачивают и укрепляют его силы.[9][4]

  Никита Хрущёв, слова по поводу «Одного дня Ивана Денисовича», 1963 или 64

1965—1969[править]

  •  

Необходимо высказать претензию в адрес той части нашей творческой интеллигенции, которая иногда слишком увлекается описанием произвола периода культа личности, моральных переживаний и физических лишений невинно осуждённых людей. Это тяжёлые страницы прошлого. И хотя оцениваемый только через эту призму тот или иной период нашей истории дезориентирует советских людей, особенно молодёжь, такого рода произведения порой безудержно и незаслуженно захваливаются, а критика их считается недопустимой.[10][4]

  Николай Егорычев, «Воспитание молодёжи — дело партийное»
  •  

Наша литература приобретает блеск оригинальности, она постепенно начинает выходить на мировую магистраль, и выйдет, если этому не помешают.[4]

  Вениамин Каверин, речь на заседании бюро творческого объединения прозы московской писательской организации Союза писателей РСФСР 16 ноября 1966
  •  

… взгляд на любовь, к которому нас приучила дорогая наша советская литература: так всё разумно и резонно, и если ты больше заслуживаешь, тебе больше дадут.[4]

  Кабо, Любовь, речь там же
  •  

Подводя итоги пятидесятилетия развития советской литературы, каждый из нас должен отдать себе отчёт в том, что, несмотря на ожесточённые репрессии, клевету, гонения и преследования со стороны различных чиновников государственного и партийного аппарата, лучшие представители советской литературы, <…> руководствовавшиеся не постановлениями, сочинёнными в различных ведомствах, а только голосом своей собственной гражданской совести, одержали в борьбе с чиновниками полную победу, завоевав любовь и признание читателей Советского Союза и всего мира. Из этого факта мы должны сделать вывод, что пришло время покончить с иллюзией, будто государственные или партийные служащие лучше, чем художники, знают, что служит интересам партии и народа, а что вредит этим интересам. Сколько их было в России, разных Бенкендорфов, Ильичёвых и Поликарповых, безуспешно пытавшихся задушить и поработить русское искусство! А сколько их и сейчас ещё от имени партии и правительства диктует нам <…>.
Советским писателям, не меньше, чем служащим государственных и партийных учреждений, дороги интересы народа и родины; мы не нуждаемся ни в чьей опеке. А тот литератор, который не чувствует своего права самостоятельно творить, тот, кто по своей глупости, невежеству, неопытности или трусости испытывает необходимость в подсказке, руководстве и опеке, тот попросту не достоин носить высокое звание писателя.[4]

  Давид Дар, письмо в президиум IV Всесоюзного съезда Советских писателей и в «Литературную газету», 19 мая 1967[К 3]
  •  

… не рапорты о наших блистательных победах, не выслушивание приветствий иностранных гостей и не единение с народами Африки и борющегося Вьетнама составляет главную задачу писательских съездов, но прежде всего — единение со своим народом, прежде всего — разрешение собственных наболевших проблем, без чего не может жить далее и развиваться советская литература. Она всё-таки не может без свободы творчества, полной и безграничной свободы высказать любое суждение в области социальной и нравственной жизни народа, какими бы ругательствами мы ни поносили это законное требование всякого мало-мальски честного, мыслящего художника. Без неё — он чиновник по ведомству изящной словесности, повторяющий зады газетных передовиц, с нею — он глашатай, пророк в своём отечестве <…>.
Такая свобода существует. Она осуществляется, но только не в сфере официально признанной подцензурной литературы, а в деятельности так называемого «самиздата», о которой вы все, вероятно, осведомлены. <…>
С этим ничего не поделаешь, — как ничего нельзя поделать с распространением магнитофонных записей наших менестрелей, трубадуров и шансонье, не узаконенных радиокомитетом, но зато полюбившихся миллионам. Устройте повальный обыск, изымите все плёнки, все копии, арестуйте авторов и распространителей, и всё же хоть одна копия да уцелеет, а оставшись — размножится, и ещё того обильней, ибо запретный плод сладок.
<…> явно обнаруживаются два искусства. Одно — свободное и непринуждённое, каким ему и полагается быть, распространение и воздействие которого зависит лишь от его истинных художественных достоинств, и другое — признанное и оплачиваемое, но только угнетённое в той или иной степени, но только стесненное, а подчас и изувеченное всяческими компрачикосами, среди которых первым на пути автора становится его же собственный «внутренний редактор», — наверное, самый страшный, ибо он убивает дитя ещё в утробе. Которое из этих двух искусств в конце концов победит, предвидеть нетрудно. <…>
Я прочитал многие вещи «самиздата», и 9/10 из них, могу сказать со всей ответственностью, — их не только можно, их должно напечатать. И как можно скорее, пока они не стали достоянием зарубежных издательств, что было бы весьма прискорбно для нашего престижа. Ничего антинародного в них нет, — об этом ни один художник, здравый умом, никогда не помыслит, — но в них есть дыхание таланта, и яркость, и блеск раскрепощенной художественной формы, в них присутствует любовь к человеку и подлинное знание жизни, а подчас в них слышится боль и за своё отечество, горечь и ненависть к его врагам, прикидывающимся ярыми его друзьями и охранителями. <…>
Не в обиду будь сказано съезду, но, вероятно, 9/10 его делегатов едва ли вынесут свои имена за порог нашего века.[4]

  Георгий Владимов, письмо туда же 26 мая 1967[К 3]
  •  

Конечно, наш читатель уже настолько развит и настолько искушён, что его никакая книжка не уведёт от коммунизма…

  Алексей Сурков, заседание Секретариата Союза писателей СССР, 22 сентября 1967
  •  

Как и любой советский редактор, Вы большой специалист по подтекстам, Вы по тридцать раз ощупываете и обнюхиваете каждую фразу, прежде чем пропустите её в печать.

  Валентин Турчин, письмо А. Б. Чаковскому по поводу вышеуказанной статьи, 26 июня 1968
  •  

К счастью, маленький человек продержался у нас [в искусстве] недолго.[11][4]

  Иван Дроздов, «Закат бездуховного слова»
  •  

Есть, может быть и должна быть партийная литература и даже художественная партийная литература. Но партийная литература — это только часть литературы, необходимой людям. <…> [великие писатели] не получали инструкций от руководителей каких-нибудь партий.[4]

  Жорес Медведев, открытое письмо Союзу советских писателей, 21 ноября 1969

1970-е[править]

  •  

Всё, что было создано за эти полвека на этой безблагодатной почве под этим несвободным небом, всё в той или иной степени порочно. <…> приходилось всё время вилять — туда и обратно. Приходилось за руку себя держать. Только мысль пошла — и надо её останавливать.[12]

  Михаил Бахтин в разговоре с С. Г. Бочаровым
  •  

Своей правдивостью советская литература заслужила уважение читателей.[13][4]

  Олесь Гончар, «Кощунство»
  •  

Вы-то знаете, не можете не знать, на чьей стороне правда. Вы ведаете, что творите, когда вплетаете ваши голоса в улюлюканье и завыванья наёмных распинателей. Ведаете — и предпочитаете опасной правде уютную ложь.
Так оставайтесь при ней, если стыд не обжигает вам лиц. Но остерегитесь растлевать ею души соотечественников. Сегодня в их глазах вы ещё — литературные иерархи, завтра — литературные убийцы.
А мы, молчаливое интеллигентное большинство![4]

  Вадим Борисов, 30 января 1974
  •  

Кто же нужен нашему народу — те писатели, которые пишут или подписывают автоматически всё, что их попросят, или те писатели, которые, стоя на позициях социализма, тем не менее считают своим правом иметь свою точку зрения о пользе для социализма той или иной акции? <…>
Теория потока «лагерной литературы», который якобы заполнял страницы наших журналов, выдумана. Практически, было в своё время напечатано несколько книг <…> и ряд стихотворных произведений <…>. Затем эти произведения никогда не перепечатывались — зато печатался ряд мемуаров и романов, где искусственно замазывались ошибки Сталина и история искажалась приукрашиванием. Особенно это опасно для духовного здоровья нашей молодёжи, ибо молодёжь, не знающая подлинную историю, не сможет разобраться в настоящем. <…> Даже когда в газетах помещают статьи о героях нашей революции, погибших во время сталинских репрессий, то замалчивается причина их смерти. <…> Правду заменяют умолчанием. А ведь умолчание — ложь. Но у русского народа есть прекрасная пословица: «Ложь, как дуга. Спрячешь концы в воду, серёдка высовывается. Спрячешь серёдку — концы выглядывают».
Несоответствие исторической реальности и описания истории в книгах и газетах может привести нашу молодёжь лишь к безверию, к цинизму. А нам нужна вера, но настоящая вера может быть основана только на правде. <…>
Однако наша литература ещё не успела выговориться об ошибках прошлого. Ей искусственно помешали сделать это, и в этом драматическая неестественность тех скандальных ситуаций, возникающих внутри или вокруг литературы.[4]

  Евгений Евтушенко, письмо советским телерадиослушателям 16 февраля 1974

1980-е[править]

  •  

Лучшие образцы сатиры послереволюционного периода созданы писателями, «несозвучными» советскому строю или даже тайно враждебными ему.[14]

  Борис Филиппов, «Антология юмора и сатиры послереволюционной России», 1983
  •  

… обыденное сознание стало привычно отделять мир Книги от мира Реальности — вне зависимости, что это были за книги; «книжные» ценности стали едва ли не синонимом мнимых ценностей. Затруднённый доступ <…> к настоящей литературе, <…> обветшавшие от частого употребления всуе лозунги типа «Книга — наш друг», «Книга — лучший подарок», засилье конъюнктурной серости, <…> донельзя заформализованная деятельность общества книголюбов — это и многое другое, в общем, работало не на авторитет Книги. К этому вольно или невольно приложили руку те деятели нашей словесности, которые неоднократно проводили мысль о том, что «книжная» культура — это ещё далеко не всё, что читающий может быть и некультурным, что земледелец, не читающий книг, куда интеллигентней «чересчур» учёного гуманитария. Рациональное зерно, которое, несомненно, есть в подобных высказываниях, исчезало при гипертрофированных претензиях к «книжникам» <…>. Традиционное уважение к любителям Книги подёрнулось ощутимой насмешливостью, слово «книгочей» неожиданно стало приобретать чуть ли не иронический оттенок…

  Роман Арбитман, «„Вернуть людям духовное содержание…“ Человек и книга в фантастике А. и Б. Стругацких», 1989

Владимир Войнович[править]

  •  

Аппаратчик (возьми хотя бы Брежнева), он то военный, то штатский — в зависимости от того, куда пошлёт его партия. Что касается литературы, то он её никакую не любит, но у него есть представление, какая она должна быть. А она должна быть унифицированная, как солдат. <…> Всякая другая литература кажется ему подрывной. Да она такая и есть! Свободная литература и вообще духовность, так же как свободное хлебопашество, с властью номенклатуры несовместима.

  — «Из русской литературы я не уезжал никуда», 1991

Сергей Довлатов[править]

  •  

— Если бы государство вернуло землю крестьянам, что тогда?
— Кому это надо? — ответил Тимоха. — На бутылку и так любой заработает. Землю пахать разучились… Беда…
Вернёмся к деревенской прозе. Белов, Лихоносов, Астафьев, Распутин — талантливые, яркие писатели. Тем не менее в основе их творчества — уклончивый вялый мотив. «Где ты, Русь? Где частушки, рушники, кокошники? Где хлебосольство, удаль и размах? Где самовары, иконы, подвижники, юродивые? Где стерлядь, карпы, мёд, зернистая икра? Где обыкновенные лошади, чёрт побери?! Где целомудренная стыдливость чувств?»
Писатели голову ломают: «Где ты, Русь? Куда девалась? Кто тебя загубил?»…
Кто, кто… Да любой семиклассник знает — кто!
Однако эта трагическая истина не для советских писателей. Пусть даже и весьма талантливых… — парафразировано в «Заповеднике»

  — «Счастливая деревня», 1980
  •  

Но что же пишут твои современники? <…>
Слово перевёрнуто вверх ногами. Из него высыпалось содержимое. Вернее, содержимого не оказалось. Слова громоздились неосязаемые, как тень от пустой бутылки…

  «Заповедник», 1983
  •  

Сочинения его были тривиальны, идейно полноценны, убоги. В каждом слышалось что-то знакомое. От цензуры их защищала надёжная броня литературной вторичности. Они звучали убедительно, как цитаты. Наиболее яркими в них были стилистические погрешности и опечатки:
«В октябре Мишутке кануло тринадцать лет…» (Рассказ «Мишуткино горе»).
«Да будет ему земля прахом! — кончил свою речь Одинцов…» (Рассказ «Дым поднимается к небу».)
«Не суйте мне белки в колеса, — угрожающе произнёс Лепко…» (Повесть «Чайки летят к горизонту».)

  — там же
  •  

В Тбилиси проходила конференция на тему — «Оптимизм советской литературы». Было множество выступающих. В том числе — Наровчатов, который говорил про оптимизм советской литературы. Вслед за ним поднялся на трибуну грузинский литературовед Кемоклидзе:
— Вопрос предыдущему оратору. <…> Я относительно Байрона. Он был молодой?
— Что? — удивился Наровчатов. — Байрон? Джордж Байрон? Да, он погиб сравнительно молодым человеком. А что?
— Ничего особенного. Ещё один вопрос про Байрона. Он был красивый?
— <…> Да, Байрон, как известно, обладал весьма эффектной наружностью. А что? В чём дело?
— Да так. Ещё один вопрос. Он был зажиточный?
— <…> Ну, разумеется. Он был лорд. У него был замок. Он был вполне зажиточный. И даже богатый. Это общеизвестно.
— И последний вопрос. Он был талантливый?
— <…> Байрон — величайший поэт Англии! Я не понимаю, в чём дело?!
— Сейчас поймёшь. Вот смотри. Джордж Байрон! Он был молодой, красивый, богатый и талантливый. И он был — пессимист! А ты — старый, нищий, уродливый и бездарный! И ты — оптимист!

  — «Соло на ундервуде», 1980
  •  

По официальным данным около восьмисот русских литераторов, причём наиболее заметных, было физически уничтожено в сталинских концентрационных лагерях, но даже это не самое страшное. Гораздо страшнее то, что литература в целом стала постепенно утрачивать самое драгоценное и жизненно необходимое качество — способность к открытому и безбоязненному самовыражению. <…>
Лучшие писатели, уподобляясь заговорщикам, писали, как говорится, «в стол», а менее честные и стойкие верой и правдой служили государству, получая за это доступ к очень заманчивым материальным благам.
Далеко не все мои друзья разделяют эту крайне пессимистическую точку зрения. Некоторые стараются меня переубедить. Они говорят мне:
«Но ведь существуют же талантливые книги. Удаётся же некоторым писателям обходить цензурные преграды. Существует же какая-то лазейка между совестью и подлостью». И так далее.
В ответ на это я рассказываю им одну и ту же притчу. Эта притча банальна, но при этом она довольно точно выражает суть происходящего.
Представьте себе, что у вас есть мать. Что она живёт, допустим, в Милуоки вместе с вашим братом. И вдруг вы узнаете, что ваша мать тяжело заболела и попала в госпиталь. Вы посылаете брату телеграмму с вопросом:
«Что с матерью? Отвечай немедленно!»
Брат немедленно отвечает примерно следующее:
«У нас в Милуоки скверная погода».
Дальше идёт талантливое и яркое описание климата в Милуоки. Но о матери ни слова.
Вы начинаете ещё больше волноваться. Вы посылаете ещё одну телеграмму с тем же вопросом:
«Что с матерью?»
Брат отвечает:
«Транспорт у нас в Милуоки работает плохо».
Дальше идёт подробное, талантливое описание работы транспорта в Милуоки. Но о матери — ни слова.
И так — без конца. О том, что нас по настоящему волнует — ни слова.

  — «Блеск и нищета русской литературы», 1982

Владимир Набоков[править]

  •  

… запах тюремных библиотек исходил от советской словесности.

  «Подвиг», 1930
  •  

Что ж, в первые годы после большевистской революции, в двадцатых и начале тридцатых, сквозь устрашающие штампы советской пропаганды ещё можно было различить умирающий голос былой культуры. <…> бабуины советского полицейского государства в кирзовых сапогах постепенно истребили действительно талантливых авторов, редкую личность, хрупкого гения.

 

Well, in the first years after the Bolshevik revolution, in the twenties and early thirties, one could still distinguish through the dreadful platitudes of Soviet propaganda the dying voice of an earlier culture. <…> the Soviet police state's jackbooted baboons have gradually exterminated the really talented authors, the special individual, the fragile genius.

  интервью TV-13 NY сентября 1965
  •  

… однажды из чистого любопытства в начале тридцатых <…> я согласился встретиться с представителем большевистской России, который изо всех сил старался убедить эмигрировавших писателей и художников вернуться обратно в загон. У него была двойная фамилия, Тарасов-что-то, <…> мне захотелось немного поиграть с ним. Я спросил, позволят ли мне свободно писать и, если мне там не понравится, покинуть Россию. Он ответил, что у меня не будет времени для праздных мыслей о заграничных поездках, настолько глубоко я буду погружен в счастливое созерцание своего отечества. Я буду совершенно свободен выбирать любую, сказал он, из многочисленных тем, которые Советская Россия разрешает писателю освещать, таких, как колхозы, фабрики, леса в Псевдостане, ну и множество других увлекательных предметов.

 

… in the early thirties <…> to meet—out of sheer curiosity—an agent from Bolshevist Russia who was trying hard to get émigré writers and artists to return to the fold. He had a double name, Tarasov something, <…> and I thought I might have some sport with him. I asked him would I be permitted to write freely and would I be able to leave Russia if I did not like it there. He said that I would be so busy liking it there that I would have no time to dream of going abroad again. I would, he said, be perfectly free to choose any of the many themes Soviet Russia bountifully allows a writer to use, such as farms, factories, forests in Fakistan—oh, lots of fascinating subjects.

  интервью Paris Review сентября 1966

Александр Солженицын[править]

  •  

Пережиток средневековья, цензура доволакивает свои мафусаиловы сроки едва ли не в XXI век! <…>
Наша литература утратила то ведущее мировое положение, которое она занимала в конце прошлого и в начале нынешнего века, и тот блеск эксперимента, которым она отличалась в 20-е годы. Всему миру литературная жизнь нашей страны представляется сегодня неизмеримо бедней, площе и ниже, чем она есть на самом деле, чем она проявила бы себя, если б её не ограничивали и не замыкали. От этого проигрывает и наша страна в мировом общественном мнении, проигрывает и мировая литература: располагай она всеми нестеснёнными плодами нашей литературы, углубись она нашим духовным опытом — всё мировое художественное развитие пошло бы иначе, чем идёт, приобрело бы новую устойчивость, взошло бы даже на новую художественную ступень.
<…> мы узнали после XX съезда партии, что их было более шестисот — ни в чём не виновных писателей, кого Союз послушно отдал их тюремно-лагерной судьбе. Однако свиток этот ещё длинней, его закрутившийся конец не прочитывается и никогда не прочтётся нашими глазами: в нём записаны имена и таких молодых прозаиков и поэтов, кого лишь случайно мы могли узнать из личных встреч, чьи дарования погибли в лагерях нерасцветшими, чьи произведения не пошли дальше кабинетов госбезопасности времён Ягоды-Ежова-Берии-Абакумова.

  Письмо IV Всесоюзному съезду Союза советских писателей, 1967
  •  

Приверженцы «Нового мира» не могли иметь первым масштабом иной, как сравнение с бездарной вереницей прочих наших журналов мутных, даже рвотных по содержанию и дохлых по своей художественной нетребовательности. (Если в тех журналах — я обхожу «Юность» — и появлялось что-либо интересное «для заманки», то либо спекуляция на именах умерших писателей, такими же шавками затравленных, чем прослыла «Москва», либо статьями, далёкими от литературы.) <…>
Многознающе убеждал меня Лебедев — «Если бы Толстой жил сейчас, а писал так, как раньше» (ну, то есть, против государства) — «он не был бы Толстой».
<…> ворох квачущей лжи <…>.
Если бы промелькнуло где-то, хоть в Полинезии или Гвинее, сообщение, что левый греческий деятель не нашёл для одного своего абзаца издателя в Греции — да тут бы Бертран Рассел, и Жан-Поль Сартр и все левые лейбористы просто криком благим бы изошли, выразили бы недоверие английскому премьеру, послали бы проклятье американскому президенту, тут бы международный конгресс собрали для анафемы греческим палачам. А что русского писателя, недодушенного при Сталине, продолжают душить при коллективном руководстве, и уже при конце скоро — это не могло оскорбить их левого миросозерцания: если душат в стране коммунизма, значит это необходимо для прогресса!

  — «Бодался телёнок с дубом», 1967
  •  

Те, кто канул в пропасть <ГУЛАГа> уже с литературным именем, хотя бы известны, — но сколько не узнанных, ни разу публично не названных! <…> Целая национальная литература осталась там, погребённая не только без гроба, но даже без нижнего белья, голая, с биркой на пальце ноги. Ни на миг не прерывалась русская литература! — а со стороны казалась пустынею. Где мог бы расти дружный лес, осталось после всех лесоповалов два-три случайно обойдённых дерева.

  Нобелевская лекция, 1972
  •  

… сегодняшняя русская проза есть, и очень серьёзная. А если учесть ту невероятную цензурную мясорубку, через которую авторам приходится пропускать свои вещи, то надо удивляться их растущему мастерству: малыми художественными деталями сохранять и передавать нам огромную область жизни, запрещённую к изображению.

  интервью Associated Press и Le Monde, 1973
  •  

… в нашей стране не кто иной, как именно сама власть, от кровожадно-юных дней своих, загнала всю художественную литературу в политический жёлоб — долблёный, неструганный, как на Беломорканале ладили из сырых стволов. Сама власть внушила писателям, что литература есть часть политики, сама власть (начиная с Троцкого и Бухарина) выкликала все литературные оценки политическим хриплым горлом — и закрыла всякую возможность судить иначе. <…>
В мирной литературе мирных стран — чем определяет автор порядок публикации книг? Своею зрелостью. Их готовностью. Хронологической очерёдностью — как писал их или о чём они.
А у нас — это совсем не писательская задача, но напряжённая стратегия. Книги — как дивизии или корпуса: то должны, закопавшись в землю, не стрелять и не высовываться; то во тьме и беззвучии переходить мосты; то, скрыв подготовку до последнего сыпка земли — с неожиданной стороны в неожиданный миг выбегать в дружную атаку. А автор, как главный полководец, то выдвигает одних, то задвигает других на пережидание.

  — «Бодался телёнок с дубом» (Третье дополнение, декабрь 1973)
  •  

… бушевание лже-«авангарда» и его власть в культуре не длились долго: за тем наступил всеобщий обморок культуры. Мы в СССР понуро побрели через 70-летний ледниковый период, под корой которого лишь тайно пульсировали несколько великих поэтов и писателей, до поздней поры почти неведомые своей стране, а тем более миру.

  «Игра на струнах пустоты», 1993

После 1991[править]

  •  

Сказав однажды, что незаменимых людей у нас нет, Сталин прекрасно понимал, что к искусству и к художественной литературе этот его лозунг неприменим. Он искренне хотел, чтобы создаваемая им управляемая литература была представлена не только серыми назначенцами, <…> но и настоящими писателями. А к настоящим писателям [нужно применять] <…> иезуитство, так сказать, высшего порядка. <…>
Не давите. Умейте ждать. Пусть перебесится[15]. Всё равно будет наш, никуда не денется. Раньше или позже, — САМ, не по заказу и не под нажимом, а ПО ДОБРОЙ ВОЛЕ напишет то, что нам требуется. Это будет та литература, которая нам нужна, но при этом — не суррогат, не эрзац, а — настоящая, высокохудожественная литература.[2]

  Бенедикт Сарнов, «Бабель и Сталин», 2010

Советская пресса[править]

  •  

На <…> столе были разложены советские издания, и можно было нагнуться над омутом московских газет, над адом скуки, и даже попытаться разобрать сокращения, мучительную тесноту нарицательных инициалов, через всю Россию возимых на убой, — их страшная связь напоминала язык товарных вагонов (бухание буферов, лязг, горбатый смазчик с фонарём, пронзительная грусть глухих станций, дрожь русских рельсов, поезда бесконечно дальнего следования).

  — Владимир Набоков, «Дар», 1938

Отдельные статьи[править]

См. также[править]

Комментарии[править]

  1. Например, из 591 участника Первого съезда советских писателей (1934) репрессированы 220, из них выжили лишь 38.
  2. Аллюзия на приводимую в статье цитату из рассказа И. Бабеля «Мой первый гусь».
  3. 1 2 В поддержку письма Солженицына съезду.

Примечания[править]

  1. Шенталинский В. Рабы свободы. В литературных архивах КГБ. — М.: Парус, 1995. — С. 26-82.
  2. 1 2 Б. М. Сарнов. Сталин и писатели. Книга четвертая. — М.: Эксмо, 2011.
  3. Советская культура. — 1990. — № 37 (15 сентября). — С. 15.
  4. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 Слово пробивает себе дорогу: Сб. статей и документов об А. И. Солженицыне. 1962–1974 / Сост. В. И. Глоцер, Е. Ц. Чуковская. — М.: Русский путь, 1998. — 496 с. — 2000 экз. — (с первого варианта 1969 г. ходило в самиздате)
  5. Тюменская правда. — 1963. — 17 марта.
  6. М.: Советский писатель, 1963. — С. 401.
  7. Комсомольская правда. — 1963. — 22 марта.
  8. Комсомольская правда. — 1965. — 29 декабря.
  9. Ю. Карякин. Эпизод из современной борьбы идей // Проблемы мира и социализма. — 1964. — № 9. — С. 79.
  10. Коммунист. — 1965. — № 3. — С. 18.
  11. Журналист. — 1969. — № 3. — С. 53.
  12. Бочаров С. Г. Об одном разговоре и вокруг него // Новое литературное обозрение. — 1993. — № 2. — С. 71-72.
  13. Отпор литературному власовцу // Литературная газета. — 1974. — 23 января.
  14. Сергей Довлатов. Записки чиновника // Семь дней. — 1984. — № 56 (30 ноября). — С. 24.
  15. Из письма Сталина В. П. Ставскому от 10 декабря 1935 о Л. С. Соболеве.