У этого термина существуют и другие значения, см. Ушанка(значения).
Уша́нка, ша́пка-уша́нка — широко распространённый в Советском Союзе и России головной убор; зимняямеховая, суконная или комбинированная шапка (первоначально — мужская).
Появившаяся в процессе модернизации старинного треуха, ушанка получила своё название из-за наличия отложных наушей (наушников, «ушей»), в поднятом виде связанных на верху (макушке) или на затылке тесьмой. Массовое производство шапок-ушанок, в том числе и в качестве универсального элемента зимнего обмундирования, началось в Советском Союзе в 1930-е годы.
Поверх городской шубейки надет огромный, с чужого плеча, бараний тулуп с «саксачьим» воротником. «Семифунтовые казанские с крапинками» надежно защищают ноги от холода. Теплая на меховой подкладке шапка-ушанка. А все-таки, видно, перемерз. Кашляет.[8]
…Обмундирование должно быть обязательно легким (не стесняющим движений) и теплым. Каждому бойцубатальона должно быть выдано теплое белье, два свитера (для смены), гимнастёрка, ватные шаровары, теплый ватник, шапка-ушанка, ботинки с теплыми портянками, валенки и варежки. Батальон должен быть обеспечен плащ-палатками. Весь состав должен иметь белые халаты.
В 1938 году поздней осенью получил я посылку из дома — мои старые авиационные бурки на пробковой подошве. Я побоялся вынести их с почты — здание окружала толпа блатарей, прыгавшая в белой полутьме вечера, ожидая жертв. Я продал бурки тут же десятнику Бойко за сто рублей — по колымским ценам бурки стоили тысячи две. Я бы мог добраться в бурках до барака — их украли бы в первую же ночь, стащили бы с ног. Воров привели бы в барак мои же соседи за папиросу, за корку хлеба, они «навели» бы грабителей немедля. Такими «наводчиками» был полон весь лагерь. А сто рублей, вырученные за бурки, — это сто килограммов хлеба — деньги сохранить гораздо легче, привязав их к телу и при покупках не выдавая себя.
Вот и ходят блатари в валенках, подвернутых по блатной моде, «чтоб не забивался снег», «достают» полушубки, и шарфы, и шапки-ушанки, да не просто ушанки, а стильные, блатарские, «форменные» кубаночки.
После Ташкента Ахматова вернулась в свой Фонтанный дом в Ленинграде. Прожила почти до 80 лет, до мировой славы, почета. Яркая судьба, не хуже других. Но захватывает сладость ухода в землю. «Тебе ― белый свет, пути вольные, тебе зорюшки колокольные. А мне ватничек да ушаночку. Не жалей меня, каторжаночку» (включается в поздние стихи).[2]
Только один контролер-кормилец посередине транспортёра: мужичок безразмерного возраста и всегда поддатый (мне сказали, что и дома, и на работе). Одет он в старый занюханный ватник (дело было жарким летом), а на голове шапка-ушанка, причем одно ухо опущено, другое торчит, как часовой, точно вверх, а мягкий козырек смотрит в вечность. Рядом с мужичком стоит большая бадья, заполненная подогретым обедом: кстати, чем гусей потчуют, я не знаю, не пробовал, но пригляделся, принюхался и понял ― судя по внешнему виду и запаху, гусячий деликатес зовется «баландой», от бадьи идет шланг в руку кормильца, а под правой его ногой ― педаль. Диспозиция ясна?[7]
И сказало Зарядье Катушину: «будь шапошником, Степан». И с тех пор, повинуясь строгому веленью, стал он быстрой нестареющей рукой простегивать картузы и меховые шапки для покрытия чужих голов. Сам же так и пробегал всю жизнь, чуть ли не в той же самой ушаночке, в которой выбросила его деревня. Он напоминал собою горошинку. Тоже и глаза, улыбчато бегающие поверх разбитых и бумажкой проклеенных очков.[1]
Он огляделся и положил нотный лист на подоконник. Потом дулом автомата поддел вывалившийся из шкафа рукав женского пальто, вкинул внутрь и закрыл шкаф. Он шел по дому, маленький солдат в больших сапогах, в короткой подпоясанной пехотинской шинели, в ушанке, придавившей оттопыренное ухо. Его еще три года назад война выгнала из дому. В то время здесь был мир, и люди что-то покупали, и радовались, и слушали музыку.[4]
Натянем мы сапоги и брезентовые штаны, напялим шапки-ушанки. Мы выйдем на рассвете и увидим, что по реке ползет туман, а вода коричнево проглядывает сквозь молочные завитки. Тундра с приплюснутыми островками вереска уныло пахнет нам в душу.[9]
В какую постучать? Одна обита мешковиной для тепла, на другой ― потрескавшийся черный дерматин. Он одернул шинель под ремнем, расправился, пересадил ушанку на одно ухо и наугад постучал по ледяному глянцу дерматина. Вата глушила звук. Подождал. <...> Данилыч прошел, не кивнув, в форме он высоко себя нес. Но из комнаты вышел другим человеком: в телогрейке, в растоптанных валенках, в руке ― топор, старая ушанка примяла одно ухо. Он шел в сарай за дровами, остановился около них...[4]
— Ежели бы мы завсегда так за других людей чувствовали, у нас на коже живого места не было бы, — сказал Иван Иванович Заграничный. — А вить дубет наша кожа, дубет… И к своим ожогам привыкат, и к чужим… — Вдруг он вздрогнул.
― Буйный! ― заорал он, поглубже надвинув засаленную ушанку на лоб, опустил ее уши и завязал их под подбородком. Впереди, метрах в пятистах, серебристая спина реки взбугрилась белой пеной, бьющейся о черные валуны. Буйный был первым из двух перекатов, которые предстояло пройти.[10]
Автобус остановился напротив проходной, в обе стороны от которой тянулся вдоль пустынной улицы бесконечный высоченный забор. Вывески на проходной не было, а у крыльца стоял, руки в карманы, какой-то мужчина без пальто, но в шапке-ушанке с задранными ушами. Он покосился на меня, но ничего не сказал, и я вступил в жарко натопленную будку. Наверное, мне следовало, не глядя ни направо, ни налево, протопать себе по коридорчику и дальше наружу, но я так не умею.
В магазине «Ведмедик» на площади Тевелева он купил триста граммов казинак, чтобы грызть по дороге, ― он не знал, по дороге куда. Нина долго не шла, было ветрено и очень сыро, он надвинул ушанку на самые уши ― казинаки загромыхали во всей голове. И поэтому он не сразу услышал, как она его окликает с подножки троллейбуса.[11]
Видимо, мне подложили «бревно», чтобы я, как говорится, споткнувшись об него, сообразил, что выгребаю не совсем туда, куда приказано. Мороз прохватывал не на шутку. Он и гнал меня. Носа я почти не чувствовал, щеки щипало, хотя тесемки паршивой ушаночки я завязал под подбородком еще у театра. Мне либо казалось, что я либо оборвал хвост, либо, заледенев в промороженной Астане, утратил навык отрыва.[12]
На другом краю могилы сидел пьяный сурок в шапке-ушанке, на которой сверкала начищенная кокарда с буквой «альфа». Оправдываясь, сурок что-то лопотал в мобильный и моргал красными глазами.
Когда метет за окнами метель, сияньем снега озаряя мир, мне в камеру бросает конвоир солдатскую ушанку и шинель. <...>
Как ум мятущийся,
ум беспокойный мой,
как душу непреклонную мою,
сидящему за каменной стеной
шинель и шапку я передаю.[3]
Молодость ходит со смертью в обнимку,
Ловит ушанкой небесную дымку,
Мышцу сердечную рвет впопыхах.
Взрослая жизнь кое-как научилась
Нервы беречь, говорить наловчилась
Прямолинейною прозой в стихах.[6]
— А почему у Вас ушанка не завязана?!
— Чтобы лучше слышать команды, товарищ младший лейтенант: вдруг Вы скажете «отбой»?
— (себе под нос) Так… Всё. (громко всем) Отбо-ой! Ефрейтор Святкин все танки перестрелял!
Тот с обхода шёл в бригаду Цель была уже близка. Конь метнулся из засады
И вцепился в старика.
И нашли мы спозаранку,
Истоптавши всю тайгу.
Только ватник да ушанку
В окровавленном снегу.
— Владимир Капгер, «Антиэволюционная баллада», текст песни и видео, 2000-е