У этого термина существуют и другие значения, см. Пшёнка (значения).
Пшёнка — просторечное разговорное название пшена, мелкой круглой крупы, получаемой из зёрен растений из рода Просо), а также приготавливаемой из неё пшённой каши. Слово находится в обычном бытовом ряду «сниженных» названий для повседневных круп и блюд: манка, гречка, перловка, пшеничка, овсянка...
С особым удовольствием вспоминаю большой стол ― салат, пшёнку и радушных, милых хозяев. Как уже всё это кажется далёким, когда радовались фунту чёрного хлеба.[1]
...добрая пшёнка, пища солдат и детдомовцев времен гражданской войны и разрухи, обычно скользкая, неощутимая и гладкая, вдруг сразу застряла в десяти глотках и потеряла свой вкус.[2]
Практика в Кремле позволяла ему иметь порядочную квартиру, тёплую, с электричеством, доставать коньяк, питаться по-человечески… какая роскошь для времён проклятой “пшёнки”![6]
— Борис Зайцев, «Воспоминания о людях моего времени», 1967
Бальмонт нищенствовал и голодал в леденевшей Москве, на себе таскал дровишки из разобранного забора, как и все мы, питался проклятой “пшёнкой” без сахару и масла.[6]
— Борис Зайцев, «Воспоминания о людях моего времени», 1967
Давай, папаша, ползи назад! Возле кухни тебе пшёнку давно варить надо, а не здесь… Прижимайся к земле, а то добавит. В тыл, папаша...[7]
Тишина была похожа на пшёнку в его миске ― она была такой же густой и вязкой; она деформировала голоса, которые звучали на ее фоне отрывисто и истерично.[10]
...они первым делом заходят <...> в пищеблок, долго бродят там, задыхаясь и потея в клубах маслянистого пара с тошнотворно-сладким привкусом кипящей пшёнки.[11]
«… Вели у Максима у ключника пшенки попрошати. И диду молися, чтобы ихалы в Июриев монастир пшенки попрошал, а сди ее не надийся». Это заключительная фраза Онцифорова письма, конец которого весь посвящен поискам «пшенки», пшенной крупы.
Скажу откровенно: когда <берестяная> грамота № 354 была дочитана до этих слов, у всех участников экспедиции возникло сомнение, тот ли это Онцифор. Знаменитый государственный деятель, богатейший новгородский землевладелец ― и вдруг разослал всю свою семью и челядь искать «пшёнку»! И к Максиму-ключнику нужно за ней толкнуться. И деду неплохо бы собраться да сходить в Юрьев монастырь ― может, там не откажут? Наверное, именно из-за этих сомнений первое письмо Онцифора Лукинича не включили даже в предварительную журнальную публикацию грамот 1958 года, в которой изданы куда менее значительные документы.[13]
Сомнения полностью рассеяла работа Алексея Васильевича Кирьянова, реставратора древних предметов, археолога и историка земледелия, долгие годы связанного с Новгородской экспедицией. А. В. Кирьянов, организовав экспедиционную лабораторию, обеспечившую первичную сохранность берестяных грамот и тысяч древних вещей, изучал средневековое новгородское земледелие. Бывший агроном, он и в экспедиции все свободное время проводил в исследовании и подсчёте добываемых из древних слоев зёрен, которых за годы раскопок было найдено несколько миллионов. И вот, подсчитывая эти миллионы зерен, он смог установить судьбы разных сельскохозяйственных культур в разные века новгородской истории. Оказалось, например, что просо, которое было главной культурой в X веке, уже в XI веке стало энергично вытесняться рожью. В XII веке проса еще довольно много, хотя и меньше, чем ржи. В слоях XIII века его становится мало, а в слоях XIV и XV веков встречаются самые ничтожные количества проса. В эту эпоху пшено было дефицитным товаром, и любителям пшённой каши, даже если они принадлежали к числу государственных деятелей и крупнейших землевладельцев, не зазорно было искать его, возлагая надежды на богатейший Юрьев монастырь.[13]
Матерая крачка сторожко поводит аккуратной, точеной головкой, посматривает, что там, внизу, коротко вскрякивает, наставляя несмышленый молодняк, несчастливо родившийся в пору предельно усовершенствованных «тозов» и «зауэров», выцеливающих их хрупкое бытие. В этот момент и бьют утку влет хорошей, крепкой дробью, чтобы не рикошетила от плотного пера мелкой, бессильной пшёнкой, а разила кучно и наповал.[14]
Извиняюсь, что так долго не отвечал на Ваше милое письмо. С особым удовольствием вспоминаю большой стол ― салат, пшёнку и радушных, милых хозяев. Как уже все это кажется далёким, когда радовались фунту чёрного хлеба. А теперь и белый в рот не идет, потому что мало надежды на будущее.[1]
Один весёлый человек пообещал даже два фунта малороссийского сала оригиналу, у которого бы оказалась книга Карпа Карповича без дарственной надписи. Риск был немалый. В девятнадцатом году не только ради сала, но и за жёлтую пшёнку неделями кормили собой вшей в ледяных вагонах. И все же пришлось веселому человеку самому съесть свое сало.[3]
Опять вокруг молчаливо сгрудились горы, опять ярко пылает веселый костёр над которым весело побулькивая висит испытанный верный закопченный друг ― котелок. Варится в нём ― увы! ― скудная вещь ― пшённая каша с мясными консервами. Не осуждай-же строго за то что я упорно не ем этой каши в Москве ― как видишь она назойливо преследует меня даже в тайге, так хоть в городе я пытаюсь мало-мальски забыть про нее. С продовольствием у нас вообще швах дело. Остается мука, консервы, да пшёнка вот и все. Да еще есть нечто худшее нежели пшёнка ― сухая капуста. На этих вот харчах мы пробудем до середины сентября. Кто знает улучшится ли наше положение после середины.[4]
Вчерашний день провели в болоте, сбоку от гати. Эти гати ― единственные пути здесь. Вновь варим пшёнку, мясные консервы. Километрах в шести бьет артиллерия. Бригада находится в обороне.[5]
Между часом и двумя ― обед: всего одно блюдо, но в изобильном количестве, ― или очень густой суп или густая каша (и притом не депэзэтовская ужасная «пшёнка»).[15]
23 января <1943>. Пошел к 5-ти в ЛДУ, где пообедал в 20 минут(!) прелестной пшёнкой.[16]
— Александр Болдырев, «Осадная запись (блокадный дневник)», 1941-1948
30 сентября <1944>. С утра был праздник Пищи: дома перехватил кашки, потом дивный «Северный» завтрак, без всякого выреза: рисовая каша, сливочное масло и порядочный омлет. Вывешенное меню предрекало и безвырезный обед, поэтому, прибыв в Академию, спешно забил остающиеся крупяные и масляные талоны, получив за них пшёнки 280 гр. с кокосовым жирком, кусок брынзы и кофе.[16]
— Александр Болдырев, «Осадная запись (блокадный дневник)», 1941-1948
2 декабря <1944>. Удрав из Радио в 6 ч., попадаю в тёплую и светлую каюткомпанию «Ермака», что стоит перед Эрмитажем. Там сперва ужин ― миска (три полных тарелки) недурного супа и второе в виде небольшого количества пшёнки. К сему хлеба гр. 300. Хорошо, но конечно не те корабельные нормы, о которых ходит столько басен.[16]
— Александр Болдырев, «Осадная запись (блокадный дневник)», 1941-1948
Я с наслаждением вспоминаю, как, сидя в саду, в беседке, папа и Самсон рассказывают о своем детстве. Как Исаак отобрал у них пятнадцать копеек, подаренные дедом, и купил себе пшёнки. «Пойду дам ему в морду», ― сказал Самсон, к величайшему моему удовольствию.[17]
Доктор, к которому шли мы, был именно из таких. Временами устраивались у него сборища ― литераторов и художников, музыкантов, актёров. Практика в Кремле позволяла ему иметь порядочную квартиру, тёплую, с электричеством, доставать коньяк, питаться по-человечески… какая роскошь для времён проклятой “пшёнки”! Доктор был любителем “наук и искусств”.[6]
— Борис Зайцев, «Воспоминания о людях моего времени», 1967
В 1920 году мы провожали Бальмонта за границу. Мрачный как скалы Балтрушайтис, верный друг его, тогда бывший литовским посланником в Москве, устроил ему выезд законный ― и спас его этим. Бальмонт нищенствовал и голодал в леденевшей Москве, на себе таскал дровишки из разобранного забора, как и все мы, питался проклятой “пшёнкой” без сахару и масла.[6]
— Борис Зайцев, «Воспоминания о людях моего времени», 1967
Довольна ли была аудитория, осталось неизвестным, но завшколой был удовлетворен и уже собирался уйти к себе, чтобы принять и свою порцию селедочного бульона и пшенной каши, как вдруг всю эту хорошо проведенную программу нарушил эконом. Речь кончилась. Шкидцы нюхом почуяли неладное, физиономии их вытянулись, и добрая пшёнка, пища солдат и детдомовцев времен гражданской войны и разрухи, обычно скользкая, неощутимая и гладкая, вдруг сразу застряла в десяти глотках и потеряла свой вкус.[2]
Справляли успех дела. Гужбан загнал кофе за восемьсот лимонов, а восемьсот лимонов и в те дни были суммой немалой, тем более в Шкиде, сидевшей на хлебе ― фунтовом пайке, на пшёнке и тюленьем жире.[2]
Саня потрогал котелок, наполненный до краев пшёнкой-размазней.
― Мне одному?
— Повар нынче добрый, ― сказал ефрейтор.
― Если мало, у нас еще есть. Чем ругаться да бороться, лучше кашей напороться, ― продекламировал наводчик. ― Гришка таких два умял.
Через минуту ему стало необыкновенно хорошо и весело. Аппетит разыгрался. В один миг он проглотил тушёнку и приналёг на кашу.[18]
― Везет тебе, папаша, как утопленнику! Сразу пулю поймал! ― Он отщёлкнул диск с автомата Чибисова, повесил автомат ему на шею, потом, охлаждая себя, провел закостенелой на морозе рукавицей по своему лицу, проговорил:
― Давай, папаша, ползи назад! Возле кухни тебе пшёнку давно варить надо, а не здесь… Прижимайся к земле, а то добавит. В тыл, папаша, Зоя перевязку сделает! Мотай назад![7]
Трудный, угрюмый человек торит тропу в мглистой чащобе, незаметную постороннему глазу, а охотник, душою светлый, обязательно выведет свой след в тихий сосновый бор, на игристую речку, около нее оставит курилку-завалинку, у него и в избушке можно найти, пусть и колотое, но зеркальце, чтобы не зачуметь совсем; печка-каменица сбита из валунов аккуратно и чисто; деревянные нары заправлены одеялом, и под потолком в любую проголодь хранится спасительный мешочек пшёнки иль сухарей.[8]
Да не до водки сейчас… С хлебцем плохо. Навару никакого. Полкотелка жидкой пшёнки на двоих ― и будь здоров. Распутица! <...>
Даже обидно стало. Начальника продснабжения бригады без матерка не поминали, но, когда в апреле концентрат-пшенку получили с отметкой на этикетке, что выпущена она в марте месяце, задумались… Здесь, в роще, много наших, советских листовок было разбросано, когда немцы ещё тут находились. Так вот сейчас попалась на глаза Сашке эта листовочка, поднял он её, расправил и дал немцу ― пускай успокоится, паразит, и поймёт, что русские над пленными не издеваются, а кормят дай Бог, не хуже своих.[18]
Андрей сел на свое обычное место у окна, спиной к кассе, и, щурясь от солнца, поглядел в меню. Там были только пшёнка, чай и «коньяк азербайджанский». Андрей поймал взгляд официанта и утвердительно кивнул. <...>
Подошёл официант и поставил на стол завтрак. Андрей посмотрел в алюминиевую миску. Там была пшёнка и растаявший кусок масла, похожий на маленькое солнце. Есть совершенно не хотелось, но Андрей напомнил себе, что следующий раз попадет сюда в лучшем случае вечером, и стал стоически глотать тёплую кашу. Тишина была похожа на пшёнку в его миске ― она была такой же густой и вязкой; она деформировала голоса, которые звучали на ее фоне отрывисто и истерично.[10]
Хозяйка ставила передо мной миску серебряного, от густоты навара, супа. Прекрасное, ободранное с костей мясо, не униженное никакой приправой, гарниром, жирное, сочное, со струйками будто живой крови, сладкое свиное мясо. Я впадал в настоящий желудочный транс. После тарелки пшёнки на тыкве, залитой розовато-коричневым варенцом, я несколько приходил в себя, но еще долго испытывал головокружение и легкий жар, как при опьянении. [19]
Провожаемые настороженными перешептываниями детей, они первым делом заходят в пустую амбулаторию, пахнущую холодом, спиртом и мебельной кожей, затем ― в пищеблок, долго бродят там, задыхаясь и потея в клубах маслянистого пара с тошнотворно-сладким привкусом кипящей пшёнки.[11]
Светке медсестры давали ключи от бельевой, чтобы она выясняла отношения за закрытыми дверями. Она не ходила в столовую ― ей приносили еду в палату. Она любила кашу, и девочки отдавали ей свои порции. Светка могла съесть три тарелки пшёнки за раз. Ее угощали передачами. Светка капризничала и могла отказаться.[21]
— Чем они вас там кормят в этом особом доме престарелых? — спросила озабоченная моим нездоровым видом Ирина.
— Каждый день на ужин одно и то же: очень жесткая курятина с жёлтой кашей на прогорклом подсолнечном масле. Я не знаю, как эта каша называется. У неё такие твердые, вязкие крупинки. Жуткая гадость! Да, ещё дают клюквенный кисель, густой, как жевательная резинка. Один сплошной крахмал. Ну никак не лезет в глотку, — пожаловалась я.
— Бедная девочка! — посочувствовала мне Ирина. — Ты не привыкла к пшёнке. В былые времена пшеном кормили кур. Для кур пшёнка — самый лучший корм. А вот для людей — не знаю. Ты и так худенькая, смотри: совсем силы потеряешь. Может, лучше переберешься жить ко мне?[12]
— Елена Литинская, «Тревожное лето», 2012
Выдача происходила поздно вечером, впотьмах, по устному распоряжению коменданта эшелона, без накладных и расписок, что ввергало осторожного заведующего в состояние смутной тревоги. Через полчаса к составу подали бак с пшёнкой ― для переселенцев. Это было абсолютно неожиданно и настолько кстати (людей не кормили вот уже двое суток), что не могло оказаться простым совпадением. «Так и есть, ― мстительно размышлял Полипьев, наблюдая из окна своего купе, как большие жёлтые куски слипшейся каши бросают мерным половником в вёдра (по одному ведру ― на вагон)».[23]
Бывший императорский фарфоровый подарил им княжеский сервиз. Сколько мисок! Для чего которая: Вот поди ― попробуй разберись.
Что ж, едим пока по-пролетарски ― вобла, пшёнка… Но, коль наша власть,
пусть они ― за всех ― едят с тарелок царских
не по-царски ― всласть![24]
— Ольга Берггольц, «Собирала Невская застава...» (из цикла «Первороссийск»), 1957
Там, из окошка видно церковь,
В печи томится в чугунке
Простая пшёнка! Но, поверьте,
Вкуснее нет! Там я, в венке,
В траве прохладной и высокой,
Была покойна и светла!..[25]
— Светлана Мишина, «Хочу домой! До хруста в пальцах...», 2013
↑ 12Вронский Б. И. По таёжным тропам: Записки геолога. — Магадан: Кн. изд-во, 1960 г.
↑ 12Давид Самойлов. Поденные записи (1934-1869). В 2 томах. Предисловие Г. Ефремова. Комментарии В. Тумаркина при участии М. Ефремовой. — М., “Время”, 2002 г. 378 + 384 стр.
↑ 1234Б. К. Зайцев. Собрание сочинений. — М.: «Русская книга», 1999 г.