Бори́с Анато́льевич Нарци́ссов (1906, Саратовская губерния — 1982, Вашингтон) — русский поэт, публицист, литературный критик и переводчик первой волны русской эмиграции. Вырос в Ямбурге в семье врача. Молодость провёл в Эстонии, где окончил гимназию (1924) и химическое отделение Тартуского университета (1931); по специальности химик. Участвовал в литературной жизни Эстонии, входил в Юрьевский цех поэтов.
После присоединения Эстонии к СССР работал лектором химической защиты в военно-техническом училище. С началом войны вместе с училищем эвакуирован в Сибирь. В 1942 году в составе Эстонского стрелкового корпуса отправлен на фронт под Великие Луки. После окончания войны попал в лагерь для перемещённых лиц под Мюнхен, в 1951-1953 в Австралии, позднее — в США, где впервые начал активно печататься. Переводил Эдгара По, игравшего большую роль в его творчестве, и других поэтов.
Мне припомнилось ― узкою тропкою, Меж ольхами, ложбиною топкою Приходил я из леса домой. Пальцы, жмите глаза. Вы картину обрамите, Соберете обрывки измученной памяти: Их не много осталось со мной. <...>
Заплелась плауном с паутиною,
Закустилась колючей малиною,
Заросла подорожным листом
Эта тропка сквозь сумрак ольшаника ―
Через проблески памяти раненой ―
В опустелый, заброшенный дом.[1]
— «Двадцатый век не любит бутафории...» (из цикла «Мозг»), 1958
Нехороший наш край, гниловатый:
По болотам комар да слепень.
Зарастает, как пухлою ватой,
Белой цвелью берёзовый пень.
— «Ведогонь», 1958
Он, может быть, пойдет домой,
А может быть, пойдет зарежет
С такой же самой пустотой
В глазах прокуренных, несвежих. Пойдём за ним. Умножась, он Течет по улице, безликий. Мигает огненный неон, Бросая радостные блики.
И ты прочтёшь звериный страх
В пустых зрачках чужого мира.
При корне древа в тёплый прах
Уже положена секира.
— «Усталый человек присел...», 1958
Мы не замечали ни грибной прохлады, Ни привычной с детства боровой отрады, Тишины закатной северных лесов.
Мы бежали ― гибель нас искала,
Торопилась, путь пересекала,
Реяла вечернею совой.[1]
— «Бегство», 1958
…В лесах моей Эстонии родной… В. Кюхельбекер
...Всё тихо. Только шорох быстрой белки,
Да вот малиновый капорский чай
Качнется и наклонит стрелки,
В стремительном полёте невзначай
Задетый шелестящей стрекозою.
И снова тихо. С рыжего ствола
Спускается янтарного слезою
Из трещины пахучая смола.
Провалы вниз черны и дики,
И в них потерян я, Орфей.
Живут бескровно Эвридики
В провалах памяти моей. И там, над бледными лугами, Течёт туманов полоса. Но здесь, в земном тяжёлом гаме, Оттуда слышны голоса.
Здесь, наверху, ненастояще
Проходит время, и кружат
Никелированно-блестяще
Подробности преддверья в ад...
С усильем надо мне брести в горах, пока мне Не станет тяжело и смутно, как в бреду, ― Но всё-таки бреду по кремню и по камню, Карабкаюсь, ползу, встаю и вновь бреду.
И выбился из сил, и вот она, вершина,
И вот внизу туман, как белая вода.
Я всё свершил: вверху светло, пустынно… Дорога кончилась: отсюда ― в никуда.
— «С усильем надо мне брести в горах...», 1969
Блестит слюда в тяжёлой, грубой кладке
Ограды привезённого аббатства:
На матовый французский известняк
Блестящий гнейс Америки наложен.
Сурово, бедно строили в Европе
Тогда, когда у нас Батый пронесся.
Нам что? ― Сгорели, да в леса забрались,
Да натесали топорами щепок,
Хором, хибарок, городищ да тынов.[1]
— «Единорог» (Гобелены: из книги «Подъём»), 1969
И это мир. Когда-то хаос,
Он превращен в закон игрой. Я прячу голову, как страус,
Во всё, в чём есть закон и строй.
Горькою гарью над городом Дышит рассветный туман. Дыму кудрявую бороду Чешет пустырный бурьян.
С рыжей водою канавы,
Рыжий, оплавленный шлак.
Дикие сорные травы
Путают на поле шаг.
— «Горькою гарью над городом...» (из цикла «Пустыри»), 1978
Грязевые пруды, как бельма, По долине то здесь, то там. И учуем тяжелую прель мы, Подходя к прибрежным кустам. <...>
А живущий в глуби бездонной,
Удоволен, из серных струй,
Точно выбросив круглый буй,
На белёсые глади лагуны,
Взбулькнув, вынырнет Взбулдыбуй.
— «Взбулдыбуй», 1982
В огороде моем было тесно, но весело: Огуречная сила плетение свесила И кормила шмелей пустоцветами, А шмели изжужжались приветами.<...>
То ли в суп, то ли в борщ, а не то во щи.
И огромное доброе солнце-подсолнечник
Языками блестящего жёлтого пламени
Распускалось по краю тихонечко с полночи...[1]
Борис Нарциссов не был угрюмым, мрачным, равнодушным ко всему, кроме собственного ужаса, скептиком. Его душа была открыта свету. И не его вина, что света в мире слишком мало.
Вот что пишет в статье, посвящённой памяти поэта, Валентина Синкевич:
«Для многих, лично знавших Бориса Анатольевича, был он также верным другом, литератором готовым помочь младшему брату по перу. Был он также прекрасным хозяином, вместе с женой Лидией Александровной радушно принимавшим гостей... Хозяин любил увлечённо говорить о литературе и особенно о поэзии, которую он понимал как познание ощущений (главным образом, ощущения красоты)... Вокруг дома буквально процветали сад и огород, взращённые руками физически очень крепкого хозяина. Годы были к нему милостивы. На своих питомцев — на растения — смотрел он, как на живые существа, чувствующие настроение человека, реагирующие на доброе и злое в нём. (Так подходила поэту любящему цветы, его цветочная фамилия).
Мир Нарциссова был щедр не только к растениям, но и к животным тоже. Дверь приблудившейся кошке у Нарциссовых открывали, и на дворе приходили на помощь нуждающимся птицам».[2]
Визионер, способный узреть потустороннюю демоническую жуть, и садовод, перевязывающий крыло раненой птице, — один и тот же человек: Борис Нарциссов. «А как же Бог?» – спросит какой-нибудь суровый ревнитель веры. Борис Филиппов свидетельствует:
«Время от времени <Нарциссов> начинал искать выход из безвыходности в византийском золоте Церкви. Как взволнованно рассказал о. Виктор Потапов, под конец пришел Нарциссов — горячо и искренне — к православию. Да и раньше нет-нет, а светлые лучи всецелой полноты жизни пробивались в мрачное подполье его поэзии».[2]
В Америке поэт издал семь книг стихов. Шестая из них — «Звёздная птица», — как уже было сказано, включала в себя все предыдущие. Седьмую Борис Анатольевич увидеть не успел она вышла посмертно. У нее о многом говорящее название: «Письмо самому себе». Да, письмо в стихах и в прозе, — ведь Нарциссов был еще и незаурядным прозаиком, эссеистом, переводчиком. Но когда же человек пишет самому себе письма? Разве что в конце жизни. Последнее письмо. Последний ход в шахматной партии. Один из сборников Нарциссова так и назывался — «Шахматы». То ночь, то день. На чёрно-белых Полях борьба – за ходом ход...
Изображение жизни как шахматной партии не ново. Но для Нарциссова эта почти банальная метафора превращалась в реальность, окружающую человека, а таме более, поэта — каждый день. Каждый час. Может быть, и каждое стихотворение было для него ходом пешки или фигуры в той короткой партии, которую человек играет сам с собой. Или с Богом. А скорее всего — со смертью.[2]
Уже давно тяжело больной (у него был рак) русский поэт Борис Анатольевич Нарциссов умер в ночь с 26 на 27 ноября 1982 года. «Звёздная птица» сложила свои крылья. Странные двойники и молчаливые созвездия, тени истории и призраки потустороннего мира, цветы и шахматные фигуры — весь удивительный мир поэта ушёл от нас. Но не навсегда.[2]
В 1937 году <Ольга Анстей> вышла замуж за Ивана Матвеева (будущего поэта Елагина). Вместе ним покинула 1943 году оккупированный Киев. Своё неприятие фашистских зверств Анстей выразила поэме «Кирилловские яры» (1943), проникнутой библейской символикой. Этот был первый поэтический рассказ о трагедии Бабьего Яра, находившегося рядом с Кирилловой церковью.
В 1946-м супруги оказались в <австрийском> лагере Шлейсгейм, где велась довольно активная литературная жизнь: издавались на ротаторе журналы, приезжали с лекциями жившие в Германии писатели послеоктябрьской эмиграции Ирина Сабурова, Нонна Белавина, Юрий Иваск, навещали Матвеевых Борис Нарциссов и Борис Филиппов.[3]
Вот, например, Борис Нарциссов. Можно ли ожидать хороших стихов, подписанных столь безвкусно придуманным псевдонимом? Между тем, имя это принадлежало ему от рождения, и как поэт он очень даже неплох: любил безумного Эдгара, держал форму в в стихах и в жизни, сам насочинял много жути и нечисти в духе Гофмана, По или нашего Ремизова, по-новому выкручивал слова, с черноватым юмором писал о конечных вопросах. Любил полуродную Эстонию. Глеб Струве элегантно отметил, что в его стихах, даже на другие темы, «проступают, как на палимпсесте, янтарно-ствольные сосны Прибалтики, шёлковый и мягкий, тончайший, как палевая пудра брюнеток, прибрежный песок Эстонии, светлое, не наглое, нежное небо Севера...»[4]:235
— Дмитрий Бобышев, «Я в нетях. Человекотекст, книга 3», 2014)
Мы ― те, кто умирать спускается в подвал. Борису Нарциссову
Видно, дела плохи
Великолепной эпохи:
Полицейские атташе
При каждой живой душе.[5]
— Иван Елагин, «Видно, дела плохи...» (из сборника «По дороге оттуда»), до 1953
Памяти Сергея Михайловича Третьякова и Бориса Анатольевича Нарциссова
Видали ль вы портретных двойников?
― Не идентичных близнецов обычных,
А совершенно посторонних, разных лет?
Я встретил раз таких, ― и никакой ошибки:
Один ― студент; мы вместе были в Тарту.
Другого ― встретил на войне случайно. <...> А через много, много лет, Уже совсем за океаном (Вторым по счету для меня), Мне мастер шахмат Браиловский говорил: ― «Давненько с вами, Анатольич, не видались: Вот с Гатчины в семнадцатом году! А как же ― вместе юнкерами были, И вы не очень изменились! Ведь вас зовут Борис Нарциссов?..»
Ну да, зовут. Ну да, и Анатольич.
Ну да, и юнкером я был,
Но только в Таллинне, в казармах Тоньди
И этак лет пятнадцать позже.
Опять двойник: кузен двунадесятый.
Что стало с ним? Не вовремя надел
Он золото погон заветных:
Последние минуты пред атакой,
Иль самосуд, иль Бела Кун в Крыму…
Я думаю ― недолго был я с двойниками,
Я, как-то чудом уцелевший.[6]
— Борис Нарциссов, «Двойники» (из книги «Звёздная птица»), 1978
Ну вот ― опять ― с потерей примирись! Узнал я новость грустную: Борис Нарциссов умер только что от рака. Назад в стихи! Скорей в стихи назад От всех смертей ― и тех, что предстоят, Подальше от кладбищенского мрака. <...>
И мне, Борис, поможет жить твой стих. Кикимор, свещеглазников твоих,
Твоих уродцев необыкновенный
Парад не прекращается! И впредь
Мигуеву-Звездухину гореть
На небе поэтической вселенной.[5]
— Иван Елагин, «Сегодня новый замысел возник...», 27 ноября 1982
↑ 1234Г. И. Мосешвили. Избранное [Текст] : в 2 томах (сост. Л. А. Пименова). Том первый. — Москва : Пробел-2000, 2014 г.
↑В. В. Агеносов. Восставшие из небытия : антология писателей Ди-Пи и второй эмиграции. — Москва : АИРО-XXI ; Санкт-Петербург : Алетейя, 2014 г. — 734 с.
↑Д. В. Бобышев. Я в нетях. Человекотекст, книга 3. — М.: альманах «Семь искусств» №4 за 2014 год
↑ 12Елагин И. В. Собрание сочинений в двух томах. — Москва, «Согласие», 1998 г.