Дед, де́душка — патриарх семьи, отец одного из родителей по отношению через поколение: к своему внуку или внучке. Отец отца и матери, муж бабушки. Праде́душка — отец деда и бабушки (для правнука), прапрадедушка — отец отца деда и бабушки и т. д.
В более широком значении — любой пожилоймужчина, старик. Мать одного из родителей или пожилую женщину называют бабушкой.
...леса, что стоят на холмах, не леса: то волосы, поросшие на косматой голове лесного деда. Под нею в воде моется борода, и под бородою и над волосами высокое небо.
Мне рассказывали об одной семье <...>, которая <...> жила под деспотическим управлением стодвадцатилетнего деда. <...> Такое деспотическое воспитание оставило по себе память в народном названии растения «дедовник», которое своими колючками кровавит руки жнецов...[1]
Он сказал, что не позволит своей дочери выйти замуж за человека, который считает, что его дед был обезьяной. Но мне кажется, по здравом размышлении он примет в расчёт, что в моём случае обезьяна была титулованной.
— Джон Фаулз, «Любовница французского лейтенанта», 1969
Я только по отцу еврей, — говорил дед, — а по матери я нидерлан![3]
Мне рассказывали об одной семье в Ярославской губернии, которая состояла из 30 взрослых членов и 30 малолетних и жила под деспотическим управлением стодвадцатилетнего деда.
Вся семья помещалась в одном деревянном доме; сыновья занимались торговлей под строгим контролем главы семьи; сын не смел купить своей жене даже пряника, он докладывал о своем желании отцу, и тот покупал разом для всех снох ситцу или платков непременно одинаковой ценности. Обедали в три стола: первый стол — мужики, второй — бабы, третий — дети. Старик обедал с детьми и садился в конце стола с плетью в руке, шалун и ослушник тут же получал воздаяние. Конечно, при таком воспитании дети должны очень поздно развиваться; мужчина лет тридцати, женатый, имеющий детей, при таких порядках знает только отвезти проданный отцом хлеб по назначению и вообще исполнять только приказания, не имея права ни располагать работы по своему усмотрению, ни распорядиться имуществом. Такое деспотическое воспитание оставило по себе память в народном названии растения «дедовник», которое своими колючками кровавит руки жнецов и которое также называется татарником, мордовником и царь-травой.[1]
Дед мой любил слушать Пушкина и особенно Рылеева, тетрадка со стихами которого, тогда запрещенными, была у отца с семинарских времен. Отец тоже часто читал нам вслух стихи, а дед, слушая Пушкина, говаривал, что Димитрий Самозванец был действительно запорожский казак и на престол его посадили запорожцы. Это он слышал от своих отца и деда и других стариков.[6]
Я немедленно поехал к деду. Полчаса звонил в его дверь, но напрасно. Потому что выглянувшие на трезвон соседи сказали мне, что дед уже месяц, как умер, и похоронен на Немецком кладбище. Могилу деда я разыскал и посадил у него в ногах бессмертники. Всё.[7]
Любо глянуть с середины Днепра на высокие горы, на широкие луга, на зелёные леса! Горы те — не горы: подошвы у них нет, внизу их как и вверху, острая вершина, и под ними и над ними высокое небо. Те леса, что стоят на холмах, не леса: то волосы, поросшие на косматой голове лесного деда. Под нею в воде моется борода, и под бородою и над волосами высокое небо.
— Мой дед землю пахал, — с надменною гордостию отвечал Базаров. — Спросите любого из ваших же мужиков, в ком из нас — в вас или во мне — он скорее признает соотечественника. Вы и говорить-то с ним не умеете.
...уж про вашего брата казака сказано… Ведь ты казак по крови, по дедам, а мои деды москалями сюда пришли; у нас тут каша, месиво, ты видишь… ты черномазый, а я белобрысый, ты казак с Днепра, а я казак с Дону, то есть почти не казак![8]
Деревушка словно вымерла, — ни одной души. Смотрим, наконец, ползёт какой-то дед в тулупе, с клюкой. Вообрази, — глянул на нас и обрадовался. Я уж тут сразу почувствовал недоброе. Что такое, думаю? Чего этот богоносный хрен возликовал: «Хлопчики… хлопчики…» Говорю ему таким сдобным голоском: «Здорово, дид. Давай скорее сани».
Между дедом и отцом тотчас разгорался спор. Отец доказывал, что всё хорошее на земле — выдумано, что выдумывать начали ещё обезьяны, от которых родился человек, — дед сердито шаркал палкой, вычерчивая на полу нули, и кричал скрипучим голосом:
— И-и ерунда...
— Одобряю! — поддержал Крамер. — Дед, к которому мы полетим, сердитый добряк. Редька с мёдом. Вы ему только не противоречьте, когда он будет о философии толковать. Иначе он расстроится и будет дуться на вас всю дорогу до Луны. А в общем чудесный старик. Мы его все любим.
...мой дед пошел на войну. Началась японская кампания. На одном из армейских смотров его заметил государь. Росту дед был около семи футов. Он мог положить в рот целое яблоко. Усы его достигали погон. Государь приблизился к деду. Затем, улыбаясь, ткнул его пальцем в грудь. Деда сразу же перевели в гвардию. Он был там чуть ли не единственным семитом. Зачислили его в артиллерийскую батарею. Если лошади выбивались из сил, дед тащил по болоту орудие.
Как-то раз батарея участвовала в штурме. Мой дед побежал в атаку. Орудийный расчет должен был поддержать атакующих. Но орудия молчали. Как выяснилось, спина моего деда заслонила неприятельские укрепления. С фронта дед привез трехлинейную винтовку и несколько медалей. Вроде бы имелся даже Георгиевский крест. Неделю он кутил. Потом устроился метрдотелем в заведение «Эдем».[3]
Человек, так хорошо знающий своих предков, встретился мне впервые. В наше время дальше деда редко кто чего помнит и знает. Да и не было интереса большого. Что предки? Какая от них польза? «Отречемся от старого мира…» Заодно отрекались и от родословной.[4]
Самый страшный переход я пережила вскоре после смерти деда. Чтобы понять это, надо рассказать еще немного о моей семье. Деда моего все боялись, и мама, и бабушка. Что я боялась, это вполне понятно. Я вообще была девочка боязливая. Когда он умер, мне было лет семь. В двадцать втором году. Он был строительным подрядчиком, когда-то был очень богат, но еще до революции всё потерял. <...> Сохранилось только в бабушкином пересказе, что обвалился вокзальный павильон, который он строил, погибло несколько человек, и сам он тоже пострадал, ему ногу тогда ампутировали. Потом был судебный процесс, он его и разорил. Дед после этого процесса так и не оправился.[9]
Дом остался от деда-врача. Сталин собрался расстрелять его в пятьдесят третьем году как отравителя, но умер сам. А дед остался. И жил ещё двадцать лет. Отец деда тоже был земский врач, знал Чехова. А прабабка, сестра милосердия, знала великих княжон. <...>
В доме имелся свой домовой, он шуршал по ночам. Иногда раздавался звук, как выстрел. Может быть, это приходил дед. Анна просыпалась и замирала, как труп в морге.[10]
Иной закон из рода в род
От деда переходит к внуку.
Он благом был, но в свой черед
Стал из благодеянья мукой.
Вся суть в естественных правах.
А их и втаптывают в прах.
Старик, разгорячась, сказал среди обеда: «Щенок! тебе ль порочить деда? Ты молод: всё тебе и редька и свинина; Глотаешь в день десяток дынь; Тебе и горький хрен — малина, А мне и бланманже — полынь!»[11]
Ночь и дождь, и в доме лишь одно
Светится в сырую тьму окно,
И стоит, молчит гнилой, холодный дом,
Точно склеп на кладбище глухом,
Склеп, где уж давно истлели мертвецы, Прадеды, и деды, и отцы...[13]
— Иван Бунин, «Ночь и дождь, и в доме лишь одно...», 1940-е
Минуту я запомнил ту
Из детства озорного.
Вдруг скучно сделалось во рту
От хлеба аржаного.
И бросил наземь я кусок
От дедушки украдкой.
И наступил я на кусок
Босой чумазой пяткой.
И растоптал. И весь как был
Зарылся носом в пыль я…
А раньше дед меня не бил,
И вообще не били.
У меня дед улей держал в деревне. Так вот, я каждое лето к нему приезжала. Меня пчёлы кусали, а его нет. И я всё время спрашивала : «Дед, а почему?» А потому, что говорит, он каждую пчёлку в лицо знал, подход к ней имел. И всегда был мир, гармония и мёд. Так вот и я хочу, чтобы у меня в отделе был мир, гармония и мёд.