Довид Кнут

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску
Довид Кнут
Sara Knout 5 (cropped).jpg
Довид Кнут с женой, Ариадной Фиксман (Скрябиной), 1939 г.
Wikipedia-logo-v2.svg Статья в Википедии

До́вид Кнут (настоящие имя и фамилия: Ду́вид Ме́ерович, позже Дави́д Миро́нович) Фи́ксман; согласно воспоминаниям Нины Берберовой, Кнут — девичья фамилия матери — русский еврейский поэт, участник сионистского движения и французского Сопротивления.

Цитаты из поэзии[править]

  •  

…Особенный, еврейско-русский воздух,
Блажен, кто им когда-либо дышал.[1]

  — 1920-е
  •  

Ты рыжей легла пустыней.
Твой глаз
Встает, как черное солнце,
Меж холмами восставших грудей.

Вечер огненный стынет.
С сердцем, растресканным жаждой
(Уже не однажды, не дважды…),
Ищу и ищу колодца.[2]

  — «Жена», 1925
  •  

Я,
Довид-Ари,
Чей пращ исторг
Предсмертные проклятья Голиафа, ―
Того, от чьей ступни дрожали горы ―
Пришел в ваш стан учиться вашим песням,
Но вскоре вам скажу
Мою.[2]

  — «Я, Довид-Ари бен Меир...», 1925
  •  

Чтоб коснуться ― на миг только ― глазом
Твоих козьих оливковых грудей,
Я богов тебе дам чужестранных,
И коробку из кожи, и ложку,
И другие дорогие вещи,
Что достались мне от каравана,
Шедшего на юг от Эль-Кореим.[2]

  — «Чтоб коснуться ― на миг только ― глазом...» (из сборника «Мена»), 1925
  •  

Варган и тупь мирокружений,
Напрасный бой любых подков…
Но в час глухих изнеможений
Спасёт полынь моих стихов.[2]

  — «Вот пуст мой дом. Цвети, мой посох...», 1925
  •  

Я занимался бренными делами
И бился в дрожи суетных минут,
Когда меня овеяло крылами
И трижды протрубило: «Довид Кнут».[2]

  — «Я занимался бренными делами...» (из сборника «Испытание»), 1928
  •  

...И я упал на дрогнувшую землю,
И зашаталась огненная синь! ―
И ужаснувшись, крикнул в тьму: приемлю.
Аминь.[2]

  — «Я занимался бренными делами...» (из сборника «Испытание»), 1928
  •  

Человек ― это я. Незаметный и будто ненужный,
Я лежу на скале, никуда ― ни на что ― не смотря...
Слышу соль и простор, и с волною заранее дружный,
Я лежу, как тюлень, я дышу ― и как будто бы зря![2]

  — «Розовеет гранит в нежной стали тяжелого моря...», 1928
  •  

Как в море корабли… О, нет, совсем не так.
И проще, и страшней: в безбрежном мире буден
Мы разошлись с тобой, родной и нежный враг,
Как ― разлюбившие друг друга люди.[2]

  — «...Нужны были годы, огромные древние годы...» , 1928
  •  

Я не умру. И разве может быть,
Чтоб ― без меня ― в ликующем пространстве
Земля чертила огненную нить
Бессмысленного, радостного странствия.[2]

  — «Я не умру. И разве может быть...», 1928
  •  

Но женщина любила и хотела ―
И, побеждая напряженный пляс,
Она несла восторженное тело
Навстречу сотням раскаленных глаз.
О, этот час густой и древней муки:
Стоять во тьме, у крашеной доски,
И прятать от себя свои же руки,
Дрожащие от жажды и тоски.[2]

  — «Восточный танец», 1928
  •  

Это было третьего апреля
Девятьсот тридцать второго года
(Тысячу опустим для удобства).
<...>
Я набрал разнообразных фруктов
У бесстыдной радостной торговки
С жадными и щедрыми глазами,
И, смешавшись с праздничной толпою
Серозубых жителей предместий
И демократичных парижан,
Сел в гремучий юркий дачный поезд,
Бойко побежавший в Сэн-Реми.[2]

  — «Это было третьего апреля...» (из сборника «Поездка в Сэн-Реми»), 1938
  •  

Спокойно платить этой жизнью, отрадной и нищей,
За нежность твоих ― утомленных любовию ― плеч,
За право тебя приводить на мое пепелище,
За тайное право: с тобою обняться и лечь.[2]

  — «Разлука», 1938

Цитаты из прозы[править]

  •  

Понятно, так дела решать нельзя ― «Зеленую Лампу» не интересует арифметика ― обсуждение частнаго случая писателя X и количество выброшенных из его статьи строк, но для нея очень важно решить в принципе, алгебраически: допустима-ли такая цензура в наших исключительных условиях, можно-ли что-либо зачеркивать в том, напр., случае, когда имя писателя обезпечивает целиком его личную и полную ответственность за им написанное, не должна-ли редакция ограничиться в случае расхождения с автором соответствующей припиской? Другой важный момент выступления г. Ивановича ― его оценка литературы за рубежом. Для него зарубежная литература мертва. Здесь ― пусто, гроб, «трупом пахнет». Неизбежность такой оценки становится ясной, когда г. Иванович разсказывает о своем взгляде на проблему творчества русскаго писателя заграницей. Для него творческия возможности писателя непосредственно связаны с тем запасом, или ― как он говорит ― зарядом творческой энергии, который вывезен из России. Но писатели пишут и заряд этот слабеет, уменьшается. Очевидно, в один невеселый день истощится у зарубежных писателей запас вывезенных сарафанов и петушков и тогда мы от них не дождемся больше ни одной строки. Положение-же молодых писателей совсем безрадостное: они вывезти ничего не успели. Этот взгляд на зарубежныя вещи, к сожалению, довольно распространен. Вот и выходит, что литература здесь мертва, но это не помешало ей дать нам тридцать увесистых книг «Современых Записок». Русских писателей за рубежом питает вывезенный ими из России и все тающий творческий заряд, как верблюда его горб, но это не помешало им написать здесь замечательныя книги, свидетельствующия о новых этапах их творчества. Здесь ― гроб, но ― несмотря на неправдоподобно-тяжелыя условия литературной работы, уже услышаны голоса молодых. В чем-же дело? Не в том-ли, что кроме запаса березок и кукушек, который ― действительно, ― в известной, мере, истощается, русские писатели вывезли из России еще кое-что, что не только не растрачивается, но ― наоборот ― крепнет, обогащается, ширится, растет. Русские писатели заблаговременно и предусмотрительно вывезли из России душу. В заключение, позвольте мне выразить уверенность, что близко время, когда всем будет ясно, что столица русской литературы не Москва, а Париж.[3]

  — Довид Кнут, по поводу доклада З.Н.Гиппиус: «Русская литература в изгнании», 1927

Цитаты о Довиде Кнуте[править]

  •  

Гуляли поздно, встретили Кнута с его противной женой (б<ывшей> Скрябиной). Эта жена его уже десятая.[4] Перешла в жидовство, потому что Кнут стал не столько поэтом, сколько воинствующим израильтянином. «Кровь Его на нас и детях наших».

  Зинаида Гиппиус, 16 февраля 1939 г.
  •  

...Она <Ариадна Скрябина> унаследовала от отца, как писал о нём Пастернак, «исконную русскую тягу к чрезвычайности» и заучила, что для того, чтобы быть собою, всё должно себя превосходить. <…> И вот на на её пути появился Кнут — влюбчивый поэт, талантливый и остроумный малый, в своих стихах, затрагивавших привлекавшие её библейские темы таким тоном словно он по меньшей мере был свидетелем потопа. <…> Им просто было по пути, им было почти предназначено сойтись именно потому, что они друг друга взвинчивали и друг друга своей неуёмностью заражали.[5]:132

  Александр Бахрах, 1970-е
  •  

Кнут считал себя еврейским поэтом и обращался в своём творчестве к тысячелетним историческим и духовным традициям еврейского народа. Его поэзия направлена на поиски непреходящего, подлинного, существенного, скрытого в течение земной жизни. Она религиозна, часто молитвенна. <…> Он обладает верным пониманием смерти и просветления. Его стихи музыкальны, он любит ритмические повторы в зачинах строк (анафора), чуток к слову, стремится к экономии выразительных средств и насыщенности стиха, редко бывает повествователен…

  Вольфганг Казак, 1970-е
  •  

Довид Кнут — это еврейско-русский поэт русской эмиграции; не просто русский поэт еврейского происхождения или еврей, пишущий русские стихи, а поэт, сознательно построивший себя как поэт еврейско-русский.[6]

  — Владимир Хазан, 1970-е
  •  

Однажды в «Хамелеоне» появился юноша с лицом оливкового цвета, с черными как смоль вьющимися волосами ― настоящий цыганенок. Это был Довид Кнут. В первый же вечер он поднялся на невысокую эстраду и начал читать стихи из книги, странно озаглавленной «Моих тысячелетий», ― стихи о бессарабских степях, о кочующих таборах цыган, о звенящих песках пустыни и о женщине, имя которой было ― Сара. Поздно ночью мы вышли втроем: Довид, я и эта Сара, смуглая красавица с библейским лицом. Мы шли без цели, через спящий, всегда немного загадочный ночной Париж, любовались гирляндами уличных фонарей, и где-то, на берегу Сены, Довид снова начал читать стихи... <...> Довид Кнут считался уже известным поэтом, о стихах его было написано немало хвалебных рецензий, а он занимался тем, что с утра до вечера развозил по городу на «трипортере», трехколесном велосипеде, какие-то товары, и этим зарабатывал на пропитание. Потом стало трудно, не хватило сил, и он поступил в мастерскую, красил шелковые шарфы-пушуары… В стихотворении «Благодарность» Кнут говорил о своей «дороге скудной», но это не так или относилось только к бытовой стороне его жизни, а по-настоящему душа его «рвалась и клокотала». Он любил жизнь во всех ее проявлениях, но больше всего любил Поэзию ― именно с большой буквы. стихах Довида Кнута странно переплетались два мира: мир русский и мир еврейский, и всегда, постоянно, в душе поэта звучали эти две основные темы ― русская всечеловечность и голоса еврейских пророков, и обе эти темы как-то незаметно сливались. «Особенный, еврейско-русский воздух… Блажен, кто им когда-либо дышал».[1]

  Андрей Седых, «Далёкие, близкие. Воспоминания», 1979
  •  

Последней любовью его была Ариадна Скрябина, дочь композитора, ― молоденькая, хрупкая, экзальтированная женщина, память о которой нужно бережно хранить: она отдала жизнь за други своя… Ариадна не знала полумер, не умела останавливаться на полпути. Она полюбила Довида Кнута, полюбила евреев и сама перешла в еврейство. Как все прозелиты, в своей новой вере она была необычайно страстна, порой даже нетерпима. Однажды Кнут пришел с ней в редакцию «Последних Новостей». Возник беспорядочный разговор, и кто-то рассказал в шутку еврейский анекдот. Как разволновалась Ариадна! Слезы брызнули из ее глаз. Мы с Довидом долго старались ее успокоить, а она все не могла простить нам этот еврейский анекдот. Несколько лет спустя, во время германской оккупации, она пошла с мужем в Резистанс <Движение Сопротивления>, где ей поручили переводить группы евреев в Швейцарию. Довид Кнут благополучно перевел свою группу, Ариадна попала в засаду, была схвачена милиционерами и на месте расстреляна. В последний раз мы встретились с Довидом в Париже, летом 49-го года. Встречались несколько раз. Говорили об Ариадне, о страшных годах. Кнут принес свою новую книгу «Избранные стихи», в которой собрал все лучшее, что написал, словно предчувствовал, что это будет последняя его книга, прощание с жизнью. Побывал он в Израиле, собирался туда снова вернуться. И мы, считавшие себя старыми парижанами, с удивлением признались друг другу, что Париж стал чужим. У одного дом был в Нью-Йорке, у другого ― в Тель-Авиве. С гордостью и радостью Довид Кнут говорил о вновь открытой им прародине... <...> На последнее наше свидание в Париже он пришел не один. С ним была совсем молоденькая женщина, почти подросток, с бледным, прозрачным лицом. И со смущенной улыбкой Довид сказал, что это ― его жена, актриса, и они едут вместе в Израиль. Кнут был из тех людей, которые абсолютно не выносят одиночества и страшатся безлюбия. Жизнь продолжалась. Он очень торопился жить.[1]

  Андрей Седых, «Далёкие, близкие. Воспоминания», 1979

Источники[править]

  1. 1,0 1,1 1,2 Андрей Седых. «Далёкие, близкие. Воспоминания». — М.: Захаров, 2003 г.
  2. 2,00 2,01 2,02 2,03 2,04 2,05 2,06 2,07 2,08 2,09 2,10 2,11 Д. Кнут. Собрание Сочинений в 2 томах. — Иерусалим: Еврейский университет, 1997—1998 г.
  3. Довид Кнут. Зеленая лампа. Беседа III. Продолжение прений по докладу З.Н.Гиппиус: «Русская литература в изгнании». — Париж: «Новый корабль», № 2, 1928 г.
  4. На самом деле Ариадна была всего лишь второй официальной женой Кнута. Гиппиус, вероятно, имеет в виду все его романтические увлечения, но и в этом случае сильно преувеличивает.
  5. Бахрах А. В. «Ариадна — Сара — Режин». — Париж, La presse libre, 1980, 204 стр.
  6. Хазан В. И. «Моим дыханьем мир мой жив» : (К реконструкции биографии Ариадны Скрябиной) // Особенный еврейско-русский воздух : К проблематике и поэтике русско-еврейского литературного диалога в XX веке. — Иерусалим : Гешарим ; М. : Мосты культуры, 2001. — С. 239—261. — (Прошлый век).

Ссылки[править]