Педа́нт, или педанти́чный человек (от фр. pédant — учитель) — характер, требующий от себя и окружающих соблюдения предельной точности и аккуратности в каких-либо действиях, склонный к неукоснительному соблюдению формальных требований, правил, фарисей, зануда. Педантизм характера может иметь несколько степеней проявления: от лёгкого и рационального до навязчиво-болезненного. Последнее часто связано с объективными психическими расстройствами, в том числе неврозами.
Педантизм деловой, рациональный, является полностью (или почти полностью) сознательным, расчётливым. Такой педантизм можно назвать частью жизненной стратегии человека. Человек решает для себя, что всё надо делать максимально качественно, что это очень полезная привычка, и она не раз его выручит. Часто бывает непросто отделить болезненного педанта от делового, различие в основном проявляется в характере переживаний: у делового таких переживаний немного, напротив, болезненный педант постоянно возвращается в мыслях и чувствах к своим навязчивым переживаниям.
Педант в публицистике, критике и научной литературе[править]
Педант поэтому со своими общими принципами почти всегда оказывается в жизни слишком узким; он не умён, пошл, бесполезен; в искусстве, для которого понятие бесплодно, он создает жалкие порождения, мертвенные, натянутые, манерные. Даже в морали решимость поступать справедливо или благородно не всюду может осуществляться по отвлеченным принципам: во многих случаях бесконечно-тонкие оттенки обстоятельств вызывают необходимость в непосредственно вытекающем из характера выборе должного; между тем применение чисто-отвлеченных принципов, пригодных лишь в половину, отчасти дает ложные результаты, а отчасти совсем невозможно, так как они чужды индивидуальному характеру действующего лица, в чем-нибудь да проявляющему свою самобытность. Вот почему и бывают непоследовательности. Мы не можем вполне освободить Канта от упрека в поощрении к моральному педантизму, поскольку условием моральной ценности поступка он считает его происхождение из чисто-разумных отвлеченных принципов, помимо всякой склонности или минутного порыва. В таком упреке заключается и смысл шиллеровской эпиграммы «Угрызение совести». Когда, особенно в политических делах, речь идет о доктринерах, теоретиках, ученых и т. д., то имеются в виду педанты, т. е. люди, которые знают вещи in abstracto, но не in concreto. Абстракция заключается в мысленном устранении частных определений: между тем на практике именно последние играют важную роль.[1]
Перед нами открывается длинный ряд однообразных рассуждений, напоминающих по тону учителя русской словесности в старшем классе гимназии, к тому же скорее женской. Читаешь и изумляешься, откуда эти рассуждения в наше время, когда все «плоскости» начинают холмиться, когда всё приходит в движение? Да и выносит ли уже наше время рассуждения «без искры Божией», не требует ли оно хоть одной видимости полёта, свободы и какой бы то ни было новизны? На протяжении более трёхсот страниц нет почти фразы, над которой можно было бы задуматься, не чувствуя, что она перемалывает в сотый раз всё пережитое и передуманное многими поколениями — до такой степени уже перемолотое, что оно вошло даже в учебники средней школы, обязанные по существу своему «знакомить» только с тем, что установлено большинством, что применено к пониманию большинства.[2]
— Александр Блок, «Педант о поэте» (рецензия на книгу: Н. Котляревский. «М.Ю. Лермонтов. Личность поэта и его произведения. Второе издание. 1905»), 1906
У меня секундантом был один гвардеец, премилый малый и прелихой рубака… В дуэлях классик и педант, он проводил в Елисейские поля и в клинику не одного как друг и недруг. Он дал мне добрые советы, и я воспользовался ими как нельзя лучше. Я пошел быстрыми широкими шагами навстречу, не подняв даже пистолета; я стал на место, а противник мой был еще в полудороге. Все выгоды перешли тогда на мою сторону: я преспокойно целил в него, а он должен был стрелять на ходу.[3]
Среди всех этих радостных и веселых лиц моряков один лишь старший штурманский офицер, Никандр Миронович Пташкин, сохранял обычный свой сдержанный, холодный и сумрачный вид, не обнаруживая ничем, по крайней мере на людях, ни нетерпения, ни радости по случаю возвращения в Россию и никогда не заговаривая об этом, точно ему было все равно и точно его никто не ждал в Кронштадте.
Он был, как и всегда, молчалив и серьезен, этот непроницаемый и для многих загадочный человек, строгий педант по службе, аккуратный, как судовые хронометры, за которыми смотрел, точный, как его ежедневные вычисления, ни с кем не сближавшийся за время трехлетнего плавания и державшийся неизменно особняком, с амбициозным чувством собственного достоинства и подозрительной осторожностью непомерно мнительного и самолюбивого человека, не допускавшего никакой короткой фамильярности, никакой шутки в отношениях, особенно со стороны флотских офицеров — этих «аристократов службы», к которым в качестве «парии штурмана» он питал традиционную глухую. Ненависть, зависть и затаенное презрение.
А между тем навряд ли был на корвете человек, который бы ждал прихода в Кронштадт с таким страстным нетерпением, как этот самый «непроницаемый» Никандр Миронович, целомудренно-ревниво таивший от посторонних глаз свои чувства, словно бы боясь профанировать их и показаться смешным в образе влюблённого пожилого мужа.[4]
Серьёзный критик, смел писать, что, конечно, искусство г-жи Вяльцевой не велико, но Вяльцева:
— Явление в этом искусстве. Очаровательное. Событие!
В нём была масса вкуса.
И ни капли педанта.
Ни на грош фарисейства.
За всю жизнь он не израсходовал ни одного фигового листика.
Он был скептик, и в нём было немножко философского безразличия человека, много видевшего на своём веку.[5]
Тоня стояла у раскрытого окна. Она скучающе смотрела на знакомый, родной ей сад, на окружающие его стройные тополя, чуть вздрагивающие от легкого ветерка. И не верилось, что целый год она не видела родной усадьбы. Казалось, что только вчера она оставила все эти с детства знакомые места и вернулась сегодня с утренним поездом.
Ничего здесь не изменилось: такие же аккуратно подстриженные ряды малиновых кустов, все так же геометричны расчерченные дорожки, засаженные любимыми цветами мамы — анютиными глазками. Все в саду чистенько и прибрано. Всюду видна педантичная рука учёного лесовода. И Тоне скучно от этих расчищенных, расчерченных дорожек.
О, эти профессорские семьи с обоготворением вздорных фамильных привычек, с выпячиванием собственной порядочности, с высокомерной вежливостью, с маститыми педантами-отцами, священнодействующими над определением количества волосков у щитовидных червей, с прилизанным по синтаксису языком, с чопорными женами и их чистоплюйством, с тайным подсчетом чужих научных и служебных успехов и неудач![6]
Кто вождь у нас невеждам и педантам?
Кто весь иссох из зависти к талантам?
Кто гнусный лжец и записной зоил?
Кто, если мог вредить бы, вреден был?
Кто, не учась, других охотно учит, Врагов смешит, а приближённых мучит?
Кто лексикон покрытых пылью слов?
Все в один раз ответствуют: Шишков![7]
Что за педант наш учитель словесности! Слушать противно его!
Все о труде говорит да об честности... Я и не вспомню всего! Театры, балы, маскарады, собрания Я без него поняла...
Тра-ла-ла, барышни, тра-ла-ла-ла!
Вот они, вот неземные создания! Барышни — тра-ла-ла-ла![8]
— Пьер Жан Беранже (пер. Василия Курочкина), «то за педант наш учитель словесности...», 1820-е
Мы все учились понемногу, Чему-нибудь и как-нибудь; Так воспитаньем, слава Богу, У нас немудрено блеснуть. Онегин был, по мненью многих (Судей решительных и строгих), Учёный малый, но педант. Имел он счастливый талант Без принужденья в разговоре Коснуться до всего слегка, С учёным видом знатока Хранить молчанье в важном споре И возбуждать улыбку дам Огнём нежданных эпиграмм. <...>
Второй ***<Чадаев>, мой Евгений,
Боясь ревнивых осуждений,
В своей одежде был педант
И то, что мы назвали франт.
Он три часа, по крайней мере,
Пред зеркалами проводил
И из уборной выходил
Подобный ветреной Венере,
Когда, надев мужской наряд,
Богиня едет в маскарад.[9]
Ослу образованье дали.
Он стал умней? Едва ли.
Но раньше, как осёл,
Он просто чушь порол,
А нынче — ах злодей —
Он, с важностью педанта,
При каждой глупости своей
Ссылается на Канта.
Судьи важно мантии напялили, Покопались по архивным данным. Дело сочинителя опального Увенчалось полным оправданьем.
Так в законах строгие педанты
Реабилитировали Данте![11]