Эпата́ж (фр.épatage) — умышленно провокационная выходка или вызывающее, шокирующее поведение, противоречащие принятым в обществе правовым, нравственным, социальным и другим нормам, демонстрируемые с целью привлечения внимания. Свойственен авангардному, и отчасти модернистскому искусству, однако относится «к внеэстетическим и тем более к внехудожественным реакциям»[1].
Слово «эпатаж» соответствует жаргонному фр.épatage, «подножка» из русского выражения «дать/подставить подножку». Слово приводится в словарях арго, отсутствует в литературном французском, образовано от глагола фр.épater — ошеломлять, приводить в изумление (буквальное значение — «отколоть ножку [рюмки]»). Жаргонизм появился во Франции около 1835 года; в русский язык слово вошло в XIX веке вместе с желанием фр.épater les bourgeois («ошеломить буржуев»), которое проповедовали французские деятели искусства 1830-х годов.
...он их жучил как хотел, уличал в серости, эпатировал, подначивал, и они бегали за ним. Зубр был со всеми одинаков ― от нобелевского лауреата до лаборанта.[4]
...со мной он считал нужным говорить о литературе, а о литературе ― наверное, для эпатажа! ― произносил такие благоглупости, что спорить было неинтересно.[7]
Равель – это, конечно, тоже Римская премия, но очень большого таланта. Как бы тебе сказать..., это ещё один Дебюсси, (немного моложе) только значительно более вызывающий и эпатажный.
Всякий раз, когда я встречаю его, Равель принимается меня уверять, как многим он мне обязан. Что ж, это восхитительно, не иначе.[11]:137
Но массовое действие возможно не только на улицах. В парламентах ― та же тактика оглушения, тот же социальный эпатаж. В рейхстаге гитлеровцы требуют закона о смертной казни для всякого немца, признающего ответственность Германии за мировую войну. Парламентская трибуна ― наиболее высокая из митинговых кафедр, и только.[12]
И одновременно Хлебников. Поэтической практике Олейникова многое в Хлебникове чуждо <…>. И всё же традиция Хлебникова живёт в олейниковском понимании слова, в принципе его словоупотребления.
Этот принцип объединял Олейникова с обериутами. Олейников с его сильным и ясным умом очень хорошо понимал, где кончается бытовой эпатаж обериутов и начинается серьёзное писательское дело.
Он был Гамлетом. А выдавал себя за Швейка. <…>
Довлатов соблюдает необходимую меру сочетания сокровенности и эпатажа, такую именно, чтобы царапала души. Среди цинической бравады и чуть ли не вслух проговоренных отречений от «традиций русской гуманистической литературы» внезапно появляются совершенно гаршинские, вполне достоевские, толстовские строки.[6]
Как правило, его отличает отточенное литературное мастерство, редкая в жанре НФ психологическая обрисовка характеров; многие рассказы писателя заведомо нацелены на шок и эпатаж, Эллисон настроен агрессивно не только по отношению к окружающему миру, но при случае безжалостно расправляется с очередным неписанным табу или традицией жанра НФ (впрочем, это «бунтарство» имеет свои границы, что подтверждается рекордным числом высших премий, редко присуждаемых слишком вызывающим работам).[14]
— Вл. Гаков, «Энциклопедия фантастики. Кто есть кто», 1995
Полуграмотные охранители, и туземные, и наши, эпатированные непереводимыми терминами «fuck» и «shit», введенными поэтом в тексты, не хотят замечать, как в глубинах гинсбергского бунтарского сленгового, сильно ритмизированного духовного стиха просвечивает классическая культура У. Блейка, его Бога, Э. А. По, Эзры Паунда. Когда он одевался в черную прозодежду и улично эпатировал эстраду, эта Культура стояла за ним в глубине сцены. Сейчас, когда он носит смокинг (правда, как он оправдывается, купленный по скидке), за ним стоят стихия нынешней речи, современность.[8]
Съехались вожди демократической волны поэзии. Прилетел Аллен Гинсберг со своей вольницей. С нечесаной черной гривой и бородой по битническому стилю тех лет, в черной прозодежде, философ и эрудит, в грязном полосатом шарфе, он, как мохнатый черный шмель, врывался в редакции, телестудии, молодежные сборища, вызывая радостное возмущение. Уличный лексикон был эпатажем буржуа, но, что главное, это была волна против войны во Вьетнаме.[8]
Неплох также Оскар Уайльд. Например: «Приличия? Я поставил своей целью довести ваши «приличия» до неприличия, но если этого мало, я доведу их до преступления». В чужом эпатаже можно, как минимум, найти авторитетное оправдание собственного. На выстраивание индивидуальных норм поведения у человека уходит едва ли не треть жизни. Но это не значит ведь, что все эти годы он живет чужими правилами и предписаниями, а потом чудесным образом пробуждается от гипноза и начинает жить по-своему.[9]
Подавляющее большинство критиков с единодушным удовлетворением констатировало, что в «Пути Бро» Сорокин в покаянном жесте отказался от своего былого, вызывающе скандального литературного поведения <…>. Слава Богу (литературных репутаций), [они] ошиблись. Художественная словесность развивается, как это стало ясно уже Ю. Н. Тынянову и М. М. Бахтину, через пародирование, т. е., если угодно, через вербальную копрофагию. В «Пути Бро» Сорокин остаётся мэтром эпатажа и даже, быть может, превосходит себя. Именно это обстоятельство стало предметом моих размышлений после прочитанного.
«Путь Бро» — пощёчина общественному вкусу, ожидающему от литературы неожиданности.[15]
Весь этот внешний эпатаж вызван обстоятельствами её жизни, девочка с десяти лет должна была ходить с охраной, вести себя как положено, а не как хочется. И сейчас она это отчасти компенсирует, но думаю, что это временный период.
Так или иначе, но именно конец 50-х дал бурный всплеск этого типа поведения, который трудно поддается определению и который, к месту сказать, воспроизводился в следующих поколениях все более вяло, а нынче почти вовсе или слился с субкультурой гомосексуальной, или свелся к невинной перетасовке доминирующих молодежных стилей в одежде и музыке. Тогдашний дендизм был, конечно, не просто и не только щегольством, фрондерством или артистическим богемством: первое связано с культурным потреблением, второе ― с идеологией, третье ― с культурным производством. Дендизм же ― за неимением другого подходящего слова ― являет миру лишь летучий, никак не зафиксированный образ, видимо, бесцельных бытовых действий, и это на хлеб не намажешь. Это и не эпатаж ради эпатажа: денди, как и юродивый, использует эпатаж просто как один из приемов.[10]
Едва ли не все исследователи в один голос (видимо, давая «петуха») утверждают, что стиль и строй музыки этого балета пришёл из атмосферы французского мюзик-холла начала века (значит, ещё довоенного). Интересно бы мне знать, — где же это наши бравые музыковеды & историки искусства видывали подобный, с позволения сказать, «мюзик-холл». Нахальный, лишённый малейшего желания «развлекать» или веселить. Усиленный в десятки раз по хлёсткому напору и эпатажу. И почти невозвратноавангардный по музыкальному языку, традиционному и «тональному» только на первый взгляд.[16]
В есенинском хулиганстве прежде всего повинна критика, а затем читатель и толпа Политехнического музея, Колонного зала, литературных кафе и клубов. Еще до эпатажа имажинистов, во времена «Инонии» и «Преображения» печать бросила в него этим словом, потом прицепилась к нему, как к кличке, и стала повторять и вдалбливать с удивительной методичностью. Критика надоумила Есенина создать свою хулиганскую биографию, пронести себя «хулиганом» в поэзии и в жизни.[17]
«Молодежной трудовой оппозиции» предложили прекратить раскольничью деятельность, и Спирька, лишившись трибуны, заскучал и закапризничал. Между приступами малярии ― его трепала малярия ― он то эпатировал нэпманов на улице, то закатывался с неподходящими ребятами в пивнушку, то вдруг окружал большую Зою тяжелым, настойчивым, каким-то неприязненным вниманием…
― Если ты не паразит, ― закончил Спирька, ― работай, что тебе советская власть велела, и все. На то существуешь.[18]
Какое грубое, безнравственное, пошлое и бессмысленное произведение «Гамлет».
Вот какого был мнения Толстой о «Гамлете»! О моем «Гамлете»! О «Гамлете», которого я считаю вершиной мирового драматического искусства.
И кто из нас прав ― я или Толстой? А хуже всего, что он не кривлялся, не эпатировал, а действительно так думал.[3]
― Все это уже устарело, ― не удержался я, ― все это только для нашего русского потребления. У французов уже давно ― Ван Гог, Гоген, Сезанн. Теперь вот Матисс, Пикассо, Брак. А мы всё барахтаемся в мирискусничестве и принимаем его за последнее слово в живописи. Среди наших художников нет гениев, только таланты. Вот разве что Врубель. Все опять притихли. Мой экстремизм явно эпатировал приличное общество. Ксения встала, взяла меня под руку и отвела к окну.
― Милый, ты слишком возбуждён, ты говоришь чрезмерно запальчиво, ты никому слова сказать не даёшь, ― шептала она.[19]
Он не боялся молодых, не боялся показаться несовременным. Это они ― отсталые, невежды, олухи, тёпы, он их жучил как хотел, уличал в серости, эпатировал, подначивал, и они бегали за ним. Зубр был со всеми одинаков ― от нобелевского лауреата до лаборанта. Для него не было разницы, кто ты ― татарин, эстонец, китаец, поэтому он не задумываясь, с неумелым акцентом рассказывал армянские, еврейские анекдоты и первый хохотал, высмеивал америкашек, итальяшек, армяшек, больше же всех от него доставалось русским, и никто его ни в чём не мог заподозрить.[4]
Не знаю, как на семинарах или в дружеском общении с собратьями по науке, но с простыми смертными Ландау никакой формы собеседования, кроме спора, не признавал. Однако меня в спор втягивать ему не удавалось: со мной он считал нужным говорить о литературе, а о литературе ― наверное, для эпатажа! ― произносил такие благоглупости, что спорить было неинтересно. Увидя на столе томик Ахматовой: «Неужели вы в состоянии читать эту скучищу? То ли дело ― Вера Инбер», ― говорил Ландау. В ответ я повторяла одно, им же пущенное в ход словечко: «Ерундовина».[7]
А потом нежданно, негаданно Бубенцами звеня идей, Эпатировать отрадно Проституток как милых детей.
Бледными тротуарами от разгула в зари разбеге,
Вести себя, как гид ―
Ваших губ петушиный гребень
Заставляет нелепо жить.[2]
— Рюрик Рок, «Как в лугах незабудок — небе...», 1919
Присядем на камень, пугая ворон.
Ворон за ворон не считая,
урон державным своим эпатажем
ужо нанесём ― и завяжем.[5]