Печататься как поэт начал в 1899 году, входил в круг Вячеслава Иванова, Михаила Кузмина и Сергея Ауслендера, отличался склонностью к стилизации под старых поэтов. По замечанию А. Лаврова, «слово „старинное“ заключало в себе для Верховского весь спектр поэтических вдохновений».
Веет ветер, воет ветер, Серый дождь течет, сечет; Приуныл слезливый Питер ― И молчит, и не молчит.
Тусклым пологом тумана
Занавесился фонарь;
Где-то чудится измена,
Вяло слышится: не верь![1]
— «Струны», 1908
Дождливый день ползет к ночи́ уныло
И шёпотом зовет несмело тьму.
Уже с утра пустое сердце ныло,
И тусклый сон мерещился уму. <...> И пусть же день свершает путь обычный, Дождливый путь к вечерней тьме ― и пусть Шаги его и шум одноязычный ―
Знакомая, своя, родная грусть.
Как старой сказки шепот, мне привычный,
Уж я давно всё знаю наизусть.[1]
— «Дождливый день ползет к ночи уныло...», 1908
Друг мой, молчишь ты? Молчи. Издали песня слышна. Звуков так много в ночи. Только в душе ― тишина. Редкиекапли дождя
С листьев стекают, шурша.
В легкие сны уходя,
Кротко затихла душа.[1]
Слушай, художница. Нынче опять я ходил любоваться Месяцем, рдяным опять. Той же дорогою шел ―
Всё мимо ели, любимой тобой. Ты ее собиралась
Верной бумаге предать яркою кистью своей.
Ею ты днем восхитилась. Она и правда прекрасна
Мощной и свежей красой, ветви раскинув, стройна,
Темные ― в ясной лазури; под ними ― в солнечном свете ―
Нивы ковром золотым, пышным далеко блестят;
Далее ― зеленью мягко луга светлеют; за ними
Темной полоскою лес небо, зубчатый, облег;
Выше, в живой синеве, ее обняв и лаская,
Взорам приятна опять темных ветвей бахрома...[1]
— «Слушай, художница. Нынче опять я ходил любоваться...» (Л. Верховской), 1917
Знаешь, как сладостно, друг мой, в дождливый вечерзимою Прялки жужжанье внимать, пальцев движенье следить Девушки милой и нежной в знакомой хижине… Будто Музыке внемлешь душой, пляскою взор веселишь…[1]
Тоска, тоска, тоска ― и всё кругом постыло
И валится из рук любимый давний труд…
Всё благодатное давно, когда-то было,
Всё распроклятое толпится тут как тут. Бездейственно, как тень, сознание былого; Грядущее молчит, грозя из темноты, ― И мается душа без света и без слова Меж безнадежности и мертвой пустоты.
Запеть бы, ― ах, запеть хоть немощно и глухо, ―
Да песни прежние от сердца далеки,
А новых нет давно. И тягостны для слуха
То гнет молчания, то хриплый вздох тоски.[1]
— «Тоска, тоска, тоска — и всё кругом постыло...», 1917
Люби всегда мечту: вон облако плывет, Янтарно-млечною клубится пеленою. О, подыми свой лик, следи, следи со мною Медлительный полёт. <...>
В полдневной ясности торжественного дня
Взлелеяна земля небесными послами ―
Уж тихийсветлый дождь, едва шумя крылами,
Нисходит на меня.[1]
— «Люби всегда мечту: вон облако плывет...», 1917
Хорошо встречать весну Вместе с милою деревней И родную сторону Миловать любовью древней;
Слушать жаворонка трель
И в лазури с ним купаться;
Ликовать, что смог апрель Грома первого дождаться. Солнце льется горячей Над пахучей черной пашней; А в логу бурлит ручей, ― Не унять живых речей О весне ― красе всегдашней.
И прозрачных юных рощ
Воскрешающая нега,
В теплом вздохе ветра ― мощь,
И играет первый дождь
На последних пятнах снега.[1]
— «Хорошо встречать весну...», 1926
Ягода пьяная ― голубика. Собирала ее баба полоумная, Спины день-деньской не распрямливала, Вдоль и поперек лес обшаривала, Набрала лукошко полным-полно.
Послушал я старуху старую,
Посмотрел я на дурочку,
Полное у нее лукошко взял.
Улыбалась она, глазами глядя светлыми,
Тихо слова говорила непонятные.
Жизнь моя, жизнь моя ―
Голубика, ягода пьяная.[1]
— «Голубика», 4 августа 1932
Да, скрипка, альт ― и вот уже, богата Звучания глубокой полнотой, Развертывается, парит соната ― Как самолёт, из стали отлитой.
Певучей птице крепкий дан устой
В широком воздухе рукой собрата,
И звуки льет она струей густой ―
То мёда, то расплавленного злата.[1]
Мой дед Иван Кузьмич Верховский был Художник-скульптор, звание имел
Свободного художника. Искусство
Избрал себе особое ― скульптуру
Из кованого серебра. Оно
Его кормило плохо. Он болел Чахоткою и рано умер, всё же
Оставив бабушкѐ-вдове в наследство
Учеников и мастерскую. Дело
Его недолго продержалось, и
Он был забыт, конечно. Я ж, однако,
С годов давнишних в прежнем Петербурге,
Идя мимо Казанского собора
По Невскому, не вспомнить не могу:
Внутри собора кованый орнамент,
Серебряный по всем его стенам,
А также украшенье Царских Врат ―
Работы деда…[1]
Брюсов и др. говорят, что не знают, что делать с Верховским: ни «Весы», ни «Руно» больше его вещей не хотят, но как техником, как переводчиком, как эссеистом, как человеком очень дорожат. А поэтом он никогда не будет.[2]
Старик <Сологуб> болен, простужен, лежал злой. У него был молодой поэт, только что из Тифлиса, Тамамшев ― а потом Юрий Верховский. Сологуб говорил, что писатель только к ста годам научается писать. «До ста лет всё только проба пера» <...>. За чаем он очень насмешливо отнесся к стихам Ю. Верховского. Говорил, что они подражательны, и про стихотворение, в котором встречается слово «глубокий», сказал: «Это напоминает «вырыта заступом яма глубокая»; хотя кроме этого слова ничего общего не было. <...>
Верховский ― нудный человек, говорит все банальные вещи. Он совсем раздавлен нуждою, работает для «Всемирной», но ему не платят, а в доме живет свояченица без места и т. д. О свояченице он говорит «мояченица».[3]
Дядя Боря (из Крыма) прислал мне ласковое письмо и Вас благословляет (на хорошее), Юрий Никандрович Верховский развивает мысли Баратынского… Как премудрый Соломон, Я не скажу: все в мире сон! Не все мне в мире изменило: Бывал обманут сердцем я, Бывал обманут я рассудком, Но никогда еще, друзья, Обманут не был я желудком.[4]
Мне было очень приятно подышать этой атмосферой совершенной чистоты и искренности. Одно выписывание начальных строк отобранного для Юрия Никандровича доставило мне поэтическое наслаждение, так эти строки самопроизвольно вырываются и так естественно ложатся.[5]
После того, как Борис Леонидович умолк, Богословский, всегда смущавшийся на людях, не умевший показать товар лицом, а товару у него было хоть завались, и при том самого что ни на есть добротного, пробормотал нечто нечленораздельно-восторженное. Затем со старческой неторопливостью заговорил Юрий Никандрович Верховский, неотрывно глядя на Пастернака благодарным взглядом своих кротких голубых глаз. Основная мысль его сводилась к следующему. Каждый большой художник слова, заплатив дань неуравновешенной молодости, в зрелом возрасте тяготеет к классической ясности и глубине. Так случилось – в той или иной мере – с поздним Сологубом, с поздним Блоком, с Белым – автором «Первого свидания», так случилось с Гумилевым, так случилось, если хотите, и с Маяковским, автором «Во весь голос». И вот сейчас, – заключил Юрий Никандрович, – мы присутствуем при рождении классического Пастернака, который, не утратив того положительного, что он приобрел во время своих футуристических исканий, пришел к классической собранности сознания, к классической четкости образов и к классической стройности архитектоники.[6]
Верховский! Знал ли я, что ты,
Забытый всеми, тяжко болен,
Когда заслышал с высоты
Звон первый вешних колоколен? Но ты воскрес, ― хвала богам! Долой пелен больничных узы! Пришли по тающим снегам Твой сон будить свирелью Музы.
И я, ― хоть им вослед иду
Сказать, что все тебя люблю я, ―
Почтовой рифмой упрежду
Живую рифму поцелуя.[7]
— Вячеслав Ива́нов, «Выздоровление» (Юрию Верховскому), 8 сентября 1906
Юродствовать пред суемудрым светом Ревнителям гармоний суждено. Иамба в хлеб, хорея Феб в вино Излюбленным не претворит поэтам.
Верховных Муз скликая за советом,
Елей мы жжем, ― а нищий уж в окно
Рассвет стучит, и стонет за одно
Холодный стих с желудком несогретым.
Обетами мы впроголодь живем
Венков и лепт на жертвенники Феба,
С которым в лад на чердаках поём.
Кто камнем в нас, кто коркой бросит хлеба.
Ионии божественный кобзарь
Издревле был, как мы, цыган и царь.[7]
— Вячеслав Ива́нов, «Consolatio ad Sodalem» — Ю. Верховский («Акростих»), 8 сентября 1906
Ау, мой друг, припомни вместе с «башней» Еще меня, кому не чужды «Оры». Бывало, гость, я пел здесь до авроры, Теперь же стал певуньею всегдашней,
Наверно, стал наглей я и бесстрашней,
Что смел вступить в содружеские хоры, ―
Так пёс дворной, забравшись в гончих своры,
Летит стрелой, чтоб не узнали шашней.[8]
— Михаил Кузмин, «Ответный сонет» (Ю. Н. Верховскому), 1909
Странную едкую радость доставило мне, что Верховский
Мне сегодня прислал кипу стихов для тебя.
Смесь двусмысленных чувств потешена? Только ли это?
Или в признаньи чужом веры себе я ищу?
Только верую: всякая радость любимого ― в радость!
Всю же радость свою вздохами шлю я к тебе.[9]
— Владимир Недоброво, «Странную едкую радость доставило мне, что Верховский...», 11 февраля 1914
↑К.И. Чуковский. Собрание сочинений в 15 т. Том 12: Дневник 1922-1935. Предисл. В. Каверина, Коммент. Е. Чуковской. — 2-е изд., электронное, испр. — М.: Агентство ФТМ, Лтд, 2013. — 592 с. М.: ТЕРРА-Книжный клуб, 2006 г.
↑В. В. Виноградов. Письма Н. М. Виноградовой. — М.: Новый мир, № 1, 1995 г.
↑Пастернак Б. Л. Полное собрание сочинений [Текст]: в 11 т. Том 11: Письма 1935-1953 гг.; сост., коммент. Е. Б. Пастернака и Е. В. Пастернак. — М.: СЛОВО/SLOVO, 2005 г.
↑Н. М. Любимов, Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 3. — М.: «Языки славянской культуры», 2007 г.
↑ 12В. Иванов. Собрание сочинений в 4 томах. — Брюссель: Foyer Oriental Chretien, 1971-1987 г.
↑М. Кузмин. Стихотворения. Новая библиотека поэта. — СПб.: Академический проект, 2000 г.
↑Н. В. Недоброво. Милый голос. Избранные произведения. — М.: Водолей, 2001 г.