Перейти к содержанию

Вера Александровна Меркурьева

Материал из Викицитатника
Вера Меркурьева
Статья в Википедии
Произведения в Викитеке

Ве́ра Алекса́ндровна Мерку́рьева (1876-1943) — русская поэтесса и переводчица. Родилась во Владикавказе. С детства страдала глухотой и сердечным расстройством. Поэзией всерьёз занялась поздно, когда ей было за сорок. В 1912-1917 гг. публиковалась в журнале «Вестник теософии».

В 1917 переехала в Москву, сблизилась с кругом символистов и Вячеславом Ивановым. Стихи Меркурьевой появляются в символистских альманахах и журналах. Единственная прижизненная книга Меркурьевой — сборник переводов из Перси Биши Шелли, вышла только в 1937 году. В Москве жила в крайней бедности. Во время войны эвакуировалась в Ташкент, где и скончалась в марте 1943.

Короткие цитаты

[править]
  •  

Моя любовь не девочка, что зарится
На молодости смех и лепоту...

  — «Моя любовь не девочка, что зарится...», 1918 (6 декабря 1931)
  •  

И Вам ― пребыть в святом мира́же,
Не спрохвала, но сгоряча.
А мне ― на миг, в чужом плюмаже
Мелькнуть ― и сгинуть, отзвучав.[1]

  — «М. М. Замятниной», 1 апреля 1918
  •  

Да, я иду на смерть, к моей петле.
Но я на всё отвечу звучным смехом
И, подходя к последней вечной мгле,

  — «Она притворилась поэтом» (Рождение кометы), 11 июля 1918
  •  

Распростерлась ― попираемая,
Обнимаю ― отверженная...

  — «Мистическое приключение», 11 сентября 1918
  •  

Голод летом, голод, холод зимой. ―
Боже, Москва моя ― мёртвый город.

  — «Над головой голубое небо..., 15 июля 1920
  •  

Кто может, спит ― в гробу иль в зыбке ―
Лишь было бы кому качать.
И в бледной сонного улыбке
Застыла мертвая печать.[1]

  — «С двух концов стола», 1927

Цитаты из стихотворений разных лет

[править]
  •  

Мне не по силам эта доля —
Быть нищей, лишней и одной.
Но ты хотел. Да будет воля
Твоя вовеки надо мной...[2]

  — 20 мая 1905
  •  

Святительские, княжеские тени,
Вы снимете ли смертный свой убор?
Покинете ль, в неслыханном служеньи,
Свой вечный, свой монашеский затвор?
Час наступил: всем племенем и родом
Во гнев иль в радость Господа войти.
Идете ли вы с нами крестным ходом
По страшному, по крестному пути?[2]

  — «Купола», 4 января 1915
  •  

Ржавых затворов заплаканная зелень,
Плесень в узорах — притворены, смотри,
В злато и жемчуг заоблачных молелен,
В ладан и смирну кумирни «там, внутри».
Дремлет, не внемлет, объемлет — не приемлет
Звука в молчаньи и знака в темноте.
Пленником семь лет — и будет им он семь лет,
Майский и райский, не верящий мечте.[2]

  — Евг. Архиппову, 28 августа 1916
  •  

Некогда подумать о себе,
О любви, никем не разделенной.
Вся̀-то жизнь ― забота о судьбе,
О судьбе чужой, непобежденной.
Весь-то день ― уборка и плита,
Да еще аптекарские склянки.
Вся-то ночь ― небесная мечта,
Бред Кассандры ― или самозванки?
Долго, долго не ложится тень,
Утро настает незванно рано.
Но и днем сквозь усталь, пыль и лень
Слышны ей ― лесные флейты Пана.[1]

  — «Некогда подумать о себе...» (из цикла «Затрапезное»), 4 мая 1916
  •  

Здесь была — и нет ее.
И жалуясь, и сетуя,
Цветы несем ей пышные,
Да поздние, да лишние.
Встань, вернись, родимая,
Верни невозвратимое,
Побудь минутку малую. —
«Устала я, устала я».[2]

  — «Маме», 3 марта 1917
  •  

Ты даёшь ― до капли пью я ―
Чаша мук пуста.
Дай отравную, лихую ―
Заградить уста,
И ― в прохладу смольной туи
Росного куста.[1]

  — «Чаша мук» (из цикла «Сломанный органчик»), 8 июня 1917
  •  

Сразу сегодня дождь не выльется,
Тучи обида не уляжется,
Горестная стихнет, прихилится ―
Заново проливнями скажется.
Жалуется громом на боль она,
Реки уносят гневный плач ее.
Только земля и удоволена ―
Сонная, пыльная, горячая,
Жадная радуется ― сушь ее
Смыта обиженною тучею.[1]

  — «Сразу сегодня дождь не выльется...», 5 июля 1917
  •  

Смерть поколенья — смерть и Бога.
Что новый род — иной кумир.
Но наша — в вечности дорога,
Не вечен Бог, но вечен мир.
И будем век мы тщиться всуе
Сойти с дороги слепо той,
И ужасаясь и любуясь
Мирскою буйной лепотой.
И нам у сонных побережий
Покоя смерти не вкусить,
Моляся Времени о еже
Нам нашу Вечность износить.[2]

  — «Был вечер утру солнца равен...», 20 августа 1917
  •  

Кривыми улиц непролазных
Идти до тайныя черты
И видеть в лицах безобразных
Лик непорочной красоты.
Внимать, как с веток листья вязу,
Хрустя, сорвутся и замрут, —
И видеть в щелях черных пазух
Его весенний изумруд.[2]

  — «Кривыми улиц непролазных...», 23 сентября 1917
  •  

К последнему унижению
Повелено мне идти,
К назначенному свершению
Начертанного пути.
Безгневная и безгласная,
Явлю на дневном свету
Прекрасному ― безобразное,
Имущему ― нищету.[1]

  — «К последнему унижению…», 22 октября 1917
  •  

Моя любовь не девочка, что зарится
На молодости смех и лепоту,
Моя любовь уставщица и старица
В монашеском, в раскольничьем скиту.
Она строга, не молвит слова лишнего,
Потупленный не часто вскинет взгляд,
Она бледна, и только губы вишнево
На лике рдея, точат тайный яд.
Увидит грех — от страха не опомнится.
А про нее подумать — и не смей.
Но ты не верь смиреннице и скромнице,
К ней по ночам летает вихрем змей.[2]

  — «Моя любовь не девочка, что зарится...», 1918 (6 декабря 1931)
  •  

Нет, непохожи: певцами лесными любимы ― узорные
Травки те Ваши целительные, за луговыми покосами.
Травы мои ― ядовитые, зелья мои ― наговорные,
По-над болотами, знаемы одними сердитыми осами. <...>
И всё же нам одна и та же
Упала участь на плеча:
Обеим нам ― стоять на страже
У заповедного ключа.
Беречь от копоти и сажи
Свет уловимого луча,
Дороги жизни делать глаже,
Вам ― терпеливо, мне ― ворча.
Но риза Вам видна, ея же ―
Что день ― свивается парча,
Когда горит в бессрочном стаже ―
Что ночь ― заутрени свеча.
А мне ― в тоске, игре и блажи,
Чужие цепи зря влача,
Служить, хранить ― не зная даже,
Чья вручена мне епанча.
И Вам ― пребыть в святом мира́же,
Не спрохвала, но сгоряча.
А мне ― на миг, в чужом плюмаже
Мелькнуть ― и сгинуть, отзвучав.[1]

  — «М. М. Замятниной», 1 апреля 1918
  •  

Я наведывалась к бедному-нищему:
не с тобой ли, муж, мы одну и ту ж
искали сон-траву небоязненно,
ворожили, блазнимы,
у болот, за кладбищами?
не с тобой ли мы перелет птичий
встречали кличем в тумане,
на змеиной поляне?
венец принимали от синекосмой тучи,
у плакучей ивы по-над омутом?
да не наши ли кольца тонут там,
в заводи, где было нам плавати?
Говорит убогий: войди, подруга,
будем вместе жить-тужить,
беречься призору, порчи, сглазу да недуга.
Шатается бедный, с лица меняется, дрожит ―
не лежит к нему душа моя, не лежит.[1]

  — «Об Антихристе» (Стих не духовный), 15 апреля 1918
  •  

Уложена, улаженная ―
И не толкнется.
А щелкнет ключ, а звякнет в скважине ―
Отомкнется.
Внутри ― горицветы, в лад они
Сверкнут искрами,
Зерном пересыпятся окатным
И бисером.
Мои города разваленные
Парчами лягут золотными,
Пустые дали ―
Полотнами.[1]

  — «Укладка», 17 июня 1918
  •  

Да, я иду на смерть, к моей петле.
Но я на всё отвечу звучным смехом
И, подходя к последней вечной мгле,
Я улыбнусь чужих минут утехам
И, наконец услышав: падай, вниз, ―
Отвечу: рада ― смелым вольным эхом ―
И я шутя возьму свой первый приз.
До тех же пор ― побудь со мной, подруга,
Моих юродств перенося каприз.[1]

  — «Она притворилась поэтом» (Рождение кометы), 11 июля 1918
  •  

Да не камень то плачет, радуясь,
То не вздохи счастия, боли в нем ―
Это я взметелилась в радугах,
Хлынула звёздным проливнем.
Распростерлась ― попираемая,
Обнимаю ― отверженная,
Вечно живя, что миг умирая ―
Ночь, песнь, любовь – миродержная.
Земную тягу вынашиваю
Поступью неслышною, женскою.
И откуда что ― не спрашиваю,
Но ― земля от земли ― блаженствую.[1]

  — «Мистическое приключение», 11 сентября 1918
  •  

Под стройный звон лучистых хоров
Глядятся в яхонтовый свод
Цветистых листьев пышный ворох,
Цветные стекла мерклых вод.[1]

  — «Как не надо писать стихи», 21 сентября 1918
  •  

Над головой голубое небо.
Под ногами зеленая земля.
После дождя как пахнут тополя.
Хлеба, сухого черного хлеба.
Руки мои наконец в покое,
Нежных пальцев неволить не хочу.
Труд не по силе, груз не по плечу. ―
Мне наклониться срезать левкои.
Стих мой послушен, милый мой дорог,
День мой долог и край мой ― рай земной.
Голод летом, голод, холод зимой. ―
Боже, Москва моя ― мертвый город.[1]

  — «Над головой голубое небо..., 15 июля 1920
  •  

Где-то
На горах азалии цветут.
Тёмный друг принёс мне их дыханье.
Зыбкое сиянье
Солнечного света
Ветки, золотея, льют.[1]

  — «Где-то...», 19 мая 1922
  •  

И вдруг из-за мглы туч,
Да из-за тоски гор ―
Как будто бы кто ключ
Повернул на простор ―
Такой золотой дождь
Вкось, сквозь солнце, хлестал,
Что каждый простой хвощ
Папоротником стал.[1]

  — «Такая сизая мгла...» (из цикла «Зелёные листики»), 1 мая 1926
  •  

На улице всё той же самой
Всё тот же дождь, как из ведра.
Дворняжка тявкает упрямо
И будет тявкать до утра.
Кто может, спит ― в гробу иль в зыбке ―
Лишь было бы кому качать.
И в бледной сонного улыбке
Застыла мертвая печать.
А мы не спим, мы небылицы
Слагаем строго и пестро,
Бесчинных рифм вереницы
В размеренный равняя строй.[1]

  — «С двух концов стола», 1927
  •  

Расина том берет наперевес ― и
Уходит в сад, где медом дышит тлен,
И там сдается в лепестковый плен
Девице-в-зелени и барской спеси.[1]

  — «Д. С. Усову», 30 июня 1933
  •  

Брызги ветра и дождевая пыль.
Сверху мгла, а снизу непролазно.
И попутчик сбоку неотвязно
Невегласит диковинную быль.
― Ты зачем же пошатилась с людьми,
Выходица из земного лона?
Древнее исчадие дракона,
Имя грозное у туч перейми.
Что ворчит он? некстати, ни к чему…
Что уж там… да где уж там… куда там… ―
Слышишь, как тебе гремит раскатом
Рык призыва в заоблачном дому? ―
Мне сюда, на трамвай, в универмаг ―
Деньги, ключ, пропуск в распределитель,
Сгинь ты, бес-говорун-соблазнитель,
На погибель не толкай меня, враг.[1]

  — «Попутчик», 9 октября 1933
  •  

Блюдет хозяин-знахарь, чтоб
Засов собачка сторожила,
И кошечка мышей ловила,
И деткам худа не было б.
Пошепчет, счастью не завистник,
Над ними вещий заговор: ―
Цвети, viola tricolor,
Будь сам-четверт вовек трилистник.[1]

  — «Средь переулков неувязки...», 1 февраля 1936

Цитаты из автобиографической прозы

[править]
  •  

Зима 1917-18 г. — У В.И.Иванова и в кружке Цетлин (издат. ’’Зерна“), знакомство почти со всеми находившимися тогда в Москве поэтами и философами, дружба с И. Эренбургом, вступление в Союз московских писателей.[2]

  — Вера Меркурьева, из автобиографии 1930-е
  •  

Была <Ахматова> недолго, как всегда, накинув на голову черное кружево. Оставила, как всегда, черты невероятного, неправдоподобного. Моя ташкентская мука оправдана ею. А жить — трудно, не жить — легче... От кровати до стола еле додвигаюсь... Вообще, последняя глава “Книги о Вере Меркурьевой“ — лучше Вам ее не писать: сварливая, поедом едящая всех яга, сгорбленная, вся в морщинах, уродливая калека — и злая».[2]

  — из письма Е. Архиппову, 4 апреля 1942
  •  

1916 г., январь. Белый домик с колоннами балкона, из окна — снежные горы, Казбек. Нетопленная комната, мебель 60-х гг. С книжкой и папиросой — четвертая сестра чеховских трех сестер. 40 лет, «некрасива, но интересна», плохо слышит, дико застенчива. Дочь гражданского чиновника, не из крупных, мать — крестьянка. Образование 8 клас. женской гимназии, английский и французский языки, запойное чтение — Таухниц вперемежку с Владимиром Соловьевым. Окружение — офицеры-пехотинцы, студенты-медики. Стихи читает страстно, своих не пишет, кроме шуточных и на случай. Веселая, грустит для порядка. «В Москву, в Москву, в Москву» наезжает изредка. На западе догорает империалистическая бойня. Андрея Белого «Петербург».[2]

  — из письма Корнею Чуковскому, 8 декабря 1942
  •  

1935 г., октябрь. Хатка на Кубани. Улицы, поросшие травой. Диккенсовские старички-хозяева — брат с женой. Перевод Шелли — первый в жизни перевод стихов (не считая микроскопических), без консультантов, без редакторов, без пособий, — единственное — толковый словарь Annandale. За год — 6000 строк (изуродована Шенгели первая половина книги, кончая «Элладой»).[2]

  — из письма Корнею Чуковскому, 8 декабря 1942
  •  

1942 г., декабрь. Ташкент. Койка, на ней развалина, «тень своей тени». 66 лет, все болезни, лютый голод временами, всегда впроголодь, беспомощность, безвыходность, близкая неминучая смерть. Оглядывает «свой дивный горький век». И — воля к жизни, жажда преодолеть, «подняться над». — Венок сонетов «На подступах к Москве».[2]

  — из письма Корнею Чуковскому, 8 декабря 1942

Цитаты о Вере Меркурьевой

[править]
  •  

Янтарные в лучах солнца глаза, как два звездных огня, уносились вслед отошедшей... Открытые широко, они были внутренне закрыты каким-то принятым на себя обетом, какой-то аскезой отчаянья... будто взор был обращен в два мира...[2]

  — Евгений Архиппов, Воспоминания о Вере Меркурьевой на похоронах сестры (1907), 1910-е
  •  

Вера Меркурьева — послушница, но в ее келью часто залетает не чертенок какой-нибудь, а сам дьявол. Я думаю, что он галантно оставил ей томики русских символистов... Но порой он искушает ее по-настоящему, не рифмами... В ее стихах последняя борьба между слезами Сладчайшего и улыбкой Второго Господина. В них елей и желчь. Но иногда она забывает и книги Вячеслава Иванова, и ночные нашествия, и сложные рифмы, чтобы нелепо и трогательно жаловаться, как ребёнок...[2]

  Илья Эренбург, «Четыре», 13 апреля 1918
  •  

Стихи Кассандры: они меня пленили, совсем пленили, особенно русские: ’’Моя любовь не девочка“ и о Финисте. В ней есть то, чего так
хотела я и чего нет и не будет: подлинно русское, от Китежа, от раскольничьей Волги. Мне так радостно, что есть Кассандра...[2]

  Елизавета Дмитриева (Черубина де Габриак), из письма Е. Архиппову, 1927
  •  

В. А. была нервным, слабым ребенком с сильно ослабленным слухом. Прекрасные черные глаза, живые, выразительные, черные вьющиеся волосы, большая худоба, постоянно сменяющееся выражение лица, что-то напоминающее итальянку в наружности. Она умела быть заразительно веселой, насмешливой, обаятельно общительной. Но часто тосковала, впадала в уныние.[2]

  — Евгения Рабинович, Воспоминания о Вере Меркурьевой, 1950-е
  •  

В переводах Меркурьевой нет пустозвонной бальмонтовщины. Меньше всего их можно назвать легковесными. Они достопочтенны и солидны. Казалось бы, наконец-то у советских читателей есть возможность по-настоящему познакомиться с поэзией великого революционного лирика. Переводчица В. Д. Меркурьева прилежно выполнила все наиболее строгие требования, предъявляемые к переводу стихов самыми крутыми педантами. Число строк ее перевода всегда равно числу строк переведенного текста. Ритмика подлинника и порядок чередования рифм соблюдены пунктуальнейше. Но Шелли здесь нет и в помине.[3]

  Корней Чуковский, «Высокое искусство», 1968
  •  

Но она забыла еще об одном показателе: о той легкой и свободной поэтической дикции, которая свойственна лирике Шелли. Заботясь главным образом о формальном соблюдении всех имеющихся в подлиннике ритмических схем, она пыталась втиснуть в эти железные рамки всю сумму поэтических мыслей и образов Шелли, воссозданных в русском стихе. Для русского стиха эти рамки так тесны, что переводчице ― хочешь не хочешь ― приходится комкать его, кромсать и ломать, чтобы он хоть как-нибудь втиснулся в них. Меркурьева безжалостно втискивает стих за стихом в несгибаемые схемы просодии Шелли и даже не желает заметить, что каждый стих после такой операции оказывается исковерканным до смерти, что в нем нет уже ни живого дыхания, ни живой красоты![3]

  Корней Чуковский, «Высокое искусство», 1968
  •  

Служение фетишу эквиритмии и эквилинеарности привело Меркурьеву к затрудненной, бездушной и сбивчивой дикции, столь непохожей на дикцию подлинника. Эта затрудненная дикция происходит по большей части от чрезмерной компактности слов, допускаемой переводчиком в каждой данной строке перевода. Какая уж тут музыкальность, какая уж тут естественность живых интонаций, какая уж тут поэтичность, если слова перевода насильственно втиснуты в такие тесные схемы, куда втиснуть их никак невозможно. Возьмите, например, эту страшную строчку: «Как тех, кто пал, не наш ― сквозь стон». Ради того, чтобы втиснуть столько слов в один стих, переводчица сделала каждое из них односложным, и получилось восемь односложных слов подряд, что уже само по себе отвратительно для русского уха, так как придает всей строке антипесенную, сухую обрывчатость. Такие слова-коротышки, превращая стих в скороговорку, лишают его той широты, которая свойственна русской напевной поэтической речи.[3]

  Корней Чуковский, «Высокое искусство», 1968
  •  

Стремясь переводить стих в стих, слово в слово, <Фет> нередко впадал в тяжелый и неудобопонятный буквализм. Чтобы не отступить ни на шаг от подлинника, приходилось допускать несвойственные русской речи выражения и эпитеты, злоупотреблять частицами, делать насилия над ударениями, допускать неправильности грамматические и метрические. Построением таких близких к оригиналу, но шероховатых и темных фраз Фет достигает иногда таких поразительных эффектов, что русскому читателю приходится обращаться к иностранному подлиннику, чтобы постигнуть в некоторых местах таинственный смысл фетовского перевода». Меркурьева, переводчица Шелли, пошла в этом направлении еще дальше. У Фета же, как и у всякого большого поэта, случаются порою и проблески. Но переводческие установки у них одинаковы. Это переводчики одной и той же школы.[3]

  Корней Чуковский, «Высокое искусство», 1968
  •  

Мелькнув в этом бурном <1917> году, имя Веры Меркурьевой исчезает из литературы. Потом будет еще одна альманашная подборка в провинциальном сборнике 1926, два-три разрозненных стихотворения в случайных изданиях, и всё. За всю жизнь в печати появилось чуть более полутора десятков ее стихотворений. Даже специалистам-филологам ее имя ничего не говорит. <...>
«Кассандра», пророчица, которую никто не слушает, — было ее прозвищем со времен владикавказской юности.[2]

  Михаил Гаспаров, «Вера Меркурьева. Стихи и жизнь», 1994
  •  

Смерть матери стала переломом в жизни дочери. Она бросает опустелый Владикавказ и впервые уезжает в отдельную, самостоятельную жизнь: в Москву, навстречу поэзии и, может быть, любви: тому человеку, которого она будет называть и «друг», и «чужой».
Ей сорок лет. Стихотворение «Маме» написано почти накануне отъезда.[2]

  Михаил Гаспаров, «Вера Меркурьева. Стихи и жизнь», 1994
  •  

На Иванова новая гостья произвела неожиданно сильное впечатление. Меркурьева становится постоянной посетительницей его дома зимой 1917/18, в октябре — ноябре 1918 месяц живет у него и Веры Константиновны, пишет полугрустные-полушутливые стихи Александре Чеботаревской, подруге дома, и М. М. Замятниной, его домоправительнице. Он надписывает ей книги: «Психея, пой! Дорогой Вере Александровне Меркурьевой с требованием песен... Рождественские дни 1917 г.», «Вере Александровне Меркурьевой — с радостным чувством совершенной уверенности в ее большом поэтическом даровании... 25.III.1918 г.», «Дорогой Вере Александровне Меркурьевой... любимой Аполлоном, живущей в плену, в чужой земле, и чьим не верят снов и песен звонам... которая возьмет свой первый приз... 17/30 сентября 1918 г.» (Цитата — из стихов Меркурьевой «Рождение кометы» <Она притворилась поэтом>). «Моей дорогой подруге Вере Александровне Меркурьевой, поэтессе, которой горжусь, — собеседнице, постоянно остерегающейся быть обманутой, но сознательно мною не обманываемой,
— памятуя завет: "Любите ненавидящих вас“ ... 1 мая 1920 г.» <...>
Для Меркурьевой признание Иванова стало толчком к истинному пароксизму творчества. Зимой и весной 1917/18 она пишет стихи непрерывно, почти ежедневно. Среди них две центральные большие вещи (не считая многих мелких) посвящены Иванову.[2]

  Михаил Гаспаров, «Вера Меркурьева. Стихи и жизнь», 1994
  •  

Перед смертью, говорят, в сознании человека проносится вся его жизнь. Как представлялась она в эти месяцы Вере Меркурьевой, мы знаем из неожиданного источника — из ее письма человеку, с которым она даже не была знакома, — к другому ташкентскому постояльцу, Корнею Чуковскому (8 декабря 1942). «Протаясь всю долгую жизнь, почему приоткрываюсь к концу? Именно потому — под конец... Вы понятливый, и Вы насмешливый и нежный — редкая, мною особенно любимая смесь». <...>
Встреча с Чуковским не состоялась, помочь ей он не мог, только ответил ей отчаянным письмом, она ему — таким же: «Если Вы не увидите моей катастрофы, значит, Вам дела нет до меня. А почему ему быть-то?.. Никогда никого не молила, Вас умоляю и верю, дойдет до Вас мольба...» Письмо помечено 30 января 1943: жить ей оставалось меньше месяца.[2]

  Михаил Гаспаров, «Вера Меркурьева. Стихи и жизнь», 1994
  •  

В Ташкенте были последние встречи Меркурьевой с Ахматовой. <...> Е. Юрченко, ее младшая подруга еще по Владикавказу, эвакуированная со своим институтом в тот же Ташкент, пишет тому же Архиппову: «Последние полгода она бродила по всему двору в поисках папирос, кофе и т.п., так как никогда не хотела считаться с тем, что есть, чего нет и что может быть. А между тем, Вы отлично знаете, что А.С. никогда ни в чем ей не отказывал... Последние дни В.А. очень досадовала на отсутствие света, так как мы жили целый месяц при фитильке... И в таких случаях она всегда обвиняла нас всех в этом и сердилась на всех... Невероятно ссорилась с А.С. и за последнее время совсем постарела... может быть, и лучше, что она теперь успокоилась».
Успокоилась: Вера Меркурьева умерла 20 февраля 1943, подруга пишет об этом два дня спустя. «У нее было воспаление лёгких, и за два дня до смерти она потеряла сознание. Звала Машу, но называла ее Маня». Здесь, в Ташкенте, за 15 лет до того умерла в ссылке Е.Васильева — Черубина де Габриак, — которой так нравились стихи Меркурьевой. «21-го ее похоронили на одном кладбище с Черубиной и, по-моему, недалеко от Черубины, тоже над городом. Там чудный вид на горы, целую цепь гор. Был ясный солнечный день, и горы были как на ладони».
Ни могила Черубины, ни могила Веры Меркурьевой не найдены.[2]

  Михаил Гаспаров, «Вера Меркурьева. Стихи и жизнь», 1994
  •  

Прекрасно вспомнилась сцена: полдюжины парней глотают синее пламя за Веру Меркурьеву, звезду новой волны, всего нового, новой походки, новой пробежки, новых поворотов головы. Вера! Я взял ее руки в свои и несколько раз поцеловал косточки, обтянутые кожей с россыпью пигментации. В лице ее появилась тень прежней, джиокондовской улыбки.[4]

  Василий Аксёнов, «Негатив положительного героя», 1996

Цитаты о Вере Меркурьевой в стихах

[править]
  •  

Полуседая и полуслепая,
Полунемая и полуглухая,
Вид — полоумной или полусонной,
Не говорит — мурлычет монотонно,
Но — улыбается, в елее тая.
Свой бубен переладив на псалмодий,
Она пешком на богомолье ходит
И Зубовскую пустынь посещает,
Но если церковь цирком называет,
То это бес ее на грех наводит.
Кто от нее ль изыдет, к ней ли внидет, —
Всех недослышит или недовидит,
Но — рада всякой одури и дури, —
Она со всеми благолепно курит
И почему-то — ладан ненавидит.[2]

  — Вера Меркурьева, «Бабушка русской поэзии» (Автопортрет), 18 июня 1918
  •  

Ты с нами, незримая, тут;
А мы унываем, не зная
Той нити, что силы прядут.
Томит нас неволя земная.
А ты, несмутимая, тут.
Ты нас, путеводная, водишь
По дебрям, где дремлет печаль,
И кров нам пещерный находишь,
И порознь разбредшихся вдаль
Влеченьем таинственным сводишь.[5]

  Вячеслав Ива́нов, «Неотлучная» (Вере Меркурьевой), август 1919

Источники

[править]
  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 Меркурьева В. А.. Тщета. — Москва, «Водолей Publishers», 2007 г.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 Гаспаров М. Л. Вера Меркурьева (1876—1943). Стихи и жизнь. Лица. Биографический альманах. Вып. 5. М.-СПб., 1994 г. С. 5-97.
  3. 1 2 3 4 Корней Чуковский, «Высокое искусство». Москва: Советский писатель, 1968 гг.
  4. Василий Аксёнов. «Негатив положительного героя». ― М.: «Вагриус», 1996 г.
  5. В. Иванов. Собрание сочинений в 4 томах. — Брюссель: Foyer Oriental Chretien, 1971-1987 г.

Ссылки

[править]