Дурма́н(перен., в отношении психического состояния человека) — нечто, вызывающее замутнённое состояние рассудка и затрудняющее понимание любых вопросов, вне зависимости от того, что за ним стои́т — мечты, чувства, вера, наркотики или алкоголь. Причём, словом «дурман» может обозначаться как средство (явление), затуманивающее сознание, так и само состояние, возникшее в результате воздействия таких средств.
Вероятно, что представление о «дурмане» как психическом состоянии возникло в результате наблюдения яркой картины отравления дурманом, вызывающего, в частности, расстройства речи и глотания, постепенную потерю ориентации, а также резкое двигательное и психическое возбуждение, в тяжёлых случаях приводящего к судорогам с потерей сознания и развитием коматозного состояния. Вместе с тем, растительное сырьё дурмана в небольших дозах нередко применялось для искусственного «одурманивания», создания эффекта опьянения и галлюцинаций.
Но самый дурман ― это что, где у нас брючки, у них юбки и оттуда ножки в чулках в рубчик.[2]
— Анатолий Найман, «Славный конец бесславных поколений», 1994
...низкими ценами на эту пиратскую продукцию мы держим в дурмане повиновения свои народы. Не будет дешевых зрелищ и развлечений ― кое-что может и случиться.[3]
Пишут о безудержном распространении проклятого денатурата. В котором в это тревожное время потонет всё, что есть чистого и хорошего в душе русского человека.
«Народ спаивается и отравляется».
Комиссариаты с сумасшедшим легкомыслием широко как никогда раздают направо и налево разрешения на дурман и отраву.
Несколько аптекарей пишут мне, что по воскресеньям у них отбоя нет от солдат, простонародья, баб, которые спрашивают:
— Ладиколончику.
«В аптеки обращаются по воскресеньям, потому что лавочки заперты. А в будние дни вся эта масса покупает в лавчонках».
Надо опьянить себя словами до полного дурмана, чтобы после этого требовать от арабов веры в то, что именно евреи способны (или хоть искренно намерены) осуществить план, который другим, гораздо более авторитетным народам, не удался.
Это очень лично, но надо к этому стремиться: научиться любить хоть одного человека с забвением себя. И когда я говорю «с забвением себя», я не хочу сказать ― забывая себя в каком-то дурмане безумия, а ― не будучи в состоянии даже вспомнить о себе, когда другому что-то нужно или когда думаешь о нем. Христос говорит: кто хочет идти за Мною, отвергнись себя...[5]
В эту пору неоднократно говорилось, что «апсихологизм», заключающийся в воссоздании вещного, материального мира, ― это высший этап литературного развития. «В сей области, ― сказано о психологизме в одной из статей 1927 г., ― чем лучше, тем хуже. Чем сильнее психостарается пролетписатель, тем вреднее… И напротив: чем «газетнее» работает писатель-монтажист, диалектически цепляя факты, тем свободнее мозги читателя от дурмана».[6]
Характерно в картине отравления дурманом нарушение психики. У больного появляется бред, периодически сменяющийся взрывами весёлости, добродушия, щедрости или же чрезвычайной агрессивности. Контроль за поведением утрачивается. Нередко расстройства психики сопровождаются галлюцинациями. Координация движений во время отравления нарушена.[7]
— Пётр Зориков, «Ядовитые растения леса», 2005
Комсомолец пишет в ячейку заявление: «Прошу исключить меня из комсомола на два часа или, если нельзя, то навсегда, так как я должен венчаться в церкви». Ячейка, учтя, что Степанов является хорошим комсомольцем, разрешает ему, в порядке исключения, участие в обряде. Степанову ещё повезло. Борьба с религиозным дурманом была довольно суровой, так что из комсомола за подобные вещи могли и исключить.[8]
— Георгий Андреевский, «Повседневная жизнь Москвы в сталинскую эпоху. 1920-1930-е годы», 2008
Для того чтоб человеку образумиться и прийти в себя, надобно быть гигантом; да, наконец, и никакие колоссальные силы не помогут пробиться, если быт общественный так хорошо и прочно сложился, как в Японии или Китае. С той минуты, когда младенец, улыбаясь, открывает глаза у груди своей матери, до тех пор, пока, примирившись с совестью и богом, он так же спокойно закрывает глаза, уверенный, что, пока он соснёт, его перевезут в обитель, где нет ни плача, ни воздыхания, ― всё так улажено, чтоб он не развил ни одного простого понятия, не натолкнулся бы ни на одну простую, ясную мысль. Он с молоком матери сосёт дурман; никакое чувство не остаётся не искажённым, не сбитым с естественного пути.[1]
Когда-то, тоже на улице, совсем недалеко отсюда, кое-как пристроившись на цоколе ограды, с прекрасным бесстыдством она отдавалась любимому, и тут грохнул взрыв, унеся десятки жизней, но любимого она спасла и зачала новую жизнь. Сейчас не было ни взрыва, ни зачатия новой жизни, но было лихое бесстыдство и брошен спасательный круг. Она сотворила благо не только мне, но и себе, вернув прошлое, а сквозняк осеннего бульвара, наломанное любовными потугами тело и хмельной дурман удержат состояние оберегающего душу бредца.[9]
Теплые влажные ладошки, локоток, плечико. Алеющие щечки, не говорю уже губки, в каком-нибудь буквально полуметре. Легкое, но и энергичное дыхание, которое трудно назвать иначе как девичьим. Но самый дурман ― это что, где у нас брючки, у них юбки и оттуда ножки в чулках в рубчик.[2]
— Анатолий Найман, «Славный конец бесславных поколений», 1994
Кроме клубники, на тот берег стоило плавать за полевыми цветами. Запахи там были такие, что как-то перед грозой мы, девочки, вернулись оттуда с жестокой головной болью. «Баба» выговаривала нам, что по глупости мы, «городские», нанюхались дурман-травы. Мне хотелось знать, как дурман-трава выглядит, но никаких справочников в доме не было.[10]
Когда Даниил Андреев описывает нравы уицраоров, это кажется фантастикой; но на философском факультете ИФЛИ делалось то же самое. Настоящий кадр должен был сожрать по меньшей мере двух-трех товарищей. Так закалялась сталь. Запах террариума был до того отвратительный, что я ходил полуотравленный, в дурмане, потерял способность вставать вовремя с постели. Вскакивал, когда надо было уже из дома выходить, ехал в институт небритый, немытый, голодный — лишь бы отметиться — и погружался в полусон на задней скамейке.[11]
Бессмысленно боялся остаться один-одинешенек в чужом мире. Я чувствовал, что знакомые смотрят на меня как на ничтожество, на беспомощного неудачника (все как-то устраиваются – почему не ты?), но ничего не мог придумать и погружался в отупение. Приходил с работы, ложился и скоро засыпал. Душа моя была как в дурмане. Она почти и не просыпалась.[11]
Когда я был юношей, я сделал попытку молиться Иисусовой молитвой и пробовал молиться так, как прочел в той или другой книге: много подряд, много, много, много… И пришел момент, когда вдруг я почувствовал, что больше не молюсь, что слова в моей голове вертятся без всякого чувства и я не могу от них оторваться, что это дурман, а не молитва. И тогда я себя заставил перестать молиться, потому что это была уже не молитва, а, как я сказал, дурман. После этого, поговорив со своим духовником, почитав Иоанна Златоуста и других (у Феофана Затворника это ясно сказано), я обнаружил, что самое простое ― это стать перед Богом в сознании...[5]
Да, мы ничего не можем сделать с пиратством в области авторского права. Россия проводит устрашающие акции с бульдозерами и автоматчиками, а вот мы, дескать, в Китае проводим конференции, мы тоже делаем все, что можем. Другое дело, что низкими ценами на эту пиратскую продукцию мы держим в дурмане повиновения свои народы. Не будет дешевых зрелищ и развлечений ― кое-что может и случиться. Народ восставал, не только когда не хватало хлеба, но и когда отсутствовали зрелища![3]
Разумеется, люди травились. Но даже при самом тяжелом отравлении смертельных случаев не было. Люди пытались сигануть из окна четырнадцатого этажа, но те, кто выживал, всё равно опять принимали Пи-Си-Пи. В свой жизни я перепробовал огромное количество наркотиков. Но ни в какое сравнение с Пи-Си-Пи они не идут. Все остальное ― это либо просто дурман, либо то же самое, только хуже.[12]
Вы немножко ошиблись. Вы сочинили и напечатали в своём умном соченении, как сказал мне о. Герасим, что будто бы на самом величайшем светиле, на солнце, есть чёрные пятнушки. Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда. Как Вы могли видеть на солнце пятны, если на солнце нельзя глядеть простыми человеческими глазами, и для чего на нём пятны, если и без них можно обойтиться? Из какого мокрого тела сделаны эти самые пятны, если они не сгорают? Может быть по-вашему и рыбы живут на солнце? Извените меня дурмана ядовитого, что так глупо съострил! Ужасно я предан науке!
Женщины устроили из себя такое орудие воздействия на чувственность, что мужчина не может спокойно обращаться с женщиной. Как только мужчина подошёл к женщине, так и подпал под её дурман и ошалел.
— Ох, Епишка, хорошо только речи сыпать. Ты один, зато водку пьёшь. Водка-то, она всё заглушает.
— Пей и ты.
— Пью, Епишка, дурман курю… Довела меня жизнь, домыкала.[13]
— Я против всякой религии! — бодро отвечает кандидатка.
— Гм… ну, это хорошо. А вот с детьми если придёт…
— Религия — дурман для народа! — уверенно отвечает учительница.
— Ну да. Но если с детьми придётся…
— Да, церковь отделена от государства!
И она ничему не противилась, но всё молча. Я поминутно искал ее жаркие губы ― она давала их, дыша уже порывисто, но все молча. Когда же чувствовала, что я больше не в силах владеть собой, отстраняла меня, садилась и, не повышая голоса, просила зажечь свет, потом уходила в спальню. Я зажигал, садился на вертящийся табуретик возле пианино и постепенно приходил в себя, остывал от горячего дурмана.[14]
...кошмар и безнадежность ― еще не самое плохое. Самое ужасное ― хаос… Стоит пожить неделю без водки, и дурман рассеивается. Жизнь обретает сравнительно четкие контуры.
― Вот оно что! ― воскликнул Генрих Иванович. ― Ах, вот почему моего имени нет в летописях! Это ветер! Ветер, принесший дурман забвения!.. Господи, какая простая причина! А я мучаюсь, как глупый ребенок! <...>
― Я же говорил вам, что писал по наитию. В рукописи нет ни одной строки, сочиненной мною. Все написалось помимо моей воли!
― Может быть, это ветер с дурманом?
― Все может быть.
― Или, может быть, я вовсе не существую?
― Прекратите вы эти бредни![15]
Между тем рёв пожарных сирен оглашал округу, и покидавшие кинотеатр «Полет» граждане, еще в дурмане просмотренного фильма, ничего не слышали, медленно вытекая из зала, и Гастев смешался с ними, наклонился, будто завязывая шнурки, и подобрал валявшийся билет.[16]
...потянула властно за руку и, не пустив на диван, усадила на стол. Теперь я оказался гораздо ниже нее, но это меня обрадовало: сердце мое затрепыхало в горле, и я зарылся головой в ложбинку между её сиськами. Вкусными и мягкими, как теплый хлеб. Вместе с этим чувством в меня проник сиреневый дурман. Я замер. Но губы ― в лихорадочной привычке любви ― задрожали от бессилия пробиться сквозь плотную эмульсию кожи в самые недра её жгучей плоти.[17]
Это было особенное шествие. Будоражащий запах пудры, духов, вина и тонкий дурман девичьего пота окатывали меня, когда в потемках я сторонился на мостках, повсеместно переброшенных через сухие ручьи и водостоки. Поселок повернулся крутым боком, скользнул и помчался под ногами, навалился на грудь наклонным напором тяготенья. Хотелось пить.[18]
Артем задумался. Выходило, что его восторг от кремлевской станции, от картин и скульптур, от ее простора и величия был как бы и не его? Не был ли это морок, навеянный страшным созданием, скрывавшимся в Кремле? Потом он вспомнил про то отвращение и страх, которые ему стала внушать станция, когда дурман рассеялся. И у него зародилось сомнение, что эти чувства тоже принадлежали ему.[19]
...из темной глубины помещения всегда потягивает характерным запахом гашиша, по-ихнему ― анаши… Восток без дурмана, говорил мой отец, что скупой без кармана.[4]
Ботаник он был никакой, но разбойника борщевика дружески потрепал по зонтичной голове. Белые цветочки осыпали его белые джинсы. Стряхнул лепестки — и дурман закружил голову. Словно поплыл среди зонтичных волн: болиголов, дудник, собачья петрушка, кориандр… Хоровод вокруг него: огневки, мотыльки, бабочки, стрекозки… Слаженный оркестр цикад… Цикута![20]
Американец и цыган,
На свете нравственном загадка,
Которого, как лихорадка,
Мятежных склонностей дурман
Или страстей кипящих схватка
Всегда из края мечет в край,
Из рая в ад, из ада в рай!
Пойду в долины сна, Там вкось растут цветы. Там падает Луна С бездонной высоты.
Вкось падает она,
И всё не упадёт.
В глухих долинах сна
Густой дурман цветёт.
Грустила ночь. При чахлом свете лампы
Мечтала Ванда, кутаясь в печаль;
Ей грезился дурман блестящей рампы,
Ей звуков захотелось, — и рояль
Её дразнил прелюдией из «Цампы»...
Тени и блики на жёлтых циновках. Дым поднимается тёмным туманом. Курят в молчании жёлтые люди. Мак, точно маг-чаротворец багровый,
Явь затемняет обманом дурмана,
Чадные грёзы тревожит и будит.[25]
Дурманом сладким веяло, когда цвели сады,
Когда однажды вечером в любви признался ты.
Дурманом сладким веяло от слова твоего, —
Поверила, поверила, и больше ничего.