Алексе́й Петро́вич Цветко́в (1947, Ивано-Франковск — 2022, Тель-Авив) — русский поэт, прозаик, эссеист, критик и переводчик, с 1975 года живший в эмиграции. Доктор философии (1983). Лауреат премии Андрея Белого (2007) и Русской премии (2011).
Вырос в Запорожье. Учился на химическом факультете Одесского университета, затем в различное время обучался на историческом факультете (1965—1968) и факультете журналистики МГУ (1971—74). Принимал участие в поэтической группе «Московское время» вместе с Бахытом Кенжеевым, Сергеем Гандлевским и Александром Сопровским. В 1975 году эмигрировал в США.
За рубежом, в одном подвале,
Ютясь под тесною доской,
Я вспоминал, как мы бывали
В тюменской бане городской.
Там рот напрасный улыбая
В зубах как белые слоны,
Блестит Джоконда голубая
С мольберта вымытой спины.
Там человек, сибирский житель,
Плюя на службу и партком,
Снимает валенки и китель
И жопу моет кипятком.[1]
— «За рубежом, в одном подвале...» (из сборника «Письма на волю»), 1978
Отсюда солон или сух
Срединной жизни волок.
Перечисляю мысли вслух,
Пугаюсь оговорок.
Громоздкой речью полон рот,
Природа в горле комом,
И недоуздок губы рвет Железом родниковым.[2]
— «Отсюда солон или сух...» (из сборника «Сборник пьес для жизни соло»), 1978
Грозный Курбскому ― бандероль,
а Пушкин ― Дельвигу;
набухает в ночном котле
звёздное пшено.
Нет прощения камышу,
исповеди дереву.
Надо стариться на земле,
а начинать смешно.[2]
— «Грозный Курбскому ― бандероль...» (из цикла «Сборник пьес для жизни соло»), 1978
— «Как бы славно перестать...» (из сборника «Сборник пьес для жизни соло»), 1978
бесполезный звук из воды возник не проходит воздух в глухой тростник захлебнулась твоя свирель прозвенит гранит по краям ведра но в замёрзшем времени нет вреда для растений звёзд и зверей
потому что слеп известковый мозг
потому что мир это горный воск
застывающий без труда
и в колодезном круге верней чем ты
навсегда отразила его черты
эта каменная вода[3]
— «отверни гидрант и вода тверда...» (визитная карточка), 1980
звенит железная цикада
прошив пространство галуном
как бы из тютчева цитата грохочет в небе голубом
теперь одно у тени средство
развеять сумерки челу
вернуть земле ее наследство
и не учиться ничему...[3]
— «когда летишь через атлантику...», 1980
мы выходили по тревоге изображая без вины кристалл германия в триоде где дырки быстрые видны
с утра садилась батарейка
сползал родительский пиджак
и мёртвый завуч крамаренко
в зубах петунию держал[3]
— «воспоминаньем о погромах...», 1980
осенний строй настурций неумелых
районный бор в равнинных филомелах
отечества технический простой
народный пруд в розетках стрелолиста
покорный стон врача-специалиста
по ходу операции простой[3]
— «уже и год и город под вопросом...», 1980
мой сосед семен никитин
царь пирита и слюды
из америки не виден
словно молния с луны[3]
— «вот дедушка сторонник мидий...» (из сборника «Жалобы часовщика»), 1983
и птицва соловепрь стенала в бору
я юноша им вис как фрукт на ветке
и тощенькой одной в эсэсовских сапожищах
из многотиражки полярный авиатор
а вместо сердца пламенный морковь[4]
— «так и ко мне некоторые питали слабость...» (из книги «Эдем»), 1985
диспетчер погоды грозу громоздит из угла пейзажного дня где луга в котловине пологи в полуденном поздняя небе нелепа луна но вспученно дачный ручей обивает пороги
он вымок до нитки в чём прошлую ночь провожал
на выдохе бег и повадка погоды опасна
вдомек ли кому осторожный народ горожан
что скоро гроза и луна в голове неотвязна...[5]
— «диспетчер погоды грозу громоздит из угла...», 2004
который год мерещится страна где лихо блещут на лице очки потом лицо встает из-за стола берёт печать и говорит апчхи
культурно вместе в лагере лесном
кто песням рад и всем словам вобще в них
пройди к пруду там девушка с веслом
так хороша в своих трусах волшебных[5]
— «который год мерещится страна...», 2005
кипел залив как тигель золотой
над капри вязко облако стояло
венчая день в котором запятой
до полной точки быть недоставало
кто умер проницательней чем ты
он пуст внутри и полон звезд наверно
вся жизнь по эту сторону черты
забыть неаполь и прощай палермо
вплавь к северу другие города
где зелено и все трудом согрето
скорее к пирсу и вернись в сорренто
христос воскрес неаполь никогда...[5]
— «на бечевах чье вялое белье...», 2005
благословенны юности руины в районном центре солнечного круга на станции где мы тогда любили без памяти и все еще друг друга
там пел в толпе один невзрачный видом
с гармошкой и в нестиранной тельняшке
прикинувшись вокзальным инвалидом эскизом человека на бумажке...[5]
— «толпа не знала времени отъезда...», 2005
перед кем они прежние виноваты
что не те за кого себя выдавали
наслоили времени в дуб толщины
с нашего торца в канун прощальной стражи
все живые и их железные даже
вещи под подозреньем но прощены <...>
ни беды ни гнева давно в организме
мраколюбы уличат в маркионизме
всё спасено в готичных лучах луны подпеть дрозду испить дождевую каплю
и уходя припасть к тростнику и камню
без вериг и веры с сердцем полным любви[5]
Давным-давно, еще на заре интернета, когда я работал на радио «Свобода» в Праге, мы с моим коллегой Александром Генисом поспорили в эфире о будущем искусства чтения, а попутно и письма, в эпоху персональных компьютеров и всемирной паутины. С тех пор история нас отчасти рассудила: мы оба оказались неправы, хотя я, как ни прискорбно это признавать, — в большей степени.
Содержание разговора было вкратце таково. Генис утверждал, что чтение с компьютерного экрана имеет большое будущее, и особый интерес у него вызывал возникший тогда новый способ художественного письма, специально приспособленный для чтения в браузере: сюжеты с ответвлениями по гиперссылкам, где можно наугад выбирать и дальнейший ход действия, и развязку. Он даже приводил имена некоторых авторов, чьи произведения я объективности ради просмотрел, но особого энтузиазма они у меня не вызвали. А с тех пор я довольно регулярно читаю книжные рецензии и вижу, что эта гиперлитература особенно высоко не взлетела.
Что касается меня в этом споре, я выступил ретроградом и утверждал, что чтение с монитора (то есть увесистого растрового чемодана образца второй половины 90-х) совершенно непрактично, утомляет глаза и годится только для коротких новостных сюжетов, а обещания цифровых чернил и электронной бумаги вилами по воде писаны. О том, насколько я посрамлен, распространяться излишне...[6]
— «Контент и его носители», 2016
И радио, и телевидение в их традиционном виде обладают свойством навязчивости. Это хорошо понимали тоталитарные пропагандисты, вполне себе пионеры технологии. В нацистской Германии был очень быстро налажен выпуск крайне дешевых радиоприемников с намеренно узким диапазоном и слабой чувствительностью. Такой приемник, «Volksempfänger», был в то время практически в каждом немецком доме, в результате чего Германия опередила по радиофикации все ведущие страны Запада, включая США, и геббельсовская пропаганда проникала в мозги граждан с минимальными препятствиями. А потом этот опыт быстро переняло советское вещание с его вездесущими радиоточками, которые хрипели в каждой квартире всё моё детство, а в некоторых местах принудительного содержания вообще редко выключались. Сегодня эстафету у радиоточек переняло путинское телевидение — его повышенный наркотический эффект даже снимает нужду в принудительности.[6]
— «Контент и его носители», 2016
Репутация, если только она не связана с легко конвертируемой гарантией вроде Нобелевской премии по физике, — худший груз, который можно взять с собой в такую дорогу, она моментально обнуляется или теряет девяносто процентов от стоимости.[6]
— «Глядя вниз», 2016
Моя первая работа была вахтёром в многоквартирном здании, а затем дворником в нью-йоркском предместье, и особых огорчений мне это не принесло, если принять во внимание, что последними ступенями карьеры на родине были место рабочего сцены, а потом сторожа на стройке.[6]
— «Глядя вниз», 2016
А собственно сами итоги — где они? У меня уже не было другой, эталонной, жизни, с которой можно было сравнить американскую, и я прожил ту, которая была, не нуждаясь в таких экстремальных метафорах, как ад или кишки на асфальте.[6]
— «Глядя вниз», 2016
Я, наверное, мог бы раствориться в этом новом мире, хотя бы потому, что не имел большой надежды на гранты и прилично владел английским, но я к тому же не имел и человеческой профессии, а естественные склонности и российские события привели туда, куда привели, и эмиграция в конечном счете получилась — ну, паллиативной, что ли. Но я очень хорошо помню свое ощущение после первого за много лет визита в СССР, когда, пережив душераздирающую встречу с друзьями и родными, я наконец оказался в вашингтонском аэропорту Даллеса и вдруг понял: я дома.[6]
— «Глядя вниз», 2016
Есть две оптимальные точки обзора, с которых начинается антропология города: это лифт и ближайший супермаркет, потому что в повседневной жизни их не обойти, и они возникают на пути куда чаще, чем, скажем, смерть и налоги, о неизбежности которых писали еще Даниэль Дефо и Бенджамен Франклин. Ну и еще, конечно, прачечная в подвале.[6]
— «Квинс и окрестности», 2016
В лифте я обычно отмечаю языки, на которых говорят жильцы, они делятся на понятные (хотя бы в том смысле, что это за язык) и непонятные.[6]
— «Квинс и окрестности», 2016
В супермаркете весь персонал общается между собой исключительно по-испански, и это типично для всего сектора обслуживания в Нью-Йорке, хотя есть особые нишевые отрасли: так, например, большинство табачных лавочек принадлежит пакистанцам.[6]
— «Квинс и окрестности», 2016
У Квинса в городе несколько иная функция, чем у Манхэттена с его очагами мировой культуры и бизнеса или у дышащего ему в затылок Бруклина с его музеем искусств мирового класса и замечательным концертным залом «BAM». У нас вроде тоже где-то есть музей, но он звезд с неба не хватает, и районные библиотеки, конечно, но этим культура в целом исчерпывается, район у нас спальный.[6]
— «Квинс и окрестности», 2016
Некоторые из бизнесов и лавочек в нашей сравнительно благополучной округе закрываются чуть ли через пару недель после открытия — людям явно не хватило начального капитала, а банки в долг не дают. Бессменны только нищие, годами каждый на своем посту.[6]
— «Квинс и окрестности», 2016
Мой собственный дом — такой же индикатор в миниатюре, он не из тех, где прочно обосновываются или, напротив, оказываются в тупике. Поэтому жильцы часто меняются, одни съезжают, другие вселяются, все как в жизни, и поди пойми, кто отправляется в сторону надежды, а кто — в обратном направлении. Только я, с моим антропологическим интересом, ощущаю себя константой, но и это — иллюзия.[6]
— «Квинс и окрестности», 2016
Соединенные Штаты — минималистская нация. Помимо флага и конституции, с которыми худо-бедно знакомишься в процессе натурализации, есть две национальные святыни, два патриотических алтаря, и они реально исторические, а не фильмы Эйзенштейна с музыкой Прокофьева.
Это, конечно, революция, которую за пределами страны упорно именуют войной за независимость. <...>
Но главным историческим эпизодом, настоящим рождением нации из крови и пороха, стала гражданская война, унесшая неслыханные до Первой мировой 600 тысяч жизней.[6]
— «Никаких расставаний», 2016
...несмотря на всю эту кровь, Линкольн удивительно человечен в сравнении с другими политиками похожего масштаба и биографии, потому что в нем очевидна искренняя боль, но нет ни капли позы. От него осталось множество документов, изученных до любой завитушки почерка, и он никогда не позволяет себе вступать в переговоры с историей, разве что по поводу своей личной ответственности.[6]
— «Никаких расставаний», 2016
Жизнь, если оглянуться на нее из эпилога, имеет сюжет, она состоит из встреч и расставаний, и сюжет этот в каком-то смысле детективный, потому что о развязке гадаешь до последней страницы. Может быть, меня испортил опыт литературного труда, поэтому я всегда норовлю этот сюжет отредактировать, хотя развязка мне известна не больше, чем другим, — вернее, известна, как и всем другим, но не имеет художественной ценности. Встречи нравятся мне куда больше расставаний, но всегда выходит так, что, для того чтобы встретиться с одним, расстаешься с тремя прежними. И уже все меньше шансов подобрать все эти съехавшие петли.[6]
— «Никаких расставаний», 2016
Китайцы говорят, что, если долго сидеть у реки, мимо проплывет труп врага, хотя существуют, надо полагать, и не такие злые китайцы. У меня запросы проще. Если долго жить в Нью-Йорке, обязательно нагрянут друзья — местные или приедут, где бы ни жили. Теперь только встречи и никаких расставаний. Если нельзя всех собрать в одно место, то надо самому выбрать себе такое место, где постепенно собираются все.[6]
Я как раз задумал написать роман об офицере римской армии. Но по ходу письма понял, что как роман мне это не очень интересно, что сюжет держать скучно. И стало получаться действительно нечто вроде стихов в прозе. Но труд был чудовищно изнурительный, потому что для покрытия неаутентичности замысла (рефлексия там вовсе не античная) я решил дотошно воссоздать детали. Я не могу даже откровенно сказать, сколько времени ушло на горы литературы и изучение латыни, потому что смешно. В общем, проект себя не оправдал, он такого сорта, что надо всю жизнь приносить в жертву, а я не из таких. Проект заброшен.[7]
— «В прозе много слов, а жизнь коротка», 2005
В поэзии, на мой взгляд, не было такой коллективной лоботомии, какой подверглась проза, по той простой причине, что поэзия менее методична, она не так зависит от общих установок и меньше ощущает давление рынка, то есть вообще не ощущает, если не считать рынком установившуюся иерархию и систему взаимного поощрения бесчисленными премиями. Но есть другие трудности, которые в интервью анализировать трудно. Прежде всего постсоветской поэзии подобало бы обзавестись журналами, как это делается в других странах, однако журналов нет по многим понятным причинам; поэзия ушла в Интернет, и хотя в этом нет ничего дурного, Интернет вредит иерархии – не феодальной, как было в советской поэзии и во многом продолжается сейчас, а ценностной. Многие пытаются выдавать техническую беспомощность за авангард. Обычно арбитром в таких состязаниях и являются журналы, но вот их нет, а Интернет так не работает. В общем, не все потеряно, но немного пока и найдено.[7]
— «В прозе много слов, а жизнь коротка», 2005
...параллель с Катуллом сам заметил через некоторое время, от архетипов не спрячешься, но в уме не держал. Интересно, что это антипутинское стихотворение вызвало у многих, даже не пораженных патриотическим остолопством, отрицательную реакцию. Похоже, что люди усмотрели в нем что-то дежурное, в духе прежних советских витий Политеха, настолько люди не любят публичного возмущения и не верят в его искренность. На самом деле случилось так, что на второй день после Беслана, это была суббота, я вышел на улицы Праги, и вдруг через какое-то время понял, что не могу смотреть на детей — меня трясло. Воображение, видимо, не по возрасту. Я быстро вернулся домой и просто записал это стихотворение, как мысль. Может, и не самое лучшее, но одно из самых честных, хотя не думаю, что это похвала. У Катулла мы ведь тоже, как правило, больше любим про воробышка, чем про Цезаря. Вообще-то для меня совсем нетипично, я и в годы фараонства довольно мало писал прямо антисоветского, хотя ситуация всегда подмывала.[7]
— «В прозе много слов, а жизнь коротка», 2005
Я родился в 1947-м году, в семье военнослужащих, то есть мой отец был военнослужащий. Это было в городе Станиславе, который сейчас называется Ивано-Франковск. Западная Украина. Отец просто был там после войны. После чего он отправился в Москву, где учился в военной Академии. Я там заболел костным туберкулёзом и потом несколько следующих лет провел в санатории, в Евпатории. Ну, в общем, это была Украина. Всё мое детство, практически до окончания школы. Только потом это уже было Запорожье, где отец ушел в запас.[8]
— Поэт Алексей Цветков: «Я знаю, что я нужен своим читателям!», 25 июля 2012
...химию сдал на отлично, математику устную сдал на отлично, математику письменную на 4. С сочинением не повезло, но у меня взяли документы в Одесский Университет с этими баллами. Я там проучился два семестра, потом решил, что мне это скучно, и пошел опять в Московский Университет. Но на этот раз я был умнее, пошел на исторический. Поступил на исторический, после чего меня оттуда выгоняли за неправильные идеи разные, и я перевелся на заочный в Днепропетровский Университет, но это был ужас какой-то, атас. И я решил, что я лучше уйду и опять поступлю в Московский Университет. Поступил на журналистику. <...> Оттуда меня выгоняли, я перешел на заочный. На заочном учиться было лень, в конце концов, я уехал, то есть у меня нет диплома университетского. Мой первый диплом я получил в Мичиганском Университете. Диплом доктора PhD по русской литературе.[8]
— Поэт Алексей Цветков: «Я знаю, что я нужен своим читателям!», 25 июля 2012
По поводу журналистики очень просто — КГБ <не дало учиться>. Поскольку я был из Запорожья и приезжал туда на каникулы, там возникла какая-то история, в которую, как они считали, я был замешан. Я был вдохновитель какой-то антисоветской группы. Был фельетон в газете, потом пришла телега в Москву, и меня декан, Ясен Николаевич Засурский, который потом стал прорабом перестройки, меня выгонял. Он известная личность. Ясно было, если он захочет меня выгнать, то он выгонит, я спросил: “Если я перейду на заочный, ничего”? — Он сказал: “Тогда Вы не моя забота”. Я перешел на заочный и вот там, какое-то время учился, но опять же не закончил и просто подал документы уже на отъезд.[8]
— Поэт Алексей Цветков: «Я знаю, что я нужен своим читателям!», 25 июля 2012
Ну, я ненавидел Советскую власть. Как политизированным? Собственно, я говорил все, что… У меня язык был без привязи. И в этом вот, собственно, всё и заключалось. Ну, и стихи, конечно, которые тоже были разные. И некоторые попадали к тем людям, которые хотели, чтобы они к ним попали.[8]
— Поэт Алексей Цветков: «Я знаю, что я нужен своим читателям!», 25 июля 2012
...самое достопамятное, это вот я нашел круг друзей, которые с тех пор называются “Московское время”. По имени альманаха, который мы издали, но, на самом деле, это была компания друзей. Это был Сергей Гандлевский, это, покойный ныне, Саша Сопровский, и Бахыт Кенжеев, который сейчас как раз живет тоже в Нью-Йорке. Вот это была наша компания. И поскольку мы все писали, и были общие интересы, в том числе и ненависть к режиму, которая не доминировала, мы не были профессиональные диссиденты. Ну, вот с этими людьми, то есть, с теми, которые до сих пор, слава богу, еще живы, меня связывает до сих пор дружба.[8]
— Поэт Алексей Цветков: «Я знаю, что я нужен своим читателям!», 25 июля 2012
Большую часть я работал в отделе новостей на «Голосе Америки» и на «Свободе». Потом у меня появились свои программы. <...>
У меня появились свои программы, то есть, меня перевели, и мне дали свои программы. Сначала это была программа об Интернете, которая называлась «Седьмой континент», а потом это была программа о культурной жизни Америки. Это, как бы, были радио эссе. И она называлась – «Атлантический дневник».[8]
— Поэт Алексей Цветков: «Я знаю, что я нужен своим читателям!», 25 июля 2012
...сразу, когда я приехал <в США>, мы познакомились с Эдиком Лимоновым, он как раз в то время жил здесь. Потом появился Саша Соколов, ну и вообще, у меня были друзья, которые, как ни странно, были рок-музыканты. Вот были такие советские группы: «Весёлые ребята», «Голубые гитары». Я с ними познакомился еще в Риме. И, собственно, приехал из Нью-Йорка в Сан-Франциско, где они собирались, и мы играли, но никуда это не пошло. Ну, вот, литературные знакомые: в основном это были Лимонов и Саша Соколов, потом я поехал в Энн Арбор, где, собственно, было издательство «Ардис», и туда приезжали довольно часто люди, какие-то писатели, ну, люди не моего круга…[8]
— Поэт Алексей Цветков: «Я знаю, что я нужен своим читателям!», 25 июля 2012
...у меня как-то все интересы смыкаются. То есть, нет такого, чтобы жизнь отдельно, а поэзия отдельно. Интересует меня история и философия, и, каким-то образом, эти все темы проникают. Не всегда это легко уловить читателю со стороны, особенно российскому, потому что он не знаком с этим родом философии, скажем, я имею ввиду аналитическую, которая популярна здесь. Ну, вот эти темы, они для меня едины, не говоря о том, что я пишу еще какие-то эссе, на, скажем, философские темы морали, либерализма, что-то в этом роде.[8]
— Поэт Алексей Цветков: «Я знаю, что я нужен своим читателям!», 25 июля 2012
Две ночи подряд звонил, совершенно неожиданно, Цветков из Мюнхена. Какие-то мелкие дела, и много на свободную тему. (Они там сидят, выпивают, почему-то с Вилли Брайнином-Пассеком.) Разговор один: взять бы мне да и поехать в ГДР. (Туда, пока ещё есть такое посольство, как-то очень легко дают визы.) Резону мне туда ехать, как Тартаковскому выпить стопку водки с Беней Криком.[9]
...нынешняя («4- я») эмиграция — мешочная: в Америку едут, как из Рязани в Москву. Противно. Алексей Цветков ссылался на Маршалла Голдмана, доказывая мне, как у нас всё безнадежно. Как будто своей головы нет на плечах. Вот и подумать бы своей головой. «Радио Свобода» некритично относится к своим корреспондентам.[9]
Волгин терпеливо пестовал молодые дарования, и из-под его крыла выпорхнули самые разнообразные персоны текущего сочинительства — от «патриота» Александра Казинцева, подвизающегося многие годы в «Нашем современнике», до замечательных поэтов-эмигрантов Леши Цветкова и Бахыта Кенжеева, покойного Саши Сопровского, погибшего в Москве в сорок лет, и самого приметного в компании, здравствующего, слава Богу, на родине и нынче увенчанного не одной премией Сережи Гандлевского.[10]
«Голос Америки» представлял холостяк Илья Левин, который еще недавно работал культурным атташе в посольстве США в Москве. Тогда же он, страдая, горбатился на «Голосе», скучал, развлекая себя как мог. В его квартире перебывали многие русские писатели — скажем, здесь происходили проводы из Америки в Европу, на «Свободу», Алексея Цветкова, и — ещё один завиток судьбы — скажу, что Цветков был некогда старшим в компании «Московского времени»...[10]
Не жарко, но парит. А дождя не будет, это точно. Это океан сообщает вечную атмосферу парилки. Все-таки, кажется, к Феликсу Фролову мы приехали в 1980 году и приехали вчетвером: я, поэт Алексей Цветков (не путать с ответственным секретарем «Лимонки»), писатель Саша Соколов и редактор лос-анджелесской газеты «Панорама» Александр Половец. <...>
Ресторан «Мишка». Действующие лица и исполнители те же: Соколов, Цветков, Лимонов, Половец. Сидим в ресторане в отдельном зале на банкете. С нами еще два десятка людей. Время от времени дамы и господа встают и произносят тосты. <...>
Банкет рассеивается, люди исчезают. Стоим у выхода, рядом с баром. Ждем: я, и Половец, и Соколов. Следовательно, ждем Цветкова, тот, хромая, отошел отлить в туалет.[11]
Возвращение Алексея Цветкова-старшего к поэтическому творчеству — одна из самых больших литературных радостей за последние несколько лет; но радости этой, наверное, не было бы, если бы не катастрофическое происшествие — захват террористами школы в Беслане и последующий её штурм, приведшие к сотням жертв. После этого и появилось страшное стихотворение «было третье сентября...» Цветков и раньше, особенно в эмигрантский период, представлял свои стихи как жёсткую реакцию, как «асимметричный ответ» на обстояние буйного, хаотического, воинственного мира: на шоссе убит опоссум не вернётся он с войны человек лежит обоссан в сентрал-парке у воды...[12]
Алексей в современной русской поэзии почти одиночка. У него есть литературная стратегия. Он хорошо понимает, чего можно ждать от слова и что с ним можно делать. Он умеет и любит думать. Талант не мешает ему быть умным, а ум — быть талантливым: редкое, почти исключительное в природе сочетание.[12]
Возвращение Цветкова в литературу для меня вполне естественно. Ребёнок моих друзей как-то сказал: у всех жизнь проходит, но у некоторых людей повторяется снова. По-моему, новая жизнь Алексей Цветкова сродни реинкарнации. Импульсом к возвращению, если я не ошибаюсь послужила трагедия Беслана. Нынешние тексты Цветкова — это другие тексты. Да и странно было бы через двадцать лет родиться тем же. Мне Цветков всегда интересен, хотя и не всегда близок. Иногда я читаю его стихи с напряжением, и результаты этого напряжения редко разочаровывали меня.[12]
Цветков — мастер словесных фейерверков, которых только прибавилось на «позднем» этапе его творчества. Цветков — едва ли не самый начитанный из известных мне современных поэтов. Цветков свободно перемещается по эпохам, культурам и пластам языка. Однако большим поэтом его делает лишь сочетание этого мастерства (которому, вероятно, можно и научиться) с лирической энергией: в его многочисленных лучших вещах она воистину достигает даже и не драматического, но — особенно в последнее время — трагического накала.[12]
«если есть на свете рай / я теперь в него не верю» — пишет Цветков теперь. Если отвлечься от того, что прежде всего эти строки — традиционная попытка дать ответ на ставший вечным вопрос модернизма: «Возможна ли литература после Аушвица\Беслана\Руанды\Пномпеня (список может быть продолжен ad infinitum)?», то хочется по-станиславски сказать своё «Не верю!»
И дело не только в том, что изгнанникам из Парадиза не пристало сомневаться в его существовании (из-из-из — направление определено и из-менения не предусмотрены), и даже не в прямой измене, но в той двойственности и оглядке сегодняшнего (надеюсь, не последнего из тех, что ещё появятся) Цветкова, с которой он хочет говорить нам одновременно о невозможной свободе и элитарности и, глядя ввысь, подмечает, смотрят ли на него снизу. Этот оптический фокус ещё никому не удавался, не удаётся он и Цветкову.[12]
«Он — отличный стихотворец, но ему нечего сказать» — это не Цветкова случай. Что сказать — Цветкову есть, а как сказать — за этим дело у него не станет. Свой гибкий игровой язык (к исследованию которого литературоведение и критика с запозданием, как водится, но приступили) Цветков отточил ещё в первую половину своего стихотворчества. Теперь же кое-какие приёмы (double entendre во фразе, к примеру, или семантическое управление грамматикой, или поэтика стенограммы) он заострил, что-то ввёл новое (для него: ересь простоты, по случаю), что-то оставил в святой неприкосновенности (юмор, юмор и ещё раз юмор), но главное в его нынешней дикции — это, конечно, не те или иные приёмы, а полная свобода автора в их сочетании, лёгкость, с какой громоздит он косноязычные конструкции и «кощунственные» заявления в самом ответственном разговоре о человеческом бытии. И, конечно, это непринуждённое парение в мировой культуре, никакой «тоски» — одно уверенное и заслуженное долгим трудом разума и души чувство хозяина, обозревающего богатства духа, накопленные человечеством, работающего с ними (к вопросу о постмодернизме).[12]
— Лиля Панн, «...об Алексее Цветкове», 2006
Цветков не боится ничего. Он, например, не боится казаться педантичным. Там, где другие наши поэты в точке стремления видят Пушкина или Мандельштама, Цветков видит Шекспира, что изменяет траекторию движения к горизонту.[12]
Если мысленно вынуть Цветкова из карты современной русской поэзии, появится не дыра, а убыток с краю (скучно объяснять, с какого именно). Убыток, в отличие от дыры, зарасти не может.[12]
Фактически, все влияния на современную поэзию, на поэзию 90-х годов и на последнее десятилетие, вышли из семидесятых — начала восьмидесятых. Причём сменялись они последовательно: сначала наиболее заметным было воздействие метаметафористов, затем концептуальной школы, в последние годы очевидно что сильнее всех на пишущих действует группа «Московское время»: Гандлевский, Цветков, Кенжеев.[13]
Лучших русских поэтов из живущих (навскидку: Айзенберг, Цветков, Гандельсман, может быть, Кенжеев и пр.) здесь не издают по той же причине, по которой их не публиковали в Союзе: это «другие» стихи, иной уровень и другое понимание мастерства, другая глубина мышления, колоссально другой уровень разговора.[14]
Все эти люди, за исключением Лёши Цветкова, для которого писательство есть профессия, пишут до и после своих университетских лекций, домашней преподавательской работы, вычитки редакционных материалов, многих часов, убитых на заказные переводы...[14]
...я понимаю и написал Вам о том, что большие наши поэты — Айзенберг, Кенжеев, Машинская, Цветков, Гандельсман и другие — не приняты в США именно по-английски. То есть не то чтобы не прощаясь, а несколько даже не прощая. Переведи у каждого и с каждым 75 избранных стихотворений плюс эссеистику, издай разом серию, брось на полки Barnes & Noble — может случиться переворот, сопоставимый с общестью теории относительности.[14]
Сейчас пишут, может быть, чуть посложней — у Бродского и Цветкова чему-то да научились, а вместо повернутых на 90 градусов схем с прямоугольниками четверостиший все чаще приходится видеть рваные графики мнимых верлибров, но в целом ситуация не поменялась.[15]
Если у кого-то репутация мэтра, классика, то если мы посмотрим на его тексты, мы там это и обнаружим. В частности, Алексей Петрович Цветков — фигура, на мой взгляд, бесспорная. И в его прежнем виде, и в его нынешнем виде.[15]
Как просто всё: толпа в буфете, Пропеллер дрогнет голубой, ― Так больше никогда на свете Мы не увидимся с тобой.
Я сяду в рейсовый автобус.
Царапнет небо самолёт ―
И под тобой огромный глобус
Со школьным скрипом поплывет.[16]
— Сергей Гандлевский, «Как просто всё: толпа в буфете...» (А. Цветкову), 1974
апостолам истории на медные гроши бесспорно и крестовые походы хороши когда нарыв прорвался по древнеримским швам от гнойных вен прованса по иорданский шрам
пускай твердят европа ведь
ей свет пролить дано
цветкова эта проповедь
не трогает давно
иной народ поплоше
стократ родней ему
за что и был попрошен
с истфака мгу[3]
— Алексей Цветков, «апостолам истории...», 1980
у нас в семье никогда не умирали некого было любить этой торжественной любовью
когда же открылось что и мы цветковы смертны
лишь издали я сострадал взаимному горю
звонили из детройта передавали по буквам
телеграмму о скоропостижном уходе музыка медно пела без меня[4]
— Алексей Цветков, «в отрочестве тянуло взглянуть на покойника...», 1985
...К Рождеству
с оказией Цветков из Вашингтона
препроводил мне вечное перо ―
то самое, которым эти строки
написаны. Лишь изредка, взглянув
на старую чернильницу, я вдруг
вздохну, вздохну ― а почему, не знаю.[17]
— Бахыт Кенжеев, «Привет тебе из северного града...» (из цикла «Послания»), 1989
...Захирела
литература русская. Возьми
зачитанного Битова, Цветкова, Жуковского. Наговоримся всласть
о прелестях словесности старинной.[17]
— Бахыт Кенжеев, «Дошла ли, Рональд, до тебя моя...» (из цикла «Послания»), 1989
Продвигается к закату век, охотится на брата
брат, настали времена
криводушны, вороваты ― и проходят отчего-то,
чья же, господи, вина?
Как сказал цветков когда-то, нет двуногому работы,
только смерть или война.[18]
заведу расшивную тетрадь черный бархат на алой подкладке чтобы всех кто рожден умирать занести в алфавитном порядке
для каких-нибудь лучших веков
где судьба осторожней и строже бродскийпрофферсопровский цветков
и ромашки и бабочки тоже[5]
↑ 12345678910111213141516«В устье Гудзона с Алексеем Цветковым» (рубрика) — М.: Иностранная литература, № 8, 2016 г.
↑ 123Алексей Цветков: «В прозе много слов, а жизнь коротка» (интервью) — Нью-Йорк: Литкарта, Критическая масса, №3-4, 2005 г.
↑ 12345678Поэт Алексей Цветков: «Я знаю, что я нужен своим читателям!» — Нью-Йорк: интервью, для Энциклопедии Русской Америки на портале RUNYweb.com, 25 июля 2012 г.