Хвощ (лат.Equisétum) — реликтовые древние растения, когда-то бывшие на земле гигантскими, а теперь ставшие небольшой травой. Несмотря на то, что на всей земле осталось очень немного видов, в силу уникальности во флоре ботаники выделили хвощи в самостоятельный отдел — хвощеви́дные. В нём насчитывается всего 30 видов, наиболее известные и широко распространённые из которых: хвощ полевой, болотный и луговой. Внешний облик хвощей очень узнаваемый. Вегетативные зелёные побеги напоминают маленькую пушистую ёлочку, а спороносные — большую спичку с удлинённой головкой.[комм. 1]
Новые пруды после осми лет надобно выпускать, ежели в них много хвощу будет, а которые пруды сделаны на сенокосных глинистых лугах, где пней нет, те выпускать после 6 лет, а как воду отводить, о том легко рассудить можно.[1]
Светлова он считал своим лучшим другом, как и тот его, в свою очередь. «Светловушка, брат, богатая голова, хоть вы его и обзываете франтиком», ― нередко говаривал с жаром Анемподист Михайлыч кому-нибудь из товарищей, когда тот отзывался легко о Светлове, часто приезжавшем в Москву, чтоб повидаться с приятелями. «У вас в голове ― хвощ, а у него ― царь. Вы вот так точно, что франтики: меняете свои убеждения, как перчатки. Тут дело не в том, в чём человек ходит, а в том, что он в себе носит!» ― уже едко заканчивал обыкновенно Ельников, стоявший тогда во главе лучшего университетского кружка.[3]
Шиворотка — белесоватый червячок с тонкой головкой, заключённый в особой трубочке, составленной из частичек хвоща, сучочков, гнилушек и т. п., неправильной формы; из трубочки червячок может высовываться до половины.
Вон по мочежинам, по кочкам болотным, не моргая венчиками глазастыми ― вымытые цветы курослепа и красоцвета болотного; курятся тонкие стройные хвощи. Голубенькие цветики-незабудки, как ребята, бегают и резвятся у таловых кустов с бело-розовыми бессмертниками. А там по полянам, опять неугасимо пылают страстные огоньки, которые по-другому зовутся ещё горицветами: пламенно-пышен их цвет и тлезвонно-силен их телесный запах, как запах пота. А в густенной тайге медовят разноцветные колокольчики, сизые и жёлтые борцы, и по рямам таёжным кадит светло-сиреневый багульник-болиголов.[4]
Черепаха <…>. Сранно приковывающим был её вечный взгляд из-под морщинистых век. Казалось, вокруг них должны расти хвощи и стрелолисты, которые некогда сотрясали ихтиозавры и гигантские ящеры. Но когда животное неуклюже тыкалось в кусочки мяса, оно было похоже на бедную, старую женщину, которая, погрузившись в свои мысли, торопливо поглощает обед.
― Ура! ― воскликнул внезапно Громеко, когда лодки обогнули выступ и впереди открылась новая полоса берега. ― Смотрите, какое славное бревно, и невысоко над водой, словно для нас приготовлено! Действительно, из зелёной стены высовывалось больше чем на два метра толстое бревно зелёно-бурого цвета ― очевидно, ствол большого хвоща, сваленный бурей. Гребцы налегли на весла и направили лодки к самому краю зарослей. Макшеев встал на носу с багром, а Громеко с верёвкой, чтобы закинуть её на бревно и втащить его в лодку. Он искусно кинул веревку, к концу которой был прикреплен груз, и она обернулась несколькими кольцами вокруг бревна.[5]
С. М., весьма оскорблённый в своем романтизме увидеть идею «не только» поэзии в ряде годин, не мог слышать о Блоке, слагая пародии на «глубину»: Мне не надо Анны Ивановны И других неудобных тёщ. Я люблю в вечера туманные Тебя, мой зелёный хвощ! В девятьсот же четвёртом году разговор Соловьёва с кузеном ещё не имел резкой формы; кузен не был схвачен за шиворот: «Что это? Гусеница или… дама? » В то время как мы сочиняли пародии, Блок заносил в записных своих книжках, что «без Бугаева и Соловьёва обойтись можно».[6]
На воде дрожит золотая сеть солнечных зайчиков. Тёмно-синие стрекозы в тростниках и ёлочках хвоща. И у каждой стрекозы есть своя хвощёвая ёлочка или тростинка: слетит и на неё непременно возвращается.[7]
На рассвете дня и на рассвете года всё равно: опушка леса является убежищем жизни. Солнце встаёт, и куда только ни попадёт луч, ― везде всё просыпается, а там внизу, в тёмных глубоких овражных местах, наверное, спят часов до семи. У края опушки лён с вершок ростом и во льну ― хвощ. Что это за диво восточное ― хвощ-минарет, в росе, в лучах восходящего солнца! <...> Когда обсохли хвощи, стрекозы стали сторожкими и особенно тени боятся…[7]
Юра вздрагивал, ему то и дело мерещилось, будто мать аукается с ним и куда-то его подзывает. Он пошёл к оврагу и стал спускаться. Он спустился из редкого и чистого леса, покрывавшего верх оврага, в ольшаник, выстилавший его дно. Здесь была сырая тьма, бурелом и падаль, было мало цветов и членистые стебли хвоща были похожи на жезлы и посохи с египетским орнаментом, как в его иллюстрированном священном писании. Юре становилось всё грустнее. Ему хотелось плакать. Он повалился на колени и залился слезами.[8]
На площади встретила Заболоцкого и вернулась с ним в редакцию опять. Он решил исполнить оба требования Борщаговского и Кривицкого, хотя от одного я отбилась. Как он боится, бедняга; и ― прав. «Исправил» он хорошо; и виолы хорошо; но с лилеями беда: заменил хвощей ― ночей, а хвощ по звуку ― это борщ и никак не верится, что он издаёт какое-нибудь пение… Я собственноручно восстановила лилеи и буду снова объясняться с Симоновым ― если Заболоцкий до его приезда не найдёт чего-нибудь хорошего для замены.[9]
— Лидия Чуковская, «Полгода в «Новом мире». О Константине Симонове», 1947
Лес стоял ещё голый и прозрачный. Только орешник, ольха да берёза развесили длинные дымчатые серёжки, и, продираясь сквозь лесную чащу, ребята поднимали облачко тонкой желтоватой пыли. На полях бойко пробивался из земли хвощ, и мальчишки охотно жевали его водянистые розовые стебли.[10]
Вскоре на стоянку Лозневого привели захваченного в плен немецкого летчика. Он был высок и сух, как хвощ, но с энергичным лицом. На нём был изорванный комбинезон с блестящей застежкой «молнией» на груди. Заложив руки за спину, он остановился близ дуба и осмотрелся неторопливо, спокойно и даже нагло, высоко подняв растрёпанный белокурый чуб. Казалось, его нисколько не смутило, что он попал в плен.[11]
В лесу было уже сумеречно. Нога легко ступала по рыхловатой почве, по кочкам, заросшим мхом и брусникой. В низинках, где густо голубел осинник, ещё крепко, по-летнему, держалась свежая щетина осоки. Среди сыроватых кочек круговинами стоял тёмный хвощ, а прыщинец ещё пытался освещать лесные сумерки жёлтыми цветами. Пройдя метров двести в глубину леса, Андрей увидел ещё одного убитого. Он лежал под ёлкой, спрятав лицо в густой брусничник. ― Товарищ сержант, стой, ― заговорил Андрей.[11]
Можно написать, какой яркий тёмный след остается, если пройти по седому росному лугу, и как красив осыпанный росой в лучах солнца обыкновенный хвощ, и многое, многое другое. Но нельзя передать на словах того состояния души и тела, которое охватывает человека, когда он ранним утром идёт по росистому цветущему лугу.[12]
Сморчок для меня нечто таинственное. Подозреваю, что этот гриб, так же как папоротник или хвощ, ― пережиток, остаток иных эпох, иного состояния земли. Недаром он растёт одновременно с цветением волчьего лыка, реликтового ископаемого кустарничка.[12]
Под ольховый куст не заглянув, я вошёл в лес и, метров пройдя с полторы сотни, увидел сруб в три венца. Начат был венец четвёртый. Внутри сруба, облокотясь на бревно, стоял Женька в свитере и помпоне. ― Ну ты и хвощ, ― сказал я с некоторой приветливостью. ― А где ж обещанный кораблик? ― Да вот же он, ― стал извиняться Женька, достал из-под бревна кораблик с рваными крючками, перепутанными мушками. Я оглядывал сруб.[13]
На Колыме первыми принимаются за хвощ таёжные гуси-гуменники. Пасутся на хвощовых луговинках, выщипывают сладкую зелень, выкапывают клубеньки. Жируют до самой осени. На Лене утки поступают более мудро. Не тратят понапрасну своих сил. Ждут, когда весенний паводок затопит ленские острова и вымоет из песка хвощовые клубеньки. И трава, и клубеньки с водяным потоком умчатся вниз по реке и скопятся в полосе прибоя сплошным валом. Вот тут-то и появляются чирки-свистунки, шилохвосты и разные другие утки. Берут готовенький продукт: ни копать, ни драть не надо.[14]
Так называемые тайнобрачные растения: хвощи и папоротники, образующие не семена, а споры, не столь многочисленны, как цветковые растения, но всё же весьма приметны. Мутовчатые летние побеги хвоща встречаются повсеместно, особенно на сырых местах; различаются виды хвоща преимущественно по спороносным побегам, появляющимся ранней весной в виде желтоватых столбиков. Кстати, в молодом состоянии, так называемые «песты» вполне съедобны и служат источником усвояемого кремния. Из папоротников более других распространён орляк обыкновенный ― его одиночные листья-ваи многократно мелкорассечены и достигают в высоту до 2 метров. Зачатки листьев этого папоротника, едва появившиеся над поверхностью земли, употребляют в пищу ― правильно приготовленные, они вкусом и запахом напоминают грибы.[15]
Особую группу <из подсемейства стапелий> представляют из себя Церопегии, растения и вьющиеся, и прямостоячие, и клубневые, и даже напоминающие гигантский хвощ, но объединённые одним весьма своеобразным признаком – их цветы до неприличия напоминают в разных вариациях мужской половой орган. (<...> У англичан это так запросто и называется: «Condom Plant»).
Наш путь ведёт к божницам Персефоны,
К глухим ключам, под сени скорбных рощ
Раин и ив, где папоротник, хвощ
И чёрный тисс одели леса склоны…
Туда идём, к закатам тёмных дней
Во сретенье тоскующих теней.
Пред горою возносится кедр, разрастается пышно,
Тень его благосклонная полна ликованья,
Притаились в ней хвощи, и мхи притаились,
Притаились под кедром пахучие травы.
К скалам в глушь пойдём мы в гости
По зелёному хвощу.
Никогда я не забуду,
Никогда я не прощу![17]
— Саша Чёрный, «Каждый встречный на дороге...», 1920
Как мальчик, игры позабыв свои, Следит порой за девичьим купаньем, И ничего не зная о любви, Всё ж мучится таинственным желаньем.
Как некогда в разросшихся хвощах
Ревела от сознания бессилья
Тварь скользкая, почуя на плечах
Ещё не появившиеся крылья.[19]
Гора! — Любовь — ещё старей:
Стара, как хвощ, стара, как змей,
Старей ливонских янтарей,
Всех привиденских кораблей
Старей! — камней, старей — морей…
Но боль, которая в груди,
Старей любви, старей любви.