Пано́птикум или Пано́птикон (от др.-греч.πᾶν «всё» + др.-греч.ὀπτικός «видимый») — собрание, музей, коллекция разнообразных необычайных предметов (например, восковых фигур, причудливых живых существ, редкостей, кукол и т. п.) Примерно то же, что кунсткамера. Первоначально паноптикум представлял собой наглядное пособие в школах, семинариях или университетах, коллекцию различных инструментов или вообще предметов для наглядного обучения. В переносном смысле, характерном для современного русского языка — сборище чего-то запредельного, безумного или жуткого. В разговорном языке паноптикум превратился в аффективное жаргонное слово, восклицание или эвфемизм, означающий примерно то же, что сумасшедший дом или нечто яркое, но крайне неприятное.
Паноптикум в одном из исторических значений этого слова — проект некоей «идеальной» концентрической тюрьмы или исправительного (работного) дома, за которым мог надзирать из центральной точки один человеком — управляющий. Проект был разработан английским философом и социальным теоретиком Иеремией Бентамом, под проект тюрьмы Бентамом также была написана целая уголовно-процессуальная база, своеобразная «антиутопия».
Однако мисс Монфлэтере <...> указала миссис Джарли на необходимость подвергать фигуры более строгому отбору, поскольку, например, сиятельный лорд проповедовал некоторые вольные мысли, совершенно неуместные в таких добропорядочных заведениях, как паноптикумы...
— За 30 лет картина Репина принесла много вреда. <...> Ей не место в национальной картинной галерее! Третьяковская галерея поступила бы благоразумно, если бы пожертвовала ее в большой паноптикум!.. В отдельную комнату с надписью: «Вход только для взрослых!..»[1]
Есть <ли> в Париже <...> пользующийся большим успехом паноптикум, где стоят только деревья, на которые навешены таблички с именами самых знаменитых героев, преступников и влюблённых?
Соединять людей, у которых с дионисическим переживанием связаны разные божества, значит устраивать паноптикум из богов или... (что еще хуже) — устраивать из религии спиритический сеанс.[3]
— Андрей Белый, «Символизм и современное русское искусство», 1908
Мы с благодарностью приняли предложение коллеги Караса выставить его в паноптикуме как единственного члена новой младочешской рабочей партии и, не откладывая, приступили к организации передвижного паноптикума.
Вы понимаете, что, обманывая меня, вы обманывали его величество, благодаря джентльменской доброте которого и существует ваш государственный паноптикум?[5]
...вместе с препятствиями исчезает всё то невероятное богатство, которым одаряет нас реальная жизнь. <...> так возникает чучельный паноптикум, тот убогий суррогат, что выдается в НФ за космические цивилизации.
Соединять людей, у которых с дионисическим переживанием связаны разные божества, значит устраивать паноптикум из богов или... (что еще хуже) — устраивать из религии спиритический сеанс. «Пикантно, интересно», — скажут модники и модницы всех фасонов и примут без оговорок мистический анархизм. Но можем ли мы, символисты, для которых способ решения вопроса в ту или иную сторону есть вопрос жизни, мы — среди которых есть люди, тайно исповедующие имя одного Бога, а не всех богов вместе — можем ли мы относиться к теории, бросающей нас в объятия неожиданностей, без чувства крайнего раздражения и боли?[3]
— Андрей Белый, «Символизм и современное русское искусство», 1908
— В то время, — утверждает М. Волошин, — как новая живопись, начиная с импрессионизма, реалистична, творчество Репина остается натуралистическим. А натурализм при изображении ужасного только повторяет несчастные случаи, копируя их. — Не Репин — жертва Балашова, — восклицает докладчик, — а Балашов — жертва репинской картины. И с пафосом заканчивает: — За 30 лет картина Репина принесла много вреда. И надо докончить дело, начатое Балашовым, не в смысле физического уничтожения картины, конечно. Ей не место в национальной картинной галерее! Третьяковская галерея поступила бы благоразумно, если бы пожертвовала ее в большой паноптикум!.. В отдельную комнату с надписью: «Вход только для взрослых!..»[1]
Тематика последней книги Хемингуэя — болезненна. Это паноптикум уродств и извращений <…>. Давно знакомой прозой упадочного искусства Хемингуэй, который идёт в обозе декадентов-французов и сотен эпигонствующих эстетов-американцев, который <…> в изображении пороков и извращений соперничает с Джеферсом и Фолкнером. Хемингуэй, который если не перепевает, то сам изживает старую, как свет, проблему — писатель и мир, противопоставленные друг другу, — даже не пытаясь поставить её как проблему — писатель в мире. — <…> Однако, путь Хемингуэя закономерен. Он по-своему повторяет судьбу многих «сторонних наблюдателей».[11]
Если бы Достоевский просто впитал душную и сложную атмосферу царизма, если бы он сконцентрировал её в себе до последних пределов и позволил ей управлять своим пером, над его сочинениями нависла бы опасность быть непонятыми зарубежными читателями и потомками. По мере отдаления от этих времён его книги блекли бы, становясь лишь неким паноптикумом гротескных или страшных персонажей и событий, чуждых современному восприятию.
...вместе с препятствиями исчезает всё то невероятное богатство, которым одаряет нас реальная жизнь. Там, где возможно всё, что угодно, ничто уже не имеет ценности. Самые пламенные желания в конце концов неизбежно ведут к полному отупению. И вот, после того как действительные, реальные препятствия сметены и оказывается, что вместо всемогущества мы получили ничто, фальсификацию приходится продолжать, возводя искусственные препятствия; так возникает чучельный паноптикум, тот убогий суррогат, что выдается в НФ за космические цивилизации.
«Книга рекордов Гиннесса» оказалась бестселлером, поскольку показывала нам одни лишь необычности, но зато с гарантией их подлинности. Однако этот паноптикум рекордов имеет серьёзный недостаток, ибо рекорды эти быстро теряют актуальность. Едва некий господин успел съесть восемнадцать килограммов персиков с косточками, как другой проглотил не только больше, но и сразу же скончался от заворота кишок, что придало новому рекорду трагическую пикантность.
…этим новым романомПелевин, наконец, занял своё законное место в паноптикуме русской литературы: место капитана Лебядкина. В «ДПП» проявился во всю свою мощь неистребимый дух Пелевина-графомана. Он сочинил нечто такое, что может по своей графоманской сути сравниться с бессмертными виршами героя «Бесов» Игната Лебядкина.
— Игорь Зотов, «Пелевин как капитан Лебядкин», 17 сентября 2003
Паноптикум в мемуарах, письмах и дневниковой прозе
Сегодня играла Садовская (Лизок), Боже, что за тривиальный тон. Сестру ее играла Матвеева, которая до того безобразно толста, что напоминает паноптикум. В общем пьеса разыграна удовлетворительно, но, смотря на все вообще, понимаешь, что в театр не хотят ходить.[12]
Триродов, Георгий Сергеевич, социал-демократ. «Вы знаете, я не очень партийный», — говорит он про себя. Прошлое его тёмное: anamnesis уголовный, с намеками на садизм, хотя он делает вид, что отрицает. <...> То же самое и относительно многочисленных «бледных, тихих мальчиков». Устроил у себя в доме нечто вроде «паноптикума». Таинственная призма. Зеркала, от вида которых становишься стариком, и жидкости, возвращающие снова молодость. Ходит на «навью (?!!?) тропу», где вызывает духов. Одно слово — социал-демократ.[13]
«Чёрное пропадает на черном» — это не большая новость, избитый принцип камеры-обскуры. Не существует паноптикума, где бы на глазах зрителя не пропадал и не появлялся неожиданно человек, предмет и мебель. Как же могло случиться, что такой практически удобный принцип не был до сих пор использован на сцене?[6]
Кинематограф, — тогда он назывался «синематограф». Первые картины: поезд, вокзал, люди выходят, в глазах рябит, фигуры прыгают; дети дерутся подушками, и летит пух. На Невском. Там же: «музеум-паноптикум». Восковая Клеопатра с змеею, две живые обезьяны, какаду... «Открыт паноптикум печальный» — по Блоку, помните? Не такой ли паноптикум — вся наша жизнь?..[9]
…я в наши русские премии не верю, начиная с «Русского Букера» убогого. Бросили англичане подачку, и наши шестидесятники радостно подхватили… Позор! Я был на первом «Букере» <в 1992 году>, сидел и видел паноптикум толстожурнальной тусы. Помню, как они завопили, <…> когда «Сундучок Милашевича» получил «Букера». Я подумал: чему они так радуются? Это же посредственность! Но было уже поздно. В любом деле: если первая нота фальшивая — всё обречено. Так «Букер» и врезал русского дуба.[14]
Все чинно, благородно, все делается по раз заведенному порядку. И мои восковые фигуры как живые! Если бы они могли говорить и двигаться, ты бы не отличила их от людей. Я, конечно, не стану утверждать, что восковые фигуры совсем как люди, но иной раз посмотришь на человека — и подумаешь: ни дать ни взять восковая фигура! <...>
А зрители в паноптикуме были самые избранные и поставлялись даже здешними пансионами, снискать благоволение коих миссис Джарли стоило немалых трудов, так как для этого ей пришлось подправить выражение лица мистеру Гримальди и сменить ему костюм, вследствие чего он превратился из клоуна в составителя «Английской грамматики» мистера Линдли Мэррея, а также переодеть одну знаменитую женщину убийцу в автора назидательных стихов, миссис Ханну Мор. Разительное сходство этих фигур с оригиналами было подтверждено мисс Монфлэтере, почтенной директрисой почтеннейшего здешнего пансиона для молодых девиц, которая удостоила выставку своим посещением вместе с восемью лучшими ученицами, обусловив заранее, что, кроме них, в эти часы никаких других посетителей не будет.
Однако мисс Монфлэтере <...> указала миссис Джарли на необходимость подвергать фигуры более строгому отбору, поскольку, например, сиятельный лорд проповедовал некоторые вольные мысли, совершенно неуместные в таких добропорядочных заведениях, как паноптикумы, а также добавила еще что-то насчет церковных властей, чего миссис Джарли просто не поняла.
Работа в паноптикуме находилась и для старика, и жилось ему теперь хорошо, — следовательно, девочка могла бы ни о чем не беспокоиться, если бы не воспоминания о Квилпе, если бы не вечный страх, что он вернется сюда и в один прекрасный день встретит их где-нибудь на улице. <...>
Мысль о Квилпе, словно кошмар, преследовала Нелл, и страшное лицо, уродливая фигура этого карлика неотступно стояли у нее перед глазами. Она спала в паноптикуме, чтобы выставка не оставалась без охраны по ночам, но страх не покидал ее и здесь: в темноте ей вдруг начинало мерещиться в безжизненных восковых лицах сходство с Квилпом, иной раз это переходило почти в галлюцинацию, и вот уже карлик стоял на месте одной из фигур, в ее костюме. А фигур здесь было так много, и они толпились у изголовья Нелл, так пристально глядя на нее круглыми стекляшками глаз, — совсем как живые и вместе с тем непохожие на живых своей суровой неподвижностью и немотой, — что она начинала бояться этих кукол и часто лежала без сна, глядя на них в темноте, а потом, не выдержав, зажигала свечу или садилась у открытого окна, радуясь ярким звездам.
— Прошу вас, нарядный сударь, правда ли то, что мне рассказывали? Есть в Париже люди, которые состоят лишь из разукрашенных одежд, и есть там дома, в которых нет ничего, кроме порталов, и правда ли, что в летние дни небо над городом переливчато-синее, но украшено прижатыми белыми облачками и что все до одного в форме сердечка? И есть там пользующийся большим успехом паноптикум, где стоят только деревья, на которые навешены таблички с именами самых знаменитых героев, преступников и влюблённых?
… благородное намерение нашего коллеги, рабочего Караса, поддержать существование новой партии своим выступлением. Мы с благодарностью приняли предложение коллеги Караса выставить его в паноптикуме как единственного члена новой младочешской рабочей партии и, не откладывая, приступили к организации передвижного паноптикума. Был построен деревянный балаган, приобретены фургоны и лошадка. Кроме того, куплена железная клетка для нашего коллеги, и выдающемуся младочеху Кристлику заказана вывеска. Текст её, одобренный исполнительным комитетом младочешской партии, гласит:
ЧУДО XX ВЕКА! Единственный член новой младочешской партии![15]
— И тем более, — сказал Лихонин, пропуская вперед приват-доцента, — тем более что этот дом хранит в себе столько исторических преданий. Товарищи! Десятки студенческих поколений смотрят на нас с высоты этих вешалок, и, кроме того, в силу обычного права, дети и учащиеся здесь платят половину, как в паноптикуме.[16]
Месяца полтора назад в Коломну приезжал большой паноптикум «Всемирная панорама», где вместе с умирающим на поле брани офицером, невестой льва Клеопатрой, знаменитым убийцей Джеком Потрошителем показывались какие-то знаменитые сестры-близнецы, фамилию которых Тютин запамятовал. Поразившая Владимира кукла и была одною из этих сестер, попавшей на витрину «Большой московской парикмахерской» нижеследующим образом. Жозеф Шантрен, поджарый бельгиец, содержатель паноптикума, жил и столовался у Тютина. Дела паноптикума, вначале оживленные, шли неважно. Шантрен, снявши обильный урожай, не сумел уехать вовремя. Задержался какой-то романтической историей и увяз в долгах. Интерес к паноптикуму упал до нуля, случайные посетители приносили гроши, и в конце концов несчастному бельгийцу пришлось ликвидировать свои дела продажей нескольких фигур.[17]
— Александр Чаянов, «История парикмахерской куклы, или Последняя любовь московского архитектора М.», 1918
Ища убить минуты ожидания, Владимир углубился в рассмотрение выставленных фигур. Ему, казалось испытавшему всё на свете, ни разу не случалось бывать в паноптикуме, и он с любопытством новизны рассматривал наивные фантомы. Его поразила «Юлия Пастрана, родившаяся в 1842 году и жившая вся покрытая волосами подобно зверю до смерти», «Венера в сидячем положении» и длинный ряд восковых портретов бледных знаменитостей, начиная Джеком Потрошителем, кончая Бисмарком и президентом Феликсом Фором. Он опустил гривенник в какое-то отверстие и тем заставил мрачного самоубийцу увидеть в зеркале освещенное изображение изменившей ему невесты. Шустрый малец сообщил ему, что «Осада Вердена» испортилась, но зато действуют «Туалет парижанки» и «Охота на крокодилов». Пожертвовав еще гривенник и повертев ручку стереокинематографа, Владимир, к своему стыду, заметил в себе некоторый интерес ко всей этой выставленной чепухе, подавляя который он отправился к кассирше узнавать, когда же вернется господин Жозеф Шантрен.[17]
— Александр Чаянов, «История парикмахерской куклы, или Последняя любовь московского архитектора М.», 1918
Дождь, грязь, слякоть, дождь, дождь, тёмно-бурая мешанина под ногами, над головой небо, как байковое больничное одеяло, — и всё-таки: «Паноптикум» Но как только завыла первая метель — так все прахом пошло в Паноптикуме. А начало незадачливым дням положил скелет морского человека. Внезапно, неизвестно почему, он уронил свои подпорки и мелко рассыпался, но так, что ребра легли поверх коленных чашек, а берцовая кость упала на скулы. Раньше гордо и даже презрительно-гордо стоявший на возвышении, точно державный повелитель, вознесенный над ничтожной и одноликой толпой, он обратился в нелепую кучу желтых, нет, даже не костей, а пустых дрянненьких костяшек.[18]
...на мгновение разорвав вьюгу, вышел из снега, из белой мешанины лидер анархистов-эгоцентристов Антон Развозжаев. Раз-другой стукнул он в дверь Паноптикума, — в храм Цимбалюка, — нарушил тишину единственного убежища Маргариты, женщины с сердцем в правом боку... И сердце это, как у всех прочих в левом, забилось жутким биением и замерло, холодея, когда, наткнувшись на Марию-Антуанетту, крикнул Развозжаев:
— Где хозяин?
А Мария-Антуанетта не выдержала напорного толчка, зашаталась, качнулась, упала во весь рост, и коротким треском отскочила ее голова — отскочила и покатилась по полу, рассыпая гипсовую пыль: синевато-белую сухую кровь.[18]
К вечеру, как в незабвенное для Цимбалюка время — в дни «гала-экстренных программ» — вспыхнули все лампочки Паноптикума: и розовая — романтическая — над Клеопатрой, и фиолетовая — эффектная, — где скалил зубы араб в бурнусе, будто сорвавшийся с табачного плаката, и зеленая — драматическая — над Рашелью, полулежащей в качалке, и потаенные — там, где блестели вогнутые, кривые, уменьшительные и увеличительные зеркала.[18]
— Вы понимаете, что вы затеяли? Вы понимаете, что, обманывая меня, вы обманывали его величество, благодаря джентльменской доброте которого и существует ваш государственный паноптикум? Вы знаете, чем это может кончиться, когда я доведу до сведения моего монарха, что вместо государства я нашел здесь свалочное место, а вместо правительства — десяток бежавших карманников?
Президент вытер лоб платком и с шумом втянул воздух в легкие. У него отлегло от сердца.[5]
Взглянув на скрипнувшую дверь, я увидел, что она приоткрылась. Усатое, хихикающее лицо выглядывало одним глазом. И я замолчал. Эту рукопись, с вложенным в нее предписанием к начальнику Центавров немедленно поймать серый автомобиль, а также сбежавшую из паноптикума восковую фигуру, именующую себя Корридой Эль-Бассо, я опускаю сегодня ночью в ящик для заявлений.[19]
Я решил стать знаменитым, чтобы некогда мой восковой двойник, наполненный гудением веков, которое услышать дано лишь немногим, вот так же красовался в зеленоватом кубе. <...> А может быть, все же когда-нибудь в великом паноптикуме будет стоять восковая фигура странного человека, толстоносого, с бледным добродушным лицом, с растрепанными волосами, по-мальчишески полного, в пиджаке, сохранившем только одну пуговицу на пузе; и будет на кубе дощечка: НИКОЛАЙ КАВАЛЕРОВ И больше ничего. И всё.[20]
Руки в серых перчатках подняли, раскрыли журнал с соблазнительной обложкой. У Франца дрожь прошла между лопаток, и во рту появилось страшное ощущение: неотвязно мерзка влажность нёба, отвратительно жив толстый, пупырчатый язык. Память стала паноптикумом, и он знал, знал, что там, где-то в глубине, — камера ужасов. Однажды собаку вырвало на пороге мясной лавки; однажды ребенок поднял с панели и губами стал надувать нечто, похожее на соску, желтое, прозрачное; однажды простуженный старик в трамвае пальнул мокротой... Все — образы, которых Франц сейчас не вспомнил ясно, но которые всегда толпились на заднем плане, приветствуя истерической судорогой всякое новое, сродное им впечатление. После таких ужасов, в те еще недавние дни, вялый, долговязый, перезрелый школьник ронял из рук портфель, бросался ничком на кушетку, и его долго, мучительно мутило.[7]
Чтобы втиснуть настоящего робота и автомат Черника в одну девичью шкуру, их пришлось бы делать высотой в десять футов и такой ширины, как «сверхтолстая женщина в мире» из паноптикума.
Открыт паноптикум печальный
Один, другой и третий год.
Толпою пьяной и нахальной
Спешим… В гробу царица ждёт. Она лежит в гробу стеклянном, И не мертва и не жива, А люди шепчут неустанно О ней бесстыдные слова.
Она раскинулась лениво —
Навек забыть, навек уснуть…
Змея легко, неторопливо
Ей жалит восковую грудь…[2]
Я иду, а длинный ряд двоится,
Заполняя освещенный зал.
Мертвых лиц струится вереница
В отраженьи золотых зеркал.
Каждый день в своей точеной ванне
Умирает раненый Марат,
С каждым днем верней и постоянней
Жанны д’Арк подъятый к небу взгляд. <...>
В этой жизни — сам живой и тленный —
Дух мой, зыбкий и кипучий вал,
На камнях пучины многопенной
Лишь на миги делает привал.
Вот ему и сладостны, и милы
Плотный камень, гибкий воск и медь,
Все, что может взятый у могилы
Легкий миг в себе запечатлеть.
Оттого люблю я черных мумий
Через вечность чистые черты
И, в минуты тягостных раздумий,
Восковые куклы и цветы.[21]
А это ― рассказ о природе,
Такой, какой ее видел
Я через горло бутылки.
Здесь, если хочешь, паноптикум
Всевозможных чудес, коллекция
Необычайных вещей и поступков,
Собрание мелочей мира,
Мимо которых, зевая,
Скользит обывательский облик...[8]
Больничный двор насыщен до предела.
Паноптикум. Судьба в миниатюре.
От мелкого, задавленного взгляда —
до хватки волосатых истуканов.
От нежных губ — до сумрачной работы,
когда несут свисающее нечто,
которое мгновение назад...
Все объясняет тонкая наука.
Чем тоньше, тем точнее объясняет.
Уж так тонка — в очки не разглядишь...[10]
— Да какая ж это ванна, сынок? Это ж купель! <...>
— Бред. Паноптикум. Поп играет на балалайке… в ванне!
— Ну семь с половиной тысяч, за паноптикум, с балалайкой в ванне — недорого…
↑Теляковский В. А. Дневники Директора Императорских театров. 1906-1909. Петербург. Под общ. ред. М. Г. Светаевой, подгот. текста С. Я. Шихман и М. А. Малкиной, коммент. М. Г. Светаевой, Н. Э. Звенигородской, при участии О. М. Фельдмана. — М.: АРТ, 2011 г.
↑А. И. Куприн. Собрание сочинений в 9 т. Том 5. — Москва: Гослитиздат, 1957 г.
↑ 12А. В. Чаянов. «История парикмахерской куклы, или Последняя любовь московского архитектора М.» Романтическая повесть, написанная ботаником Х и иллюстрированная антропологом А. — Москва, II год республики. Типография „Кооперативное издательство“, 1918 г. — 105 стр.
↑ 123Андрей Соболь. Человек за бортом. Повести и рассказы. — М.: «Книгописная палата», 2001 г.
↑Грин А. С. Собрание сочинений в шести томах. Библиотека Огонёк. Т. 6. Рассказы 1909-1915 гг. — М., «Правда», 1980 г.
↑Олеша Ю. К. Заговор чувств. — СПб.: Кристалл, 1999 г.