У этого термина существуют и другие значения, см. Полоз (значения).
По́лоз, поло́зья(от слова ползать, ползти, близкородственное с полозом, змеёй) — одна из основных деталей саней и других скользящих предметов, обеспечивающая одновременно сцепление с транспортировочной поверхностью и перемещение в её плоскости, не проваливаясь. В отличие от колеса, полозья не уменьшают трение за счёт вращения, но используют его как скольжение. На поверхностях с большим коэффициентом трения полоз нецелесообразен.
Чаще всего полозья применяются попарно (или более). Отсюда — множественное число в названии большинства транспортных средств, снабжённых полозьями: сани, лыжи и т.п.
В середине по длине наших узких саней, садился боком или придерживался только вожатый, опираясь ногой на полоз нарты, в ежеминутной готовности соскочить и привести нарту опять в равновесие...[1]
Оставалось самое трудное: переправить повозку. Левый полоз прочно стоял на воздушном своде, но правый приходилось, передвигая по льду лёгкую повозку, поддерживать на мгновение совершенно на воздухе, так как полоз был её довольно длинен, чтобы, теряя опору на одном берегу, опереться на другом.[4]
Из-за окна едва достигал шум базара, слышались отдаленные голоса, скрипели полозья по морозу.[5]
— Александр Эртель, «Гарденины, их дворня, приверженцы и враги», 1889
Когда же вся река покрылась крепким льдом, велел расчистить вдоль набережной пространство, шагов сто в длину, тридцать в ширину, каждый день сметать с него снег, и я сама видела, как он катался по этой площадке на маленьких красивых шлюпках или буерах, поставленных на стальныеконьки и полозья.[6]
Сосредоточенно думают бегущие, потряхивающие головами лошади все одну и ту же думу, и визжат скрипучими голосами все одну и ту же песню быстро скользящие полозья, песню о смерти, о железе, о радости жизни, о любви, о тихом сверкании моря, о железном порядке мира, в котором всему свое место.[7]
Если полоз скрипит, конь ушами прядёт ―
Будет в торге урон и в кисе недочёт.[8]
— Николай Клюев, «Ворон грает к теплу, а сорока — к гостям...», 1914
...мы обтянули полозья широкими железными шинами и теперь, как только ломается полоз, мы отвинчиваем шину, делаем накладки на перелом, скрепляем их, а железная шина, привернутая на место, скрывает все недочёты.[9]
Полоз очень слаб, расщепился посредине, навряд ли доедем. (Не я везу санки, вместе везём. Санки ― сподвижник по беде, а беда ― картошка. Собственную беду везем!).[11]
Сам барин в Полевую только на полозу ездил. Как санная дорога установится, он и давай наверстывать, что летом пропустил. И все норовил нежданно-негаданно налететь.[13]
Не отыскать в снегах трамвайных линий, одних полозьев жалоба слышна.
Скрипят, скрипят по Невскому полозья.
На детских санках, узеньких, смешных...
— Ольга Берггольц, «Февральский дневник» (поэма), январь—февраль 1942
На полном ходу, когда лошадь с разбегу понесла вскачь, он вскочил на концы полозьев. В эту минуту сани подбросило на ухабе, левая Ленькина нога соскользнула и попала под полоз. От сильной боли он на несколько секунд потерял сознание.[15]
Когда на улице завыли метели, дед успел сделать только полозья, зато это были полозья, каких ещё никто не видывал в этой деревне, ― лёгкие, гладкие и блестящие, такие, что можно было бриться, глядя в них.[16]
— Ион Друцэ, «О мужестве и достоинстве человека», 1963
Мы сняли и упаковали колёса, вновь надев полозья; встали на лыжи и двинулись в путь — вниз, на север, дальше, в безмолвное царство огня и льда, где на огромных чёрно-белых скрижалях гор словно было начертано: СМЕРТЬ...
Чум и яранга на протяжении двух столетий безраздельно господствовали на Севере. Но в XIX веке у них появился соперник ― так называемый балок <...>. Это была поставленная на полозья кибитка, покрытая оленьими шкурами.[17]
— Виктор Васильев, «Дома, которые берут с собой», 1970
Нарты нагружались во всю длину, по возможности равномерно, и когда имели полный груз (около 25 пудов), то накрывались кожаным одеялом и так крепко стягивались ремнями, что сани и груз составляли как будто одно целое и могли падать, даже вверх копыльями, не вываливая поклажи. В середине по длине наших узких саней, садился боком или придерживался только вожатый, опираясь ногой на полоз нарты, в ежеминутной готовности соскочить и привести нарту опять в равновесие, когда она слишком раскатывалась или когда угрожала ей какая-нибудь опасность. Для того держал он в руке протянутый вдоль по саням и к ним прикрепленный ремень и, кроме того, имел в руках так называемый оштол или прудило ― довольно толстую палку, обитую железом на одном и обвешанную колокольчиками на другом конце, которой управлял собаками, останавливал их, а иногда подпирался.[1]
Чум и яранга на протяжении двух столетий безраздельно господствовали на Севере. Но в XIX веке у них появился соперник ― так называемый балок, впервые получивший распространение на Таймыре. Это была поставленная на полозья кибитка, покрытая оленьими шкурами. Такими кибитками пользовались русские купцы для дальних поездок по тундре с товарами.[17]
— Виктор Васильев, «Дома, которые берут с собой», 1970
...и я увидал две треугольные льдины, упирающиеся своими основаниями в берега и вершинами друг в друга. Конечно, ледяной этот свод висел на воздухе, и под ним клокотала вешняя вода. Проехать тройкой тут было немыслимо, и на самой вершине свода повозка могла пройти только одним полозом. Первым по своду перешел Федот, за ним последовал я, и он по одной подводил моих спутниц, которых я за руку перехватывал через клокочущую бездну. Отпрягли лошадей, и добрые животные скоком перебрались ко мне, одно за другим. Оставалось самое трудное: переправить повозку. Левый полоз прочно стоял на воздушном своде, но правый приходилось, передвигая по льду легкую повозку, поддерживать на мгновение совершенно на воздухе, так как полоз был её довольно длинен, чтобы, теряя опору на одном берегу, опереться на другом. В этот момент Федот и ямщик дали повозке совершенно опуститься правым боком к бездне, и, невзирая на сложность нашего положения, я услыхал восклицание женки моей: «щенята, щенята попадают в воду!»[4]
Взяли немного восточнее, надеясь, что там будут полыньи, идущие на юг и соединяющиеся с большой полыньей, но этого не случилось. Попадались мелкие полыньи, дававшие нам пищу, но плыть по ним было нельзя. Опять пошли торосы, опять глубокий снег, опять наше продвижение за день было около 3-х километров. Хуже всего этот глубокий снег, в котором нарты вязнут по самые нащепы и часто ломаются. Чуть не каждый день приходится заниматься починкой, после чего нарты становятся на ходу все тяжелее. Хорошо еще, что мы обтянули полозья широкими железными шинами и теперь, как только ломается полоз, мы отвинчиваем шину, делаем накладки на перелом, скрепляем их, а железная шина, привернутая на место, скрывает все недочеты.[9]
У подвала длинный черед. Обмороженные ступени лестницы. Холод в спине: как втащить? Свои руки, ― в эти чудеса я верю, но… три пуда вверх! По тридцати упирающимся и отбрасывающим ступеням! Кроме того, один полоз сломан. Кроме того, я не уверена в мешках. Кроме всего, я так веселюсь, что ― умри! ― не помогут. <...> Обратный путь с картошкой. (Взяла только два пуда, третий утаила.) Сначала беснующимися коридорами, потом сопротивляющейся лестницей, ― слёзы или пот на лице, не знаю. «И не знаю, дождь иль слезы На лице горят моем…» Может, и дождь! Дело не в этом! Полоз очень слаб, расщепился посредине, навряд ли доедем. (Не я везу санки, вместе везём. Санки ― сподвижник по беде, а беда ― картошка. Собственную беду везем! Боюсь площадей).[11]
Как-то в часу седьмом вечера, великим постом, мы ехали с Антоном Павловичем с Миусской площади… ко мне чай пить. <…> На углу Тверской и Страстной площади… остановились как раз против освещенной овощной лавки Авдеева, славившейся на всю Москву огурцами в тыквах и солеными арбузами. Пока лошадь отдыхала, мы купили арбуз, завязанный в толстую серую бумагу, которая сейчас же стала промокать, как только Чехов взял арбуз в руки. Мы поползли по Страстной площади, визжа полозьями по рельсам конки и скрежеща по камням. Чехов ругался — мокрые руки замерзли.[12]
Что, например, выше наслаждения провожать театральные линии, видеть в окно прелестное личико с платком на голове, которое высунулось для того, чтобы взглянуть на тебя… понимаешь? Ты перекидываешься с нею несколькими словами, рискуя попасть под огромное колесище и быть расплющенным… Впрочем, у меня кучер так наловчился подъезжать близко к линии, что полоз моих саней совсем сходится вплоть с обручем колеса… и ничего, видишь, я до сих пор жив и здоров… Один раз я чуть не попал, однако, под колесо; но зато чем же я и был вознагражден за это!.. Из окна раздался голосок: «Вас задавят… ах, страсти!» И она упала, братец, в обморок: ее без чувств привезли домой.[18]
Вскочил… но ничего не сказал и, как прикованный, с легкою дрожью во всем теле, стал смотреть на старика и ждать. Из-за окна едва достигал шум базара, слышались отдаленные голоса, скрипели полозья по морозу. И эти спутанные, невнятные звуки, этот печальный свет заката, проникавший сквозь обледенелые стекла, и выделявшееся до мельчайшей черточки лицо старика чем-то особенным наполняли душу Николая, каким-то смутным воспоминанием… Он будто видел давно-давно такой же точно сон, и вот этот сон повторяется и захватывает его в свою власть, уводит куда-то, томит неизъяснимым предчувствием.[5]
— Александр Эртель, «Гарденины, их дворня, приверженцы и враги», 1889
Дворец в Летнем саду также окружен водою с двух сторон: ступени крыльца спускаются в воду, как в Амстердаме и Венеции. Однажды зимою, когда Нева уже стала и только перед дворцом оставалась еще полынья окружностью не больше сотни шагов, он <Пётр I> и по ней плавал взад и вперед на крошечной гичке, как утка в луже.
Когда же вся река покрылась крепким льдом, велел расчистить вдоль набережной пространство, шагов сто в длину, тридцать в ширину, каждый день сметать с него снег, и я сама видела, как он катался по этой площадке на маленьких красивых шлюпках или буерах, поставленных на стальные коньки и полозья.
«Мы, говорит, плаваем по льду, чтоб и зимою не забыть морских экзерциций». Даже в Москве, на Святках, катался раз по улицам на огромных санях, подобии настоящих кораблей с парусами.[6]
― Ямщик, что это красное по горам?
― Багульник, кусты, стало быть. Только всего багульник. Нет роз, нет тихо поющего сверкания моря. Визжат полозья. Мороз, густой и тяжелый, лежит, иссиня-прозрачный, по лощине, по сверкающим очертаниям гор… <...>
...Снег сверкает и искрится. Он сверкает и искрится везде: по отлогостям гор, по лощине и изредка падающими брильянтами в воздухе. Сосредоточенно думают бегущие, потряхивающие головами лошади все одну и ту же думу, и визжат скрипучими голосами все одну и ту же песню быстро скользящие полозья, песню о смерти, о железе, о радости жизни, о любви, о тихом сверкании моря, о железном порядке мира, в котором всему свое место. И розы кровавеют по ослепительной белизне гор.[7]
Когда он уходит, Антон Антоныч стоит на крыльце и смотрит ему вслед. На подмерзшем снегу хрустят протяжно шаги Тифенталя, и колышется круглое желтое пятно от фонаря. Ночь темная. От желтого пятна во все стороны по грязному снегу ползут синие полосы, и вот ― как-то странно ― желтое пятно вдруг начинает казаться Антону Антонычу голубым. У старика спина выгнута, как полоз, и идёт он медленно, точно несет тяжесть. Но эта тяжесть только фонарь, только круглое желтое пятно внизу, не желтое ― голубое.[19]
Недалеко от Ши́шова дома деревня была. И была у богатого мужика девка. Из-за куриной слепоты вечерами ничего не видела. Как сумерки, так на печь, а замуж надо. Нарядится, у окна сидит, ро́жу продаёт. Шиш сдумал над ней подшутить. Как-то, уж снежок выпал, девка вышла на крыльцо. Шиш к ней:
― Жаланнушка, здравствуй. Та закланялась, запохохатывала.
― Красавушка, ты за меня замуж не идешь ли?
― Гы-гы. Иду.
― Я, как стемнеет, приеду за тобой. Ты никому не сказывай смотри.
Вечером девка услыхала ― полоз скрипнул, ссыпалась с печки. В сенях навертела на себя одежи ― да к Шишу в сани.[20]
— Борис Шергин, «Куричья слепота» (из сборника «Шиш Московский»), 1933
В Сысерть дорогу прорубили, конечно, только она в те годы, сказывают, шибко худая была. По болотам пришлась. Слани верстами. Заневолю брюхо заболит, коли по жерднику протрясет. Да и мало тогда ездили по этой дороге. Не то, что в нонешнее время — взад да вперед. Только барские прислужники да стража и ездили. Эти верхами больше, — им и горюшка мало, что дорога худая. Сам барин в Полевую только на полозу ездил. Как санная дорога установится, он и давай наверстывать, что летом пропустил. И все норовил нежданно-негаданно налететь.[13]
На повороте к Бабьим ендовам наткнулись на Степана Астахова. Он гнал распряженных в ярме быков к хутору, размашисто шел, поскрипывая подшитыми валенками. Курчавый обыневший чуб его висел из-под надетой набекрень папахи белой виноградной кистью.
― Эй, Степа, заблудил? ― крикнул, равняясь, Аникушка.
― Заблудил, мать его чёрт!.. Об пенёк вдарило сани под раскат ― полоз пополам. Пришлось вернуться. ― Степан добавил похабное словцо и прошел мимо Петра, нагло щуря из-под длинных ресниц светлые разбойные глаза.
― Сани бросил? ― оборачиваясь, крикнул Аникушка. Степан махнул рукой, щелкнул кнутом, заворачивая направившихся по целине быков, и проводил шагавшего за санями Гришку долгим взглядом. Неподалеку от первой ендовы Григорий увидел брошенные средь дороги сани, около саней стояла Аксинья.[14]
― Наталья спортилась с того разу… Голову криво держит, будто параликом зашибленная. Жилу нужную перерезала, вот шею-то кособочит. Он помолчал. Скрипели полозья, кромсая снег; щелкал подковами, засекаясь, Григорьев конь.
― Что ж она, как? ― спросил Григорий, с особенным вниманием выковыривая из конской гривы обопревший репей.
― Очунелась, никак. Семь месяцев лежала. На троицу вовзят доходила. Поп Панкратий соборовал… А посля отошла. С тем поднялась, поднялась и пошла. Косу-то пырнула под сердце, а рука дрогнула, мимо взяла, а то б концы…[14]
Он обратил внимание, что возница ― безусый горбоносый старик в овчинном тулупе ― дремлет. Заметив это, он побежал за санями с намерением вскочить на полозья. Обут он был в легкие татарские сапоги с голенищами, подбитые изнутри козьим мехом. Эти сапоги ему подарили комсомольцы. Он очень любил и берег их. На полном ходу, когда лошадь с разбегу понесла вскачь, он вскочил на концы полозьев. В эту минуту сани подбросило на ухабе, левая Ленькина нога соскользнула и попала под полоз. От сильной боли он на несколько секунд потерял сознание. Очнувшись, он увидел себя сидящим в снегу ― посреди дороги. На левой ноге его болтались остатки голенища и грязные лохмотья портянки. Весь низ сапога ― вместе с подошвой и каблуком ― куда-то исчез. Пересиливая боль, Ленька отправился его искать. Идти полубосым по снегу было холодно. Тем не менее он искал свой опорок до темноты, пока не заболели глаза.[15]
Когда на улице завыли метели, дед успел сделать только полозья, зато это были полозья, каких еще никто не видывал в этой деревне, ― лёгкие, гладкие и блестящие, такие, что можно было бриться, глядя в них. Никулаеш целый день подпирал стенки его каморки ― давал за полозья, сколько запросит, остальное, мол, сделает у другого мастера. Но старику уже мерещились сани ― целую жизнь тесал он бревна, окоченели все суставы, каждый палец в десятый раз обрастал мясом. Нет, он плотник, он видел уже свои сани, видел запряженную тройку, видел лица, улыбающиеся холодному вихрю, и смеялся, когда Никулаеш звенел монетами, перекладывая их из кармана в карман.[16]
— Ион Друцэ, «О мужестве и достоинстве человека», 1963
Хорошо знать, что у твоего путешествия существует конец; но в конце концов, самое главное — это само путешествие.
На этих обращённых к северу склонах дождей никогда не бывало. Бесконечные заснеженные поля спускались к ущелью, пропаханному мореной. Мы сняли и упаковали колёса, вновь надев полозья; встали на лыжи и двинулись в путь — вниз, на север, дальше, в безмолвное царство огня и льда, где на огромных чёрно-белых скрижалях гор словно было начертано: СМЕРТЬ, СМЕРТЬ. Сани шли превосходно и казались лёгкими как пёрышко, и мы смеялись от радости.
Прямо перед самокатом из-под снега торчало что-то. Сначала доктору показалось, что это вывороченный пень старого дерева. Но приглядевшись, он различил голову мертвого великана. Своим правым полозом самокат въехал ему в левую ноздрю.
Доктор заморгал, не веря своим глазам, приглядываясь: горка, на которую они влетели, была не чем иным, как трупомбольшого, занесённого снегом.
Есть гостья: ей всегда все настежь двери ―
Враждебный дух иль счастливая пери
Въезжает в дом на радость иль на страх;
Как заскрипит её повозки полоз
У молодой беспечности в дверях,
Когда подаст она счастливцу голос,
Не скажешь ей: «Теперь мне недосуг,
А после ты зайди ко мне, мой друг!»[21]
Вот и зима. Трещат морозы.
На солнце искрится снежок.
Пошли с товарами обозы
По руси вдоль и поперек.
Ползёт, скрипит дубовый полоз,
Река ли, степь ли ― нет нужды:
Везде проложатся следы!
На мужичке белеет волос,
Но весел он; идет ― кряхтит,
Казну на холоде копит.[2]
— Константин Бальмонт, «Ребёнок» (Из цикла «Мировое кольцо», сб. «Только любовь»), 1903
Не ночь, а кофейная жижа:
гадать и гадать бы на ней!
Пошла полумесяца лыжа
на полоз моих же саней.
Козлиные гонятся лица,
поблеивают и поют.
Животная шерсть шевелится,
и волос ― не гол и не крут.[10]
Ворон грает к теплу, а сорока ― к гостям, Ель на полдень шумит ― к звероловным вестям.
Если полоз скрипит, конь ушами прядёт ―
Будет в торге урон и в кисе недочёт.[8]
— Николай Клюев, «Ворон грает к теплу, а сорока — к гостям...», 1914
А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина…
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна. Скрипят, скрипят по Невскому полозья. На детских санках, узеньких, смешных, в кастрюльках воду голубую возят, дрова и скарб, умерших и больных…
Так с декабря кочуют горожане
за много вёрст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых, обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.
— Ольга Берггольц, «Февральский дневник» (поэма), январь—февраль 1942
Ах, зима ― она нема.
Эх, зима ― зимой всяк жмется: Мраз заходит и в дома;
Скрип полозьев раздаётся.[23]