Се́верная Пальми́ра,Пальмира Севера, Финская Пальмира, реже русская пальмира, невская пальмира — поэтическое прозвание Санкт-Петербурга в честь древнего торгового города Пальмиры на территории современной Сирии.[1] Закрепилось в русскоязычной литературе в эпоху классицизма, начиная с 1810-х годов.
Выражение возникло в эпоху классицизма, черпавшую вдохновение у античности. Европейских путешественников того времени впечатляло, когда посреди бескрайних северных болот перед их глазами неожиданно вставали вереницы правильных фасадов с бесчисленными колоннами — подобно тому, как такие же классические сооружения украшают оазис в дикой сирийской пустыне.
Также Петербург (как и ряд других городов на севере Европы) называли Северной Венецией.
<Северная Пальмира>. Так называют Петербург, хотя не понимаю почему, ибо пески Сирии столько же не походят на болота Ингерманландии, сколько развалины Пальмиры на великолепный Петербург.[2]
И это было в мае месяце, в ту пору, когда <...> Северная Пальмира не знает еще других цветов, кроме <...> высиженных в баночке, ― одним словом, в ту прекрасную пору, когда тающая белая зима уступает свое место зеленой зиме...[3]
...этот запах пыли, капусты, рогожи и конюшни, эти окаменелые дворники в тулупах у ворот, эти скорченные мертвенным сном извозчики на продавленных дрожках, ― да, это она, наша Северная Пальмира.[4]
...фронтоны каменных громад с колоннами, здания почтамта, пароходства, театра ― всё как бы незавершенное, как бы остановившееся на минуту, ― начало, истоки какого-то невиданного ансамбля, который когда-нибудь будет закончен, и тогда всем явится новая Северная Пальмира.[6]
Мы же, в Северной Пальмире, по причине белых ли ночей или еще чего-нибудь столь же искусственного, были скорее за неискренность.[10]
— Анатолий Найман, «Славный конец бесславных поколений», 1994
Некогда прекрасная Северная Пальмира представляет собой мрачное, холодное, беспросветное нагромождение каменных склепов, где, закутавшись в одеяла, влачат жалкое существование жители бывшей столицы царской империи...[11]
Всем известно: каждый город имеет свое лицо. И человек, долго живущий в определённом городе, пропитывается его атмосферой. Северная Пальмира, чиновничий Санкт-Петербург дал нам тип «петербуржца» и вы сразу понимали, что означает это слово.[12]
...не сразу я понял, что в подобном ряду наиболее значителен сам город, в котором я живу, ― город, по-новому названный, новыми людьми населяемый, но всё тот же ― Петербург. В этом городе все соотнесено с чем-либо, до него бывшим: Северная Венеция, Северная Пальмира, второй Париж, но не вторая Москва… Тут я учился ходить по второй в Европе площади (Дворцовой), видеть самый большой собор после Св. Петра (Исаакиевский), наблюдать одну из самых больших мечетей (на этот раз почему-то не вторую, а третью в мире)… Если уж не первое, то самое большое. Да что говорить! напротив моего отчего дома росла, по нашим сведениям, самая большая в Европе пальма (из растущих в оранжереях), в нее, как и в единственного слона (наверно, тоже самого большого, по крайней мере из живущих на шестидесятой параллели), угодила во время блокады бомба… Пальма и слон погибли на периферии детского сознания, а Петербург опять уцелел ― и Петропавловская крепость, и Зимний дворец, и Медный всадник, и Ростральные колонны, и Сфинксы (хотя и древнеегипетские, но уж безусловно самые северные)…[9]
В златоглавой тогда всё передовое ― и старое, и, как ни странно, молодое ― билось «за искренность в искусстве». Мы же, в Северной Пальмире, по причине белых ли ночей или еще чего-нибудь столь же искусственного, были скорее за неискренность.[10]
— Анатолий Найман, «Славный конец бесславных поколений», 1994
В отличие от Северной Пальмиры, которая вся чудодейственно образована по линейке и циркулю, с ее «постоянством геометра», классицизмом, ― московская школа культуры, как и образа жизни, стихийнее, размашистей, идет от византийской орнаментальности и близка к самой живой стихии языка.[13]
Посмотрите на Васильевский остров, образующий треугольник украшенный биржею, ростральными колоннами и гранитною набережною, с прекрасными спусками и лестницами к воде. Как величественна и красива эта часть города! Вот произведение, достойное покойного Томона, сего неутомимого иностранца который посвятил нам свои дарования и столько способствовал к украшению Северной Пальмиры! Теперь от биржи с каким удовольствием взор мой следует вдоль берегов, и теряется в туманном отдалении между двух набережных, единственных в мире![14]
— Константин Батюшков, «Прогулка в Академию Художеств. Письмо старого Московского жителя к приятелю в деревню его Н.», 1814
Можно выйти поздним вечером к Двине у центра города, и тогда ― о! ― тогда поражаешься сиреневому цвету огромной массы воды, обилию света, нисходящего на город с океана, с норд-веста, и всему северному горизонту, являющему собой широчайший световой экран, прорезанный кое-где только тугими завитками черного дыма из пароходных и заводских труб. Это перед глазами. А за спиной ― пространства площадей и скверов, фронтоны каменных громад с колоннами, здания почтамта, пароходства, театра ― все как бы незавершенное, как бы остановившееся на минуту, ― начало, истоки какого-то невиданного ансамбля, который когда-нибудь будет закончен, и тогда всем явится новая Северная Пальмира.[6]
Хорошо помню наш исход из голодногоПетрограда. В стране бушует гражданская война. Некогда прекрасная Северная Пальмира представляет собой мрачное, холодное, беспросветное нагромождение каменных склепов, где, закутавшись в одеяла, влачат жалкое существование жители бывшей столицы царской империи. Советское правительство перебралось в Москву, а «гордый град» на Неве обретает статус провинции, какой остается и поныне.[11]
Дня через два по приезде моем в Петербург я увидел, что мне придется долго, год или более, прожить в Северной Пальмире. (Так называют Петербург, хотя не понимаю почему, ибо пески Сирии столько же не походят на болота Ингерманландии, сколько развалины Пальмиры на великолепный Петербург.) Мысль об Аркадии мелькнула в голове моей.[2]
Жарко, душно в Дербенте. Засуха томит окрестность. И это было в мае месяце, в ту пору, когда ладожский лёд грозит петербургским мостам по три раза на день, затирает в своих холодных объятиях пестренькие ялботы и навевает на столичную атмосферу прохладу и насморки; в ту пору, когда красавицы большого света выходят толпами на Невский проспект пользоваться свежею пылью, округляя прелестные формы своих капотов ватою, без всякого нарекания, в ту пору, когда Северная Пальмира не знает еще других цветов, кроме распускающихся под творческою рукою Лапиной, других благоуханий, кроме высиженных в баночке, ― одним словом, в ту прекрасную пору, когда тающая белая зима уступает свое место зеленой зиме...[3]
Эти пустые, широкие, серые улицы; эти серо-беловатые, желто-серые, серо-лиловые, оштукатуренные и облупленные дома, с их впалыми окнами, яркими вывесками, железными навесами над крыльцами и дрянными овощными лавчонками; эти фронтоны, надписи, будки, колоды; золотая шапка Исаакия; ненужная пестрая биржа; гранитные стены крепости и взломанная деревянная мостовая; эти барки с сеном и дровами; этот запах пыли, капусты, рогожи и конюшни, эти окаменелые дворники в тулупах у ворот, эти скорченные мертвенным сном извозчики на продавленных дрожках, ― да, это она, наша Северная Пальмира.[4]
В то время, когда на юге Европы, под открытым небом, в мягкой, благорастворенной атмосфере устраиваются народные празднества в честь удачного виноградного сбора, и отовсюду на эти торжества стекаются поющие толпы побесноваться раз в волю, в светлом потоке всеобщего братского веселья смыть с себя липкую грязь повседневной прозы, ― природа-мачеха северной Пальмиры, с ехидным равнодушием, без громогласных угроз, лишь визгливо хихикая, отвертывает над нами кран небесного сита, и стоим мы и терпим, трясясь и корчась, как бедные умалишенные под непроизвольным душем, терпим в продолжение трех-четырех месяцев; поистине ужасно![15]
Резко похолодало, дул ледяной ветер, и, когда ехали каким-то длинным мостом через Неву, Андрей продрог, даже стучал зубами. «Домой, домой! Не нравится мне эта Северная Пальмира. Вот уж, действительно, для троглодитов, не для людей…» Жебунев смеялся: «Э, братец, хитришь! Что-то другое тебе не нравится, а не Северная Пальмира».[7]
― Кабы от вашей топонимики хлеб на копейку бы подешевел, тогда бы мы подумали, ― отвечали вятские пошехонцы. ― Вон Северная Пальмира опять по-немецки названа, и что, счастье у них? Санкт-Петербург, ну-ка, выговори с похмелья. Или Екатеринбург выговори.[16]
В Пальмире Севера, в жилище шумной славы, Державин камские воспоминал дубравы,
Отчизны сладкий дым и древний град отцов.
На тучны пажити приволжских берегов...[17]
Где путник с радостью от зноя отдыхает
Под говором древес, пустынных птиц и вод, ―
Там, там нас хижина простая ожидает,
Домашний ключ, цветы и сельский огород.
Последние дары фортуны благосклонной,
Вас пламенны сердца приветствуют стократ!
Вы краше для любви и мраморных палат
Пальмиры Севера огромной![17]
Давно живущие средь Вены
И мне давнишние друзья,
Душа к которым без измены
Давно привержена моя!
Я к вам от Северной Пальмиры
Теперь, настроя звуки лиры,
Хочу послание писать
И о себе кой-что сказать.[18]
В ледовитый мрак полмира
погружается кругом.
Блещет Северна Пальмира,
озаренная умом.[20]
— Сергей Петров, «Похвальное слово Ломоносову», 1934
О том, что в амбразурах Зимнего Дворца пустого ― свиты гнезда, И только ласточкам одним в него Влетать не страшно и не поздно,
И что легендами и травами
Зарос, как брошенная лира,
Мой город, осиянный славами,
Непобеждённая Пальмира![21]
Которая из двух близка мне лира?
Что петербургский мне навеял бред?
Далекий гул из ледяного мира ―
Ломовиков, дворцовых ли карет ―
Ко мне летит? Но снежная Пальмира
С несмелых струн легко сняла запрет...[22]
— Мария Вега, «Был странный день, когда свершились сроки...», 1953
И пронизывал он взглядом
Чуть не целые полмира ―
От Таймыра до Памира,
Чтоб покончить с мором, гладом,
Чтобы рухнуть всем преградам,
Чтобы стала Ленинградом
Северная Пальмира…[8]