Леонид Николаевич Мартынов

Материал из Викицитатника
Леонид Мартынов
Леонид Мартынов (фото В. Уткова, 1957)
Статья в Википедии
Медиафайлы на Викискладе
Новости в Викиновостях

Леони́д Никола́евич Марты́нов (1905-1980) — русский поэт и журналист, переводчик поэзии. Лауреат Государственной премии СССР (1974). Входил в футуристическую литературно-художественную группу «Червонная тройка» (1921-1922), куда входили также В. Уфимцев, В. Шебалин и Н. Мамонтов.

В 1932 году арестован по обвинению в контрреволюционной пропаганде и осуждён к высылке на три года в Северный край. Литературная известность пришла после выхода книги «Стихи и поэмы» (Омск, 1939). В декабре 1946 года в «Литературной газете» вышла разгромная статья Веры Инбер о книге стихов «Эрцинский лес» (Омск, 1946), доступ к печати закрылся на девять лет. Всё это время поэт писал «в стол» и зарабатывал переводами. После 1955 года поэт вернулся в обойму официальной литературы.

Цитаты из стихотворений разных лет[править]

  •  

Дни огромней, чем комбайны,
Плывут оттуда, издали,
Где открывается бескрайный
Простор родной моей земли,
Где полдни азиатски жарки,
Полыни шелест прян и сух,
А на лугах, в цвету боярки,
Поярки пляшут и доярки,
Когда в дуду дудит пастух.[1]

  — «Летописец», 1929
  •  

Всё кончилось…
На розовой поляне
Пьем молоко, закусываем хлебом,
И пахнет перезрелой земляникой
Твой теплый хлеб…
Июльская земля
Нам греет ноги.
Ласкова к скитальцам
Всезнающая, мудрая природа.[1]

  — «Подсолнух», 1932
  •  

В самом деле ―
Ссорили нас великаны?
Нет!
Исполины не ссорили нас?
Нет!
Разве могли бы гиганты забраться
В тарелки, графины, стаканы
И причинить нам хотя бы микроскопический вред?
Нет!
Это бред!
Лишь одни только гномы за нами гоняются вслед.

  — «Гномы», 1946
  •  

Я помню: миновало лето,
Казалось, птичья песня спета.
Но вдруг над самой головой
Не в зонах, не в предместьях где-то
Раздался голос громовой.
Гроза под осень. Редкий случай.
Тут ждешь морозца, ждешь ледка,
И вдруг несется вихрь могучий.
Она идет издалека.
Она пришла! Чего же лучше,
И надвое разъялась тьма.
Каких-то букв летели тучи
С библиотечного холма.
В какой-то пруд с водой закисшей
Пришелся молнии удар.
Какой-то сыч под ветхой крышей,
Очнувшись, выкрикнул: «Пожар
И, опьяненные озоном,
Скакали дети там и тут
По пламенеющим газонам,
Как будто вновь они цветут.[1]

  — «Мне кажется — стихи твои...», 1948
  •  

Небо
Тёмное огромно,
И в ночи мерцают с юга
Тепловозная Коломна,
= Циолковская Калуга,
И ружейная планета,
= в золотых медалях Тула,
Тоже блещет зиму ― лето
В небе внуковского гула.[1]

  — «Ночью по Замоскворечью», 1950
  •  

Когда с полей пустых и голых
Уйдут последние машины,
Последний колос подобрав,
Ты птиц озябших, но веселых
Сгоняешь со своей вершины,
О дуб, великий князь дубрав!
Поглотит птиц туман осенний,
Войдут крылатые их клинья
В диагональ сплошных дождей,
Но разве меньше потрясений
Тебе, о дуб, готовят свиньи,
Искательницы желудей?[1]

  — «Дуб», 1956
  •  

То-то белокрыльник вовсе изнемог!
Будет в серый пыльник кутаться восток.
Смерчик еле зримый, предрассветно мглист,
Пронесётся мимо, как мотоциклист.[1]

  — «Дрёма луговая», 1956
  •  

Троллейбус рванулся из мрака,
Взывая на помощь дугой.
Я понял: в троллейбусе драка,
Там бьют и пинают ногой!
Будь там я, конечно бы, сразу
Мерзавца за шиворот сгреб,
Но поздно: миганием глаза
Растаял рубиновый «стоп».

  — «Троллейбус рванулся из мрака...», 1956
  •  

Но ты не грезишь ни славянофилами,
Ни западниками. Так пойдем же в лес.
Из древних зарослей ты посох выломи,
Чтоб Васнецов какой-нибудь воскрес
И проявились признаки нетленного
В зеленом тлене, привлекавшем здесь
Серова, Нестерова и Поленова!
Но ты не грезишь этим. И не грезь![1]

  — «Абрамцево», 1963
  •  

Как все они старательно учились,
Своим родителям повиновались,
Прилично, не крикливо одевались, ―
Вот потому из них и получились
Такие, чтобы ими любовались.[1]

  — «Великие», 1963
  •  

Проследить бы свою родословную
До седьмого хотя бы колена,
Чтоб учесть по законам генетики,
Что за цветики робко таятся
В древних зарослях хрена и редьки.[1]

  — «Двенадцатое колено», 1967
  •  

В меня швырнула ты, как Ева,
Прекрасным яблоком большим.
Так сделала ты не из мести,
А по-хорошему гневясь,
И мы расхохотались, вместе
На это яблоко дивясь,
Смеясь, что ты не разрыдалась,
А тем, что было под рукой, ―
Сладчайшим яблоком ― кидалась
И возвратила нам покой.[1]

  — «Яблоко», 1967
  •  

Где железная дорога
Обрывалась у порога
Деревянного острога
И, еще восточней много,
В хвойном мире низких, кровель,
За далеким Енисеем, ―
Ленин отповедь готовил
Книжникам и фарисеям!..[1]

  — «Баллада о Северной Пальмире», 1974
  •  

Но, впрочем, древними преданьями
Мы не насытимся, увы,
И новыми похожи зданьями
Предместья Рима и Москвы,
Хоть вдалеке едва заметная
Еще и видится в бинокль
Сицилия с несытой Этною,
В чей кратер прыгнул Эмпедокл,
И дарит нам расчёт уто́нченный
Проектов всяческих и смет
Бессмертный, будто не приконченный
Над чертежами, Архимед.[1]

  — «На лайнере благоразумия», 1977
  •  

Люди ревнивы,
Будто они
Либо огниво,
Либо кремни́,
Либо, как в засуху
Ветка и прут,
Трутся в пространстве,
Чтоб тлеть, будто трут...
Либо, как листья, иссохшие в зной,
Вспыхнуть готовы от искры одной,
Либо как нива в осенние дни,
Нивы ленивы, но лишь зарони
Пламень в их гривы ―
Так вспыхнут огни.[1]

  — «Люди ревнивы…», 1978
  •  

«Грибы мигрируют, ― сказал мне жук с рогами, ―
Они уходят с троп, где топчут их ногами,
В лес, где деревья, для защиты леса
Касаясь неба лиственными лбами,
Своими шелестящими губами
Сосут космическое звёздное железо».

  — «Грибы мигрируют, — сказал мне жук с рогами...», 1978
  •  

Чернильница,
Которой Лютер в чёрта
Швырнул, она прольется неспроста!
Чернильница,
Которой в чёрта Лютер
Сердито запустил в полубреду,
Чтоб не паскудил бес, не баламутил
Благочестивым людям на беду!
Очнулся Лютер,
И чернила вытер
Он с пола, со стены и со стола.
Изгнал он дьявола,
И гнев он свой насытил,
Чтоб добродетель сладко не спала![1]

  — «Чернильница Лютера», 1979
  •  

О, литература Осьмнадцатого столетья,
Будто она существует без меня ― что за вздор, ―
Разве не я с рыбацкою сетью
Помогал Ломоносову близ Холмогор?
А литература Будущего столетья ―
И она, как мне кажется, немыслима без меня![1]

  — «О, литература Осьмнадцатого столетья...», 1980

Цитаты из заметок и газетных эссе[править]

  •  

Летающий сундук Орест Иванович ― фоторепортер Союзфото по Северному краю ― пришел и сел на подоконник, чтобы удобнее было обозревать город.
― Оставьте это, Орест Иванович. В городе сегодня ничего не случилось. Все тихо, благополучно. Вот вы скажите лучше, что видели в районе? ― Новостей, как всегда, много, ― ответил он, отколупывая желтым от фотоспеций ногтем указательного пальца пластик глины с сапога. ― На этот раз я расскажу вам… Знаете о чем? О речном змее. Не о речной змее, а о речном змее! Чувствуете? Морской змей ― это фантазия старинных моряков. Речной змей ― факт, Сам видел. Десять дней назад, здесь, в Северном крае.
Вот рассказ Ореста Ивановича. По мере сил, мы сохраняем все подробности этого рассказа.[2]

  — «Летающий сундук», 1935
  •  

Можно было бы сказать множество слов, «одно умнее другого», о том, какое отношение имеет химия к нашей жизни, к моей жизни. Но я скажу только вот о чем: наш дом на юго-западе Москвы стоит поблизости от проспекта Вернадского. Здесь у проспекта Вернадского есть до сих пор лишь одна сторона. И пока другая еще не воздвигнута, из окон домов его видны поля, земля, закаты, звезды, овраги, далекие новостройки. Я люблю ходить по проспекту Вернадского. Я часто думаю о Вернадском, особенно о последних годах его жизни, когда он сосредоточил внимание на химии живого вещества и говорил о том, что мы переживаем новое геологическое эволюционное изменение биосферы, входим в ионосферу и что идеалы нашей демократии идут в унисон «со стихийным геологическим процессом и с законами природы, отвечают ионосфере». И я однажды написал вот какие стихи:
Воздух
Воздух
Создан из вздохов,
Из возгласов, рева и воя,
Он ― создание жизни
И он эту землю покрыл
Пеленой перегноя, цветами, листвой и травою ―
Воздух, взболтанный взмахами крыльев, густой от сопенья рыл.
Это мы.
Все мы вместе,
В берлогах и норах, в домах, водоемах и гнездах,
Зачастую еще пожирая друг дружку живьем,
Надышали ноздрями, пастями и ртами свой воздух. <...>
Это мы надышали воздушный покров нашей пышной и душной планеты,
Но изменим мы к лучшему
Этой планеты
Химический
Лик! [3]

  — «Поэзия — науке», 1965

Цитаты из выступлений, мемуаров и автобиографической прозы[править]

  •  

Товарищи, я вижу, что у нас, здесь присутствующих, не расходятся мнения в оценке поведения Пастернака. Все мы хотели помочь Пастернаку выбраться из этой так называемой башни из слоновой кости, но он сам не захотел из этой башни на свежий воздух настоящей действительности, а захотел в клоаку.
Вопрос ясен. Что тут я могу добавить? Несколько дней назад мы были в Италии, в той стране, где впервые был опубликован роман и где люди, таким образом, имели время с ним ознакомиться, о нем подумать, в нем разобраться. И действительно, когда во Флоренции один научный работник в беседе со мной резко высказался против романа, сказал, что Пастернак ничего не понял в том, что произошло в мире, не захотел понять Октябрьской революции — можно было подумать, что это личное мнение одного итальянца. Но когда в Риме в многолюдном зале большинство присутствующих встретило аплодисментами нашу советскую оценку всего этого дела и когда многие повставали с мест и пошли, не желая слушать запутанных возражений нашего оппонента (кстати, единственного), когда люди разных возрастов и профессий окружили нас, выражая одобрение, то не было никакого сомнения в этой оценке. Я уверен, что так дело обстоит и будет обстоять повсюду. Живые, стремящиеся к лучшему будущему люди, не за автора «Доктора Живаго». Если Пастернаку и кружит голову сенсационная трескотня известных органов заграничной печати, то большинство человечества эта шумиха не обманет, и, как правильно заметил Солоухин, интерес к этой сегодняшней, вернее, уже вчерашней сенсации вытеснится иной сенсацией, но интересы, симпатии к нашей борьбе за лучшее будущее, за благополучие человечества не остынут, а будут расти с каждым днем.
Так пусть Пастернак останется со злопыхателями, которые льстят ему премией, а передовое человечество есть и будет с нами.[4]

  — из выступления на собрании писателей, Москва 31 октября 1958 года
  •  

Я – читатель газет. Это явление не столь частое – вдумчивый читатель газет. Я должен знать, чем сегодня живет мир.

  — Из интервью, 1960-е
  •  

Это было в начале пятидесятых годов. В конце января Илья Григорьевич Эренбург справлял вечером день своего рождения. <...>
Там-то я и увидел Анну Андреевну. Она сидела в углу у окна в кресле, а у ног ее на коврике расселся какой-то, как мне показалось, арлекин. Анна Андреевна, я бы сказал, надменно, нет, не внимала речам, доносящимся из другого угла комнаты, но нетерпеливо терпела их. <...>
— Я очень рад приветствовать Вас! Как Вы поживаете в Ленинграде? Мне так много рассказывала о Вашей ленинградской жизни Муза!
— Какая Муза? — спросила почти угрожающе Анна Андреевна, будто бы знать не зная ни о какой ленинградской Музе.
— Нет, не Эрато, не Клио, не Терпсихора, — с горечью ответил я, — а Муза Константиновна, Муза Павлова, бывшая секретарша Тихонова. Она, ведь, неплохая женщина. У нее есть даже книжечка стихов “Полосатая смерть”. Вышла в Перми, в эвакуации
Лицо Анны Андреевны не стало доброжелательней. Она даже как бы фыркнула: видно, добрая, но бесцеремонная Муза ей чем-то насолила.
— Прошу прощенья! — сказал я. — Видать, она чем-то досадила Вам!
— Прошу прощенья! — и, не глядя на ухмыляющегося арлекина, пошел к дверям, в которые как раз в эту минуту, мягко отстранив артистку Валентину, тихо вошел небольшого роста человек, одетый во что-то вроде кителя, сидящего на нем старомодно — как френч.[5]

  — «Анна Андреевна», 1970-е
  •  

Однажды, помню, в году 1927-м, Вивиан сказал мне, что следует съездить в Ленинград. Я охотно согласился, сказав, что там у меня найдется два дела: искупаться в Неве и попытаться поступить в Университет на географический факультет к Тану-Богоразу. Эта мысль у меня возникла внезапно. “Дурак! — сказал Вивиан. — Кто же тебя примет. Ведь у тебя нет среднего образования. Впрочем, попробуй!”
И мы поехали. В Ленинграде я поселился на Миллионной у Сейфуллиной. Там было беспорядочно. Правдухин почему-то невзлюбил меня, обвинял, что я утащил у него какие-то газеты, но я не обращал на него внимания.[5]

  — «Безумные корреспонденты», 1970-е
  •  

Я помню одну из наших последних встреч с Вивианом, чуть ли не самую последнюю. Это было в Омске. Я помню Центральный базар, охваченный ветреным мраком среди белого дня под пламенеющим небом. Шарахались лошади, и ревели верблюды. Вокруг нас с Вивианом шумела, забывшая о рыночных делах, толпа. Это был час солнечного затмения в день смерти Максима Горького. Вивиан зачем-то приехал в этот день в Омск, где мы с Ниночкой тогда были…
…И помню еще, кажется, в начале 1938 года, однажды, проснувшись в закутке, где мы обитали, я сказал Ниночке:
— Скверно, видел во сне Вивиана. То есть даже не Вивиана, а Груню его, жену, будто она пришла в комнату Вивиана и снимает со стен картины, с окон занавески.
Через неделю кто-то, приехавший из Новосибирска, рассказал мне, что Вивиана постигла та же участь, какая и многих <был расстрелян в октябре 1938>.[5]

  — «Безумные корреспонденты», 1970-е

Цитаты о Леониде Мартынове[править]

  •  

Видимо, Леониду Мартынову с нами не по пути. Наши пути могут разойтись навсегда.[6]

  Вера Инбер, «Уход от действительности», 1946
  •  

Она оживленно разговаривала со мной о всякой всячине и даже продолжала разговаривать, когда уж присела на сирый, бескрестный холмик, чуть-чуть впереди сосны с обрубленными доверху сучьями, но стоило мне навести аппарат, как женщина преобразилась. Она склонила голову набок, подперла ее рукой, лицу придала необыкновенно скорбное и печальное выражение, так что никакому режиссеру не добиться бы той степени естественности и той пластичности в фигуре скорбящей женщины в черном, сидящей на могиле мужа. Впоследствии мне случалось показать эту фотографию поэту Леониду Мартынову. Волосы, казалось, зашевелились у него на голове от возбуждения и восторга. Я говорю об этом так прямо потому, что тут нет и капли моей заслуги как человека, щелкнувшего затвором камеры, но главная, единственная заслуга принадлежит тете Поле.[7]

  Владимир Солоухин, «Капля росы», 1959
  •  

В мае мы отпраздновали пятидесятилетие Леонида Мартынова: его стихи почти десять лет не печатали. Помню четверостишие, прочитанное на вечере: «И вскользь мне бросила змея: у каждого судьба своя! Но я-то знал, что так нельзя ― жить, извиваясь и скользя».[8]

  Илья Эренбург, «Люди, годы, жизнь» (Книга 7), 1965
  •  

То же и с переводчиками. Современному читателю наиболее дорог лишь тот из них, кто в своих переводах старается не заслонять своей личностью ни Гейне, ни Ронсара, ни Рильке.
С этим не желает согласиться поэт Леонид Мартынов. Ему кажется оскорбительной самая мысль о том, что он должен обуздывать свои личные пристрастия и вкусы. Превратиться в прозрачное стекло? Никогда! Обращаясь к тем, кого он до сих пор переводил так усердно и тщательно, Л. Мартынов теперь заявляет им с гордостью:
.. в текст чужой вложил свои я ноты, к чужим свои прибавил я грехи, и в результате вдумчивой работы я все ж модернизировал стихи. И это верно, братья иностранцы: хоть и внимаю вашим голосам, но изгибаться, точно дама в танце, как в дане макабре или контрдансе, передавать тончайшие нюансы средневековья или Ренессанса — в том преуспеть я не имею шанса, я не могу, я существую сам![9]

  Корней Чуковский, «Высокое искусство», 1968
  •  

Мы, читатели, приветствуем все переводы, в которых так или иначе отразился Мартынов, но все же дерзаем заметить, что были бы очень благодарны ему, если бы, скажем, в его переводах стихотворений Петефи было возможно меньше Мартынова и возможно больше Петефи.
Так оно и было до сих пор. Во всех своих перево дах Мартынов по свойственной ему добросовестности стремился воспроизвести наиболее точно все образы, чувства и мысли Петефи.
Теперь наступила другая пора, и Мартынов нежданно-негаданно оповещает читателей, что, если ему случится перевести, скажем, «Гамлета», этот «Гамлет» будет не столько шекспировским, сколько мартыновским, так как он считает для себя унизительным изгибаться перед Шекспиром, «точно дама в танце, как в данс-макабре или контрдансе».[9]

  Корней Чуковский, «Высокое искусство», 1968
  •  

Конечно, «попугайных» переводов никто от него никогда и не требовал. Все были совершенно довольны прежними его переводами, в которых он так хорошо передавал поэтическое очарование подлинников.
Именно таких переводов требует наша эпоха, ставящая выше всего документальность, точность, достоверность, реальность. И пусть потом обнаружится, что, несмотря на все усилия, переводчик все же отразил в переводе себя, — он может быть оправдан лишь в том случае, если это произошло бессознательно. А так как основная природа человеческой личности сказывается не только в сознательных, но и в бессознательных ее проявлениях, то и помимо воли переводчика его личность будет достаточно выражена.
Заботиться об этом излишне. Пусть заботится только о точном и объективном воспроизведении подлинника. Этим он не только не причинит никакого ущерба своей творческой личности, но, напротив, проявит ее с наибольшей силой.
Так Леонид Мартынов и поступал до сих пор. Вообще — мне почему-то чудится, что весь этот бунт против «данс-макабров» и «контрдансов» есть минутная причуда поэта, мгновенная вспышка, каприз, который, я надеюсь, не отразится никак на его дальнейшей переводческой работе.[9]

  Корней Чуковский, «Высокое искусство», 1968
  •  

Ну, братцы, я дошел: во сне сочинять стал. Был длинный-длинный сон, с метаморфозами, с разговорами о диалектизмах в худ. литературе, с какими-то меняющими обличие женщинами, с выпивкой даже; а завершилось это так: я выхожу на какую-то уличку (кажется, в Москве), на углу — будка чистильщика, и старичок-чистильщик читает свои стихи поклонникам (и я знаю, что такое происходит регулярно), и я умираю от смеха, хохочу истерически и, сквозь смех, пытаюсь вслух повторить:
По всей по планете идут превращенья:
Начало движенья, его прекращенье,
Вращенье глазами, а также вращенье
Ростка, обреченного чуду взращенья...
Честное слово, все это было до того, как проснулся! Я только сразу же записал. И вот теперь думаю: а этот чистильщик — не Леонид ли он Мартынов? Что-то, мне кажется, на него смахивает: эдакая многозначительность и круговращенье (тьфу, черт!) вокруг однозвучных корней. Когда я за утренним кофе прочел и стал хвастаться (вот, мол, экие стихи во сне отгрохал!), все в один голос завопили: «А вы-то тут при чем? Это же старичок...»[10]

  Юлий Даниэль, «Письма из заключения», 17 мая 1969
  •  

Рассмотрим с точки зрения функции повторов стихотворение Леонида Мартынова «О земля моя!»
О земля моя!
С одной стороны
Спят поля моей родной стороны,
А присмотришься с другой стороны ―
Только дремлют, беспокойства полны. <...>
Вся система рифмовки в этом стихотворении построена на многократном повторе одного и того же слова «сторона». Причем речь идет здесь о повторе тавтологическом (хотя отдельные семантические «пучки» значений разошлись здесь уже так далеко, что выражающие их слова воспринимаются как омонимы). Так, уже в первой строфе трижды встречается слово «сторона», причем в одном и том же падеже. Однако, по сути дела, все три раза это слово несет разную нагрузку, синтаксическую и смысловую. Это становится особенно ясным при сопоставлении первого и третьего случая («с одной стороны», «с другой стороны») ― со вторым, в котором «сторона» (с эпитетом «родная») синонимична понятию «родина». Однако при внимательном рассмотрении выясняется, что семантика слова в первом и третьем случаях тоже не идентична: ясно, что вводное словосочетание «с одной стороны» не равнозначно обстоятельству места действия «присмотришься с другой стороны». В последнем случае речь идет о стороне как реальном понятии (точка, с которой следует присмотреться) ― в первом случае перед нами лишь служебный оборот канцелярского стиля речи, намекающий на то, что мнимый сон родных полей мерещится лишь невнимательному, казенному взгляду, а человек, способный наблюдать действительность, видит даже в неподвижности полноту непроявившихся сил.[11]

  Юрий Лотман, «Структура художественного текста» (1970)
  •  

Однажды, в пятидесятых, я встретил Мартынова на Садовом кольце. Был душный августовский вечер, и он шел сквозь огни и людей, не смешиваясь с ними, своей особой странновато скачущей походкой, как будто пребывал в состоянии внутренней невесомости, и только невидимые свинцовые пластины, прибитые к подошвам, не позволяли ему взлететь над троллейбусами и крышами. Под мышкой у него был огромный арбуз, и Мартынов хрустел алым треугольником, вынутым из окошечка, где в сахаристо искрящейся мякоти чернели густые семечки. Столкнувшись со мной, Мартынов не удивился, а сразу, с ходу, сбивчиво заговорил о смещении воздушных течений, о дисгармонии внутри атмосферы, очевидно, продолжая свой монолог, до этого обращенный лишь к себе самому. В московской толпе этот человек был необыкновенно похож на Дедала, попавшего в двадцатый век.[12]

  Евгений Евтушенко, «Гость из Лукоморья» Памяти Леонида Николаевича Мартынова, 1980
  •  

Блистательное стихотворение «След», написанное на одном выдохе, само по себе является развернутым афоризмом. Рубленость мартыновской строки не случайна, в отличие от многих стихотворцев, которых легко заподозрить в материальном неравнодушии к «лесенке». Порой слова у Мартынова звучат так, как будто они и рождались рублено, а не были ловко дровозаготовлены. Вода/ Благоволила/ Литься! Для лучших стихов Мартынова характерна метафорическая сгущенность, осязаемая плотность фактуры. «Богатый нищий жрет мороженое… Пусть жрет, пусть лопнет! Мы ― враги!» Интересен факт происхождения последней строки. В первом авторском варианте она звучала так: «и вообще мы с ним враги». Ныне входящий в собрание сочинений Мартынова вариант был предложен автору Маргаритой Алигер, редактировавшей поэтический отдел альманаха «Литературная Москва». Мартынов согласился, потому что предложенная правка исходила не из самодурства или трусости, а из его собственного «мартыновского стиля». Редкий случай в нашей редактуре.[12]

  Евгений Евтушенко, «Гость из Лукоморья» Памяти Леонида Николаевича Мартынова, 1980
  •  

Однажды <Ахматова> сказала, что за последние пятьдесят лет у русской поэзии не было одновременно такого количества талантов. Из старших отличала Тарковского. Хвалила Липкина. Выше всех она ставила Иосифа Бродского, которому такое признание, по-видимому, помогло рано выработать высокую самооценку, столь необходимую для его поэтической личности. В ту пору вакансию первого поэта занимал в глазах многих Леонид Мартынов. О нем она как-то отозвалась: «Хорошо продуманная мания преследования». И, кажется, по его же поводу, что поэту вредно часто печататься, ибо он утрачивает независимость. Мартыновский круг, впрочем, не почитал Анну Андреевну. Агнесса Кун однажды упрекнула меня в том, что я ношу шлейф Ахматовой.[13]

  Давид Самойлов, «Общий дневник», 1989
  •  

Леонид Мартынов до войны был известен лишь узкому кругу читателей. Он был автором любопытных исторических поэм с примечательным строем стиха, самостоятельностью интонации, оригинальным ходом поэтического повествования. Он, несомненно, начинался как высокоталантливый, многообещающий поэт. Книги «Эрцинский лес» и «Лукоморье» подтвердили эту репутацию. Мартынов вступал в пору своей славы с ореолом незаслуженного страдания. Его поэтический и человеческий облик импонировал читателям. Неясность идей, многозначительность развернутых метафор, недоговоренность стихов ― все это воспринималось как высокая интеллектуальность поэзии. Короткое время в глазах читателей и поэтов Мартынов был первым русским поэтом. По существу, его поэзия была глубоко конформистской. Он утверждал порядочность личную вместо гражданской доблести. Поднимаясь все выше в космические высоты, он подменял понятие общественного прогресса понятием эволюции форм жизни. Своим космизмом он стяжал поэзии славу философской. На деле философия Мартынова оказывалась философией капитуляции перед грубой силой власти, уходом от подлинных проблем. Прячась за хорошо разработанной интонацией, Мартынов выражал лишь «хорошо продуманную манию преследования» (слова Ахматовой), подсовывая читателю успокоительную философию абстрактного прогресса. Личность Мартынова была надломлена страхом предыдущей эпохи, он не смог стать учителем жизни.[13]

  Давид Самойлов, «Общий дневник», 1989
  •  

Для моего поколения фигура Леонида Мартынова представлялась поначалу чуточку таинственной. После войны он несколько лет не печатался, словно уже прекратил писать. А может, так оно и было? Прежние его книги трудно было достать. Его не все знали, не все видели. Но те, кто читал, не могли не изумиться его необычности. В середине пятидесятых вдруг снова густо появляются в журналах его стихи ― одно другого лучше: «След», «Мне кажется, что я воскрес», «Балерина», «Из смиренья не пишутся стихотворенья», «Двадцатые годы», «Что-то новое в мире», «Сон женщины», «В белый шелк по-летнему одета», «О вы, которые уснули», «Дети»… Одни написаны только что, другие чуть раньше. Значит, он все это время писал… Выходит в «Молодой гвардии» книга. Тогда такое случилось не с ним одним. Нечто похожее произошло и с Заболоцким. Мартынова приняли горячо, радостно. Он тут же окунулся в литературную жизнь, его избрали в Бюро секции поэтов, он стал выступать на вечерах. Манера говорить и читать была у него нервная, резкая. Высокий, с гордо закинутой рыжеватой головой, он выглядел несколько отрешенным. Казалось, он никого не знает и не замечает. Ему было тогда пятьдесят лет.[14]

  Константин Ваншенкин, «Писательский клуб», 1998
  •  

С Леонидом Николаевичем Мартыновым отношения были куда более дистанционными. Хранитель огня, пустынник ХХ века, далекий от литсуеты, он уединялся в свою крупноблочную пещеру, окруженный собраниями древних камней и фолиантов. В нем отстаивалось время. Сам похожий на седой, обветренный валун, он закрывал глаза и часами просиживал в углу протертого исторического дивана. Там, полуприкрыв веки, он бормотал свои колдовские строки ― весь слух, весь наедине с веком. Напиши он только одно «Лукоморье» или «Прохожего», он и тогда был бы поэтом высочайшей парнасской пробы.
Вы встречали ―
По городу бродит прохожий.
Вероятно, приезжий, на нас непохожий?..[15]

  Андрей Вознесенский, «На виртуальном ветру», 1998
  •  

Леониду Мартынову позвонили однажды из редакции с вопросом: не может ли он написать что-нибудь новое о Пушкине? Он ответил, что не может, но потом, случайно прочитав новые для себя в прямом и переносном смысле строки поэта, согласился. Незаконченное стихотворение, разволновавшее Мартынова внешней алогичностью, отсутствием старинных оборотов речи, неточностью созвучий и особенно недоговорённостью, то есть всем тем, что свойственно поэзии второй половины двадцатого века, заканчивалось многоточием:
Небо чуть видно,
Как из тюрьмы.
Ветер шумит.
Солнцу обидно…
Именно обиженному солнцу, на котором, если присмотреться, чернеют по утрам неровные скопления пушкинских точек, а по вечерам проступает силуэт Акуловой горы и микросхема дачной местности с традиционным названием Пушкино, предстоит, вполне возможно, освещать русскую словесность третьего тысячелетия.[16]

  Иван Пырков, «Пушкинские многоточия», 1999
  •  

Когда Пастернак получил Нобелевскую премию и московские писатели по приказу свыше клеймили его, среди четырнадцати человек, выступивших на том собрании, был и Солоухин. Скажем, в выступлении Леонида Мартынова, ― возможно, я ошибаюсь, ― явно ощутима зависть: «Так пусть Пастернак останется со злопыхателями, которые льстят ему премией, а передовое человечество есть и будет с нами».[17]

  Григорий Бакланов, «Разное», 2000

Цитаты о Леониде Мартынове в стихах[править]

  •  

Так поют,
Если с плеч твоих беда свалилась, ―
Целый год с тобой пить-есть садилась,
А свалилась в пять минут,
Если эта самая беда
В дверь не постучится никогда.
Шёл и пел
Человек. Совсем не торопился.
Не расхвастался и не напился!
Удержался всё же, утерпел.
Просто ― шёл и пел.[18]

  Борис Слуцкий, «Счастье» (Л. Мартынову), 1961
  •  

Мартынов знает,
какая погода
Сегодня
в любом уголке земли:
Там, где дождя не дождутся по году,
Там, где моря на моря стекли.
Идет Мартынов мрачнее тучи.
― Над всем Поволжьем опять ― ни тучи.
Или: ― В Мехико-сити мороз,
Опять бродяга в парке замерз.[18]

  Борис Слуцкий, «О Л.Н. Мартынове» (статья), 1961
  •  

Вы видели Мартынова в Париже?
Мемориальны голуби бульваров:
сиреневые луковицы неба
на лапках нарисованных бегут.
Париж сопротивляется модерну.
Монахини в отелях антикварных
читают антикварные молитвы.
Их лица забинтованы до глаз.
Вы видели Мартынова в Париже?
Мартынов запрокидывал лицо.
Я знаю: вырезал краснодеревщик
его лицо, и волосы, и пальцы.
О как летали золотые листья!
Они летали хором с голубями.
Они, как уши мамонтов, летали,
отлитые из золота пружины.[19]

  Виктор Соснора, «Леонид Мартынов в Париже», 1965
  •  

Чем более живу, тем более беспечной
Мне кажется луна и время быстротечней,
Томительнее страсть, острее боль обид,
Понятнее поэт Мартынов Леонид.
А больше ничего я здесь не понимаю,
Хоть вслушиваюсь в даль и целый день внимаю,
И всматриваюсь в шум, и слышу свет и тень,
И вижу звук и гул, и слепну каждый день.[13]

  Давид Самойлов, «Чем более живу, тем более беспечной...», 1976
  •  

Эту гулкую землю покинув,
В светлых водах оставил свой лик
Леонид Николаич Мартынов,
Наш последний любимый старик.
Как же много и щедро нам дали
От пути, от стиха своего…
Я смотрю в эти хмурые дали:
Впереди уже нет никого.[14]

  Константин Ваншенкин, «Эту гулкую землю покинув...», 1980
  •  

Маршак угощал меня чаем с печеньем,
Чуковский книгами и беседой,
Слуцкий супом, Мартынов камнями,
Тарковский грузинским вином и сыром,
Глазков армянским коньяком
и «Записками великого гуманиста»...[20]

  Олег Чухонцев, «Маршак угощал меня чаем с печеньем...», 2015

Источники[править]

  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 Л. Мартынов. Стихотворения и поэмы. Библиотека поэта. — Л.: Советский писатель, 1986 г.
  2. Леонид Мартынов. Летающий сундук. — «Уральский следопыт», № 9, 1935 г.
  3. Леонид Мартынов. Поэзия — науке. — М.: «Химия и жизнь», № 1, 1965 г.
  4. С разных точек зрения: «Доктор Живаго» Б. Пастернака. — М.: Советский писатель, 1990. — 288 с.
  5. 1 2 3 Л. Мартынов. Стихи и воспоминания. — М.: Арион, №4, 2005 г.
  6. Инбер В. Уход от действительности. М.: Литературная газета, 7 декабря 1946 г.
  7. Солоухин В. А. Собрание сочинений: В 5 т. Том 1. — М.: Русский мир, 2006 г.
  8. Эренбург И.Г. «Люди, годы, жизнь» Книга 7. — Москва, «Советский писатель», 1990 г.
  9. 1 2 3 Корней Чуковский, «Высокое искусство». Москва: Советский писатель, 1968 гг.
  10. Юлий Даниэль. «Я всё сбиваюсь на литературу…», Письма из заключения. Стихи. Общество «Мемориал». Издательство «Звенья». Москва, 2000 г.
  11. Ю.М.Лотман. Об искусстве. — СПб.: Искусство-СПб, 1998 г.
  12. 1 2 Е. А. Евтушенко, Памяти Леонида Николаевича Мартынова. Гость из Лукоморья. — М.: «Огонёк», №27, 1980 г.
  13. 1 2 3 Давид Самойлов. «Перебирая наши даты...» — М.: Вагриус, 2001 г. Ошибка цитирования Неверный тег <ref>: название «Самойлов» определено несколько раз для различного содержимого
  14. 1 2 Константин Ваншенкин «Писательский клуб». — М.: Вагриус, 1998 г.
  15. Андрей Вознесенский. «На виртуальном ветру». — М.: Вагриус, 1998 г.
  16. И. В. Пырков. Пушкинские многоточия. — Саратов: «Волга», № 6, 1999 г.
  17. Г.Я.Бакланов, Разное. — М.: Знамя», №1, 2001 г.
  18. 1 2 Б. А. Слуцкий. Собрание сочинений: В трёх томах. — М.: Художественная литература, 1991 г.
  19. В. Соснора. Триптих. — Л.: Лениздат, 1965 г. — 154 с. Худ. М. А. Кулаков. — 10 000 экз. г.
  20. Олег Чухонцев. выходящее из — уходящее за: Книга стихов. — М: ОГИ, 2015 г. — 86 с.; 1000 экз.

Ссылки[править]