Мемуа́ры, мемуа́рная литерату́ра (от фр.mémoires — воспоминания) — распространённый литературный жанр, в котором события излагаются по памяти или на основе личных записей от лица современника. Как правило, мемуары повествуют о событиях, в которых автор записок принимал участие или которые известны ему от очевидцев, и о людях, с которыми автор был лично знаком. Важная особенность мемуаров заключается в претензии на достоверность воссоздаваемой картины прошлого и, соответственно, на документальный характер текста, хотя в действительности далеко не все мемуары являются точными или правдивыми.
Мемуары не тождественны автобиографии или хронике событий, хотя в обиходе эти понятия часто используются как синонимы. Мемуарист пытается осмыслить исторический контекст собственной жизни, описывает свои действия как часть общего исторического процесса. Многие мемуары написаны лицами, игравшими видную роль в истории (Уинстон Черчилль, Шарль де Голль, Екатерина II). Они могут охватывать значительный период времени, иногда всю жизнь автора, соединяя важные события с мелкими подробностями повседневной жизни.
Писать свои Memoires заманчиво и приятно. <…> Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать — можно; быть искренним — невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью — на том, что посторонний прочёл бы равнодушно. Презирать суд людей не трудно; презирать [самого себя] суд собственный невозможно.
Мы знали закон мемуаристов, их конституционный, их основной закон: прав тот, кто пишет позже, переживя, переплывя поток свидетелей, и выносит свой приговор с видом человека, владеющего абсолютной истиной.
Да, это и есть мемуары, написанные о моём, пожалуй, самом близком в жизни человеке.
К сожалению, сам тон воспоминаний заставляет автора временами становиться идиотом.[5]:9—10
Критики стали писать мемуары за актёров. Это особая продукция, о которой стоит задуматься. Все актеры, оказывается, одинаково думали. Пушкин написал только первую фразу мемуаров Щепкина, теперь литература помогает актерам куда больше. Только мемуары ли это? Мемуары актеров ― новый и странный жанр: книга-мероприятие. Это не биография, не теория искусства ― это мероприятие. Интересно то, что мемуары актеров, написанные критиками, рецензентами и редакторами, отчетливо показывают, какое же, по их мнению, должно быть искусство театра. Что такое «верное искусство».[3]
— Григорий Козинцев, «Тут начинается уже не хронология, но эпоха...», 1960-е
Воспоминания матроса 4-й бригады морской пехоты Л. М. Маркова, или Типичная операция наших войск в период II мировой войны, великолепная по замыслу и столь же блестящая по выполнению. Мемуары, мемуары… Кто их пишет? Какие мемуары могут быть у тех, кто воевал на самом деле? У лётчиков, танкистов и прежде всего у пехотинцев? Ранение ― смерть, ранение ― смерть, ранение ― смерть и все! Иного не было. Мемуары пишут те, кто был около войны. Во втором эшелоне, в штабе. Либо продажные писаки, выражавшие официальную точку зрения, согласно которой мы бодро побеждали, а злые фашисты тысячами падали, сраженные нашим метким огнем. Симонов, «честный писатель», что он видел? Его покатали на подводной лодке, разок он сходил в атаку с пехотой, разок ― с разведчиками, поглядел на артподготовку ― и вот уже он «все увидел» и «все испытал»![6]
Спустя почти сорок лет некая престарелая мадам Элиза Жуандо, она же Элизабет Тулемон, она же бывшая гетера Кариатис, как это и следует по правилам хорошего тона, написала и издала книгу воспоминаний о своей прошлой бурной жизни. На обложке мемуаров можно было прочесть милый заголовок: «Радости и страдания одной эксцентричной красавицы».[7]:75
Воронка, оставшаяся на месте исчезнувшей страны, втягивает в себя всё окружающее. Не желающие разделить судьбу государства пишут мемуары, чтобы от него отмежеваться. Неудивительно, что лучше это удается тем, кто к нему и не примазывался. Гордый своей маргинальностью, мемуарист фиксирует хронику обочины.
Раньше воспоминания писали, чтобы оценить прошлое, теперь — чтобы убедиться: оно было. Удостовериться в том, что у нас была история — своя, а не общая.[8] Это можно сказать и о довлатовской прозе.
Реализм XIX в. предложил читателям героев, которые разговаривают как в жизни. Такова установка ― очень существенная для всей поэтики реализма. Но не следует понимать ее буквально. В литературном произведении не говорят как в жизни, потому что литературная прямая речь организована. Она представляет собой художественную структуру, подчиненную задачам, которых не знает подлинная разговорная речь. <...> В документальной прозе ― как и в художественной ― прямая речь выступает в самых разных формах, видоизменявшихся вместе с литературными методами. <…> Мемуарная и документальная литература, а тем более литература вымысла, не воспроизводит устную речь ― она её моделирует. И конечно, не только её синтаксический строй и лексическую окраску, но и смысловую направленность ― ее целевые установки и психологические мотивы. Литература по-разному решает задачи освоения и претворения психологической материи разговора.[9]
Погоня за «болоньей» ― химической химерой первой половины 1960-х годов ― запомнилась и Е. Б. Рейну, купившему плащ цвета «жандарм» у одного из ленинградских фарцовщиков (Рейн 1997: 247). М. Ю. Герман посвятил этому, в общем-то банальному дождевику целый абзац в своих блестящих мемуарах: «А плащ „болонья“ стал более, нежели модой ― эпидемией, мечтой, униформой художественной знати. Шелковисто синтетические, необычных оттенков ― черно-лазурные, темно-коричневые с зеленоватым блеском, угольно-серые со стальным, дивного и простого покроя, они шуршали и переливались, утверждая высокое положение и стильность владельцев. Мне он так и не достался ― его покупали только из-под полы в комиссионных и стоил он весьма дорого…»[10]
— Наталья Лебина, «Мужчина и женщина. Тело, мода, культура», 2014
Но как рассказать о том, о чем рассказывать нельзя? Нельзя подобрать слова. Может быть, проще было умереть. Нельзя рассказать хорошо о том, что знаешь близко. Тютчевское соображение о том, что мысль изреченная есть ложь, так же смущает меня. Человек говорящий (мысль изреченная) не может не лгать, не приукрашивать. Способность вывертывать душу наизнанку редчайша, а Достоевскому подражать нельзя. Все, что на бумаге, ― все выдумано в какой-то мере. Удержать крохи искренности, как бы они ни были неприглядны. Бороться с художественной правдой во имя правды жизни ― эта задача ещё не так трудна. Трудно другое, что сама правда жизни преходяще изменчива.[11]
― А так, очень просто. При Ленине Гитлер был бы невозможен. При Ленине он ведь в тюрьме сидел да мемуары сочинял… При Ленине только этот шут гороховый, Муссолини, мог появиться.[12]
— Юрий Домбровский, «Факультет ненужных вещей», часть пятая, 1978
В раздражении захлопнув напечатанные в журнале мемуары о Мандельштаме, она <Анна Андреевна Ахматова> сказала: «Анна Григорьевна Достоевская писала, что вспоминатели принесли ей много горя, что всякий раз, когда она узнавала о появлении новых мемуаров о ее покойном муже, у нее сердце сжималось от тоскливого предчувствия: «Опять какое-нибудь преувеличение, какой-нибудь вымысел или сплетня». И она редко ошибалась. Большинство публикуемых мемуаров ― несчастье. Несколько встреч соединяется в одну, одно лицо подменяется другим, даты старательно перепутываются. Зато чудовищно подробно вспоминают, кто что ел: Мандельштам ― рыбу, Пастернак ― курицу… «Я бы издавала мемуары с эпиграфом: «Ну как, брат Пушкин? ― Да так, брат, так как-то всё…» Бич воспоминаний ― прямая речь. На самом деле мы помним очень мало реплик собеседника точно так, как они были произнесены. А ведь только они дают такое живое впечатление от человека, которое ничем нельзя заменить».
О том же она писала в дневнике: «Непрерывность тоже обман. Человеческая память устроена так, что она, как прожектор, освещает отдельные моменты, оставляя вокруг неодолимый мрак. При великолепной памяти можно и должно что-то забывать». Слова «при великолепной памяти» она, конечно же, относила к себе. Она помнила подробности событий шестидесятилетней давности так же отчётливо, как вчерашние. Особенно была у нее развита память на стихи и визуальная ― она помнила, например, в каком месте книги, то есть «ближе к концу, вверху правой страницы», расположена фраза, которую она ищет. Как-то раз она прочла новые свои стихи, и сразу вслед за ней я повторил их по памяти; она оценила это: «Формула найдена: читать вам стихи один раз ― многовато».[13]
8 мая 1992 г. Взять любого из нас — все умные, как покойный академик Тимирязев. Все знают, все могут объяснить. А страна наша — развалилась и приходит в упадок. В домах — нищета. Дорог — нет. Продуктов — не хватает. Как может соединение умных людей давать глупое единство? Значит, мы глупы, ленивы. Так и надо признаться — да, мы страна дураков. Дураки мы, братцы. Болваны. Научите нас жить, помогите. И вспоминается чье-то изречение: «Если земли много, а хлеба нет, значит ― дураки живут». «Ну, кто меня здесь по фамилии не знает?» ― вошел в курятник пьяный Мотальский. Мемуары, мемуары, мемуары… Кругом мемуары. Скоро, думаю, появятся мемуары типа «От денщика до заместителя министра».[14]
Мне давно уже советовали написать о том, что запомнилось, положить на бумагу свои наблюдения и рожденные ими мысли. Эта идея превратилась в неодолимое искушение в годы перестройки, когда наконец открылась возможность сказать если еще не всю, то почти всю правду и о весьма горьком и деликатном, ранее запретном. Осуществить эти планы оказалось, однако, делом более трудным, чем я поначалу предполагал. И не только потому, что непросто было выкроить время. Более сложным оказалось другое: в последние годы быстрые темпы набрали общественные перемены, менялись наши представления о прошлом и настоящем, о правдивости, о ценности суждений, в связи с чем планка требований к себе и к тому, что пишешь, непрерывно поднималась. Скажу честно: первые заготовки появились в 1987 году. Но, возвращаясь к ним, я каждый раз переписывал почти всё, с начала до конца. В том числе и потому, что раба, говоря конкретнее ― раба привычных представлений, взглядов и условностей, ― действительно удаётся выдавливать из себя лишь по капле. Не говорю уже о том, что передо мной, как и перед каждым пишущим мемуары, стояло два искушения. Одно ― свести задним числом счёты с людьми, которых я не любил. И второе ― изобразить себя, опять же задним числом, более умным, смелым и честным, чем я в действительности был.[15]
– Я бюварную бумагу должна купить, – сказала Ксения. – Бабушка просила.
– Зачем ей бюварная бумага? – удивилась Эстер.
– Она мемуары пишет, – улыбнулась Ксения. – Историю нашей семьи. А пишмашинистке отдавать дорого. Вот она и пишет через бюварную бумагу, чтобы сразу три копии получалось.[16]
Полно, Курдюкова, врешь,
Поуйми задор мечтаний,
А то скажут, что в компаньи
Д’эн мусье твой мемуар
Пишешь ты, он пе ле круар,
И испортится всё дело.
Уже многим надоело
Слушать длинный твой рассказ,
Даме только л’он фе грас,
А мужчину как завидят,
Тотчас свистом разобидят,
И не станут экуте,
Хоть маман н’аве шанте.[18]
Девочка читала мемуары,
На руки головку положив.
Маленькое сердце замирало,
Сдавленное тяжестью чужих Огненных страстей и преступлений, Кровью, обагрявшей алтари, Перед ней рождались поколенья, Воздвигались боги и цари.
Вздрагивали худенькие плечи, Слёзы набегали на глаза,
А в окне синел весенний вечер,
Грохотала первая гроза...[19]
Но только ночь пройдет одна лишь, ― куст наклонившийся отвалишь,
и где вчера головкой Грёза романс выслушивала роза, ― осенний день тоскливо гаснет, деревья в рубище ненастья,
и роза ― бедная старуха ―
стоит, лишившаяся слуха,
перед раскинутым у гроба
былым богатством гардероба,
стоит над мерзлою травою,
тряся червивой головою.
О, шёлк! О, нежные муары!..
Одна утеха ― мемуары.[20]
— Семён Кирсанов, «Я начал разбираться в розах...» (из цикла «Розы»), 1964
Смотрите! Вот как надобно писать
И мемуары и воспоминанья,
Писать, чтоб душу грешную спасать,
Писать, как возвращаясь из изгнанья!
Писать, чтоб сколько уз ни разорви
И в чьем ни разуверься дарованье,
А получилась повесть о любви,
Очарованье, разочарованье!
Писать как дикий, чтоб потом тетрадь
Без оговорок ринуть всем в подарок
И снова воскресать и умирать
Таким, каким родился, ― без помарок![21]
— Леонид Мартынов, «Теперь, когда столь много новых книг...», 1967
И академик сухопарый,
и однорукий инвалид ―
все нынче пишут мемуары,
как будто время им велит. Уж хорошо там или плохо, они ведут живую речь, чтоб сохранить свою эпоху, свою историю сберечь.
Они хотят, чтоб не упало
с телеги жизни прожитой травинки даже самой малой,
последней даже запятой.[22]
— Виктор Соснора, «Я хочу написать об Анне Ахматовой…», 1976
Те, кто не умирают, ― живут
до шестидесяти, до семидесяти,
педствуют, строчат мемуары,
путаются в ногах.[23]
— Иосиф Бродский, «Те, кто не умирают, — живут...», 1987
Ясный день, ещё не старый. Ветер. Облака. Дворец.
Представляю мемуары,
изданные наконец после крепкого забвенья, после честных лагерей: Ветер. Стрельна. Воскресенье. Стайки легких времирей.
Он шутил ― и я смеялась.
Он казался оживлен…
Две недели оставалось
до скончания времен.[24]
Зная
о моём былом пристрастии к чтенью, жена
иногда выписывает по почте двѐ-три
книги, в основном мемуары. Допоздна
скрипит жестяной петух на морозном ветре,
в подполе крыса шуршит.
— Бахыт Кенжеев, «Вы просили меня написать, дорогая Н...», 2004