У этого термина существуют и другие значения, см. Царь (значения).
Царь (от цьсарь, цѣсарь — це́сарь, лат.caesar , др.-греч.καῖσαρ) — один из титулов славянских монархов. В иносказательной или метафорической форме слово используется для обозначения первенства, доминирования: «лев — царь зверей».
Царь — основной титул монархов Русского государства с 1547 года, когда царём был именован Иван Грозный — и по 1721 год, когда русский царь Пётр I объявлен «Императором Всероссийским». Впоследствии титул император Всероссийский стал основным, но слово «царь» продолжало повсеместно использоваться, в особенности на Западе, применительно к российскому монарху, и, кроме того, продолжало входить в его полный титул, как составная часть. Также титулом царь пользовались монархи Болгарии и Сербии. Территория, которая находится под управлением царя, называется царство. В славянской книжной культуре царями называются многие правители прошлого, в первую очередь, упоминаемые в Библии.
Царь животных <человек и его тело>, но лучше сказать, царь скотов, так как ты сам наибольший из них <скот>, мешок для пропускания пищи, производитель дерьма.
Муравьи — народ не сильный, но летом заготовляют пищу свою; горные мыши — народ слабый, но ставят домы свои на скале; у саранчи нет царя, но выступает вся она стройно; паук лапками цепляется, но бывает в царских чертогах.
Даже и в мыслях твоих не злословь царя, и в спальной комнате твоей не злословь богатого; потому что птица небесная может перенести слово твое, и крылатая — пересказать речь твою.
Сочная, зёленая, ядовитая цикута! Тебе служить эмблемою Афин, а не оливковой ветви!
Семь городов спорили о чести считаться родинойГомера — после его смерти. А при жизни? Он проходил эти города, распевая свои песни ради куска хлеба; волоса его седели при мысли о завтрашнем дне! Он, могучий провидец, был слеп и одинок! Острый тёрн рвал в клочья плащ царя поэтов.
Царь — самодержец в своих любовных историях, как и в остальных поступках; если он отличает женщину на прогулке, в театре, в свете, он говорит одно слово дежурному адъютанту. Особа, привлекшая внимание божества, попадает под надзор. Предупреждают супруга, если она замужем; родителей, если она девушка, — о чести, которая им выпала. Нет примеров, чтобы это отличие было принято иначе, как с изъявлением почтительнейшей признательности. Равным образом нет ещё примеров, чтобы обесчещенные мужья или отцы не извлекали прибыли из своего бесчестья. «Неужели же царь никогда не встречает сопротивления со стороны самой жертвы его прихоти?» — просил я даму, любезную, умную и добродетельную, которая сообщила мне эти подробности. «Никогда! — ответила она с выражением крайнего изумления. — Как это возможно? <…> Сверх того, мой муж никогда не простил бы мне, если бы я ответила отказом».[2][3]
Чаю тебе, государь, к князям послали, Штоб они великому царю поклон дали, Не к нам, нищим пастухам. Или не вслухал? вестник к нам такий не ходил! Но ангел объявил им, что именно их, нищих пастухов, призывает к себе царь царей, пастырь пастырей. «Государь, ― говорит ему Борис, ― надобно же что-нибудь нести ему на поклон, чтоб не велел, как наш князь, выпроводить вон в шею!»[4]
— Николай Костомаров, «Русская история в жизнеописаниях её главнейших деятелей», 1875
Булгарин писал в «Северной пчеле», что между прочими выгодами железной дороги между Москвой и Петербургом он не может без умиления вздумать, что один и тот же человек будет в возможности утром отслужить молебен о здравии государя императора в Казанском соборе, а вечером другой — в Кремле! Казалось бы, трудно превзойти эту страшную нелепость, но нашёлся в Москве литератор, перещеголявший Фаддея Бенедиктовича. В один из приездов Николая в Москву один учёный профессор написал статью, в которой он, говоря о массе народа, толпившейся перед дворцом, прибавляет, что стоило бы царю изъявить малейшее желание — и эти тысячи, пришедшие лицезреть его, радостно бросились бы в Москву-реку. Фразу эту вымарал граф С. Г. Строгонов, рассказывавший мне этот милый анекдот.
Для огромного большинства русского народа Петербург имеет значение лишь тем, что в нём его царь живёт. Между тем, и это мы знаем, петербургская интеллигенция наша, от поколения к поколению, всё менее и менее начинает понимать Россию, именно потому, что, замкнувшись от нее в своем чухонском болоте, всё более и более изменяет свой взгляд на нее, который у иных сузился, наконец, до размеров микроскопических, до размеров какого-нибудь Карлсруэ...
Формула «царь и народ — единство» является нашим несомненным национальным принципом и, притом, принципом драгоценным, как создающим высшую форму государственности, чем западноевропейская, монистическую, а не дуалистическую, всегда заключающую в себе возможность глубоких конфликтов. <...>
Формула «царь и народ — единство» представляется не только выражением религиозно-нравственного сознания или плодом отвлеченной мысли, но заключает в себе глубокий реальный смысл, и содержание ее, с дальнейшим развитием народа и ослаблением средостения между царем и народом, становится все шире и разностороннее. <...> Задача русской государственности — слить интересы царя и народа воедино; осуществить сие — дело таланта и гения русских государственных деятелей. Вне этого — царство междоусобий может упрочиться на нашей территории и дням его не видно конца.
Ни к одной стране судьба не была так жестока, как к России. Ее корабль пошел ко дну, когда гавань была на виду. Она уже перетерпела бурю, когда все обрушилось. Все жертвы были уже принесены, вся работа завершена. Отчаяние и измена овладели властью, когда задача была уже выполнена. <...> В марте Царь был на престоле; Российская Империя и русская армия держались, фронт был обеспечен и победа бесспорна. Согласно поверхностной моде нашего времени, царский строй принято трактовать как слепую, прогнившую, ни на что не способную тиранию. Но разбор тридцати месяцев войны с Германией и Австрией должен бы исправить эти легкомысленные представления.
Силу Российской Империи мы можем измерить по ударам, которые она вытерпела, по бедствиям, которые она пережила, по неисчерпаемым силам, которые она развила, и по восстановлению сил, на которое она оказалась способна.[6]
Все реакционеры — это бумажные тигры. С виду реакционеры страшны, но в действительности они не так уж сильны. Если рассматривать вопрос с точки зрения длительного периода времени, то подлинно могучей силой обладают не реакционеры, а народ. На чьей же стороне была подлинная сила в России до Февральской революции 1917 года? Внешне казалось, что сила была на стороне царя, однако одного порыва ветра Февральской революции было достаточно, чтобы смести его. В конце концов, сила в России оказалась на стороне Советов рабочих, крестьянских и солдатских депутатов. Царь оказался всего-навсего бумажным тигром.
— Мао Цзэдун, из беседы с американской журналисткой Анной Луизой Стронг, 1946
На рубеже XIX–XX веков в области взаимоотношений духовенства Православной российской церкви и государства представителями высшей иерархии постепенно проводилась деятельность, направленная на ограничение участия императора в церковном управлении, на десакрализацию царской власти и создание в определённой степени «богословского обоснования» революции. Духовенство, стремясь освободиться от государственного надзора и опеки, желало увеличить свою власть за счёт уменьшения прав верховной власти в области церковного управления. В сознание православной паствы постепенно внедрялось представление о царе не как о духовно-харизматическом «лидере» народа и «Божием установлении» (помазаннике), а как о мирянине, находящемся во главе государства. <...> Основным мотивом соответствующих действий высшего духовенства было стремление разрешить многовековую историко-богословскую проблему «священства и царства» в свою пользу. Основной вопрос названной проблемы – что выше и главнее: царская или церковно-иерархическая власть? Он обусловлен, в свою очередь, следующим рассуждением. Поскольку Господь Исус Христос есть и Великий Царь, и Великий Архиерей («Царь царем и Архиерей архиереям»), то кого на земле (в мире до́льнем) считать Его «живым образом», земной «иконой Его первообраза» – царя или патриарха? У кого из них выше сакральный статус? Кто из них местоблюститель Христов, истинный помазанник Божий? Кто является проводником «воли Божией»? Через кого из них в священной державе реально осуществляется «Божья власть»? Из этих вопросов вытекают и другие, подобные следующим. Над кем нет никого, кроме Бога: над императором или над патриархом? Кто из них может судить всех, но не быть судим никем? Кто из них двоих, диктуя второму свою волю, переступает своеобразные границы? Кто из них может низлагать другого?[7]
— Михаил Бабкин, «Святейший синод сверг монархию раньше революционеров», 2017
Еще о Комаровском. Комаровский был очень добрым человеком. Это пронюхали бродяги, которых в Царском Селе было довольно много. К. знал, что они пьяницы и хулиганы, но тем не менее всегда давал им гривенники. Во время его прогулок эти типы караулили его на каждом перекрестке. Все это его конфузило, и он говорил с деланным возмущением: «Эти мерзавцы выбрали меня своим царем».[8]
— «У нас Индра-зверь, — продолжал Перстень, — над зверями зверь, и он ходит, зверь, по подземелью, яко солнышко по поднебесью; он копает рогом сыру мать-землю, выкопает ключи все глубокие; он пущает реки, ручьявиночки, прочищает ручьи и проточины, даёт людям питанийца, питанийца, обмыванийца. Алатырь-камень всем камням отец; на белом Алатыре на камени сам Исус Христос опочив держал, царь небесный беседовал со двунадесяти со апостолам, утверждал веру христианскую; утвердил он веру на камени, распущал он книги по всей земле. Кипарис-древо всем древам мати; из того ли из древа кипарисного был вырезан чуден поклонен крест; на тем на кресте, на животворящиим, на распятье был сам Исус Христос, сам Исус Христос, сам небесный царь, промежду двух воров, двух разбойников.[9]
Плавает гусь по пруду и громко разговаривает сам с собою:
— Какая я, право, удивительнаяптица! И хожу-то я по земле, и плаваю-то по воде, и летаю по воздуху: нет другой такой птицы на свете! Я всем птицам царь!
— Мы не можем никого приговаривать на смерть, — загремело ему вслед, — Он преступник: Он развращал народ, запрещал платить подать цезарю, Он царём называл себя! Пилат опять встретился взглядом с Приведённым. Он тих и молчалив, точно не ради Его всё это бурливое собрание. Невыразимое отвращение к толпе, желание не дать ей в руки её жертву закипело в римлянине. То не был порыв человеколюбия, то было желание властителя показать свою силу, не утвердить приговора. Изо всех обвинений, которые он расслышал в этом гаме голосов, существеннее всего был крик: «царём называл себя!» — это уже колебания римской власти…
— Иди за мной! — сказал прокуратор.[10]
Полковник — точно недавний гнев прекрасно повлиял на его аппетит — ел с особенным вкусом и так красиво, что на него приятно было смотреть. Он всё время мило и грубо шутил. Когда подали спаржу, он, глубже засовывая за воротник тужурки ослепительно-белую жесткую салфетку, сказал весело:
— Если бы я был царь, всегда бы ел спаржу!
В первые дни Февральской революции школа была похожа на муравьиную кучу, в которую бросили горящую головешку. После молитвы о даровании победы часть ученического хора начала было, как и всегда, гимн «Боже, царя храни», однако другая половина заорала «долой», засвистела, загикала. Поднялся шум, ряды учащихся смешались, кто-то запустил булкой в портрет царицы, а первоклассники, обрадовавшись возможности безнаказанно пошуметь, дико завыли котами и заблеяли козами.
Тщетно пытался растерявшийся инспектор перекричать толпу. Визг и крики не умолкали до тех пор, пока сторож Семен не снял царские портреты. С визгом и топотом разбегались взволнованные ребята по классам. Откуда-то появились красные банты. Старшеклассники демонстративно заправили брюки в сапоги (что раньше не разрешалось) и, собравшись возле уборной, нарочно, на глазах у классных наставников, закурили. К ним подошел преподаватель гимнастики офицер Балагушин. Его тоже угостили папиросой. Он не отказался. При виде такого, доселе небывалого, объединения начальства с учащимися окружающие закричали громко «ура».
Однако из всего происходящего поняли сначала только одно: царя свергли и начинается революция. Но почему надо было радоваться революции, что хорошего в том, что свергли царя, перед портретом которого еще только несколько дней тому назад хор с воодушевлением распевал гимны, — этого большинство ребят, а особенно из младших классов, еще не понимало.
Плохо бы отозвались Ваське Волкову его слова: «Мне-де царь ― не указка», ― спознаться бы ему с заплечными мастерами в приказе Тайных дел… Но, вскочив за Алексашкой в сени, он повис у него на руке, проволокся несколько по полу и, плача, умолил взять перстень с лалом, ― сдернул с пальца…
― Смотри, дворянский сын, сволочь, ― проговорил Алексашка, сажая дорогое кольцо на средний палец, ― в последний раз тебя выручаю… Да еще Алеше Бровкину дашь за бесчестие деньгами али сукном… Понял? Взглянув на лал, с усмешкой тряхнул париком и пошел на точеных каблуках, покачивая плечами…[11]
Отцы и деды нерушимой стеной стояли вокруг царя, оберегали, чтоб пылинка али муха не села на его миропомазанное величие. Без малого как бога живого, выводили к народу в редкие дни, блюли византийское древнее великолепие… А это что? А этот что же вытворяет? С холопами, как холоп, как шпынь ненадобный, бегает по доскам, бесстыдник, — трубка во рту с мерзким зелием, еже есть табак… основу шатает. <...>
Завтра в Москву ехать, — мне это хуже не знаю чего… Бармы надевай, полдня служба, полдня сиди на троне с братцем — ниже Соньки… У Ванечки-брата из носу воняет. Морды эти боярские, сонные, — так бы сапогом в них и пхнул… Молчи, терпи… Царь! <...>
Петруша, богом тебя молим: покажись во всем царском сане, прикрикни… По царю соскучились, — топни ножкой, а уж мы подсобим…[11]
Никита Павлович бодро вошел в класс, махнул нам рукой, чтобы мы сели, и, улыбнувшись, сказал:
— Вот, голуби мои, дело-то какое. А? Революция! Здо́рово! <...>
Стёпка Атлантида поднял руку. Все замерли, ожидая шалости.
— Чего тебе, Гавря? — спросил учитель.
— В классе курят, Никита Павлович.
— С каких пор ты это ябедой стал? — удивился Никита Павлович. — Кто смеет курить в классе?
— Царь, — спокойно и нагло заявил Степка.
— Кто, кто?
— Царь курит. Николай Второй.
И действительно. В классе висел портрет царя.
Кто-то, очевидно Стёпка, сделал во рту царя дырку и вставил туда зажжённую папироску.
Царь курил. Мы все расхохотались. Никита Павлович тоже. Вдруг он стал серьёзен необычайно и поднял руку. Мы стихли.
— Романов Николай, — воскликнул торжественно учитель, — вон из класса!
Царя выставили за дверь.
— Ну, а что мы будем делать с царём? — спросил Кощей.
— Казнить бы его надо, ваше величество! — сказал [писарь] Чумичка. — Спокойнее будет в государстве.
— А тебе не жалко его? — усмехнулся Кощей.
— Жалко. Ещё как жалко! Я ведь его как отца родного любил, пока он царствовал. Но для дела надо!
Власти сознанье недаром в сердца
Неких созданий влагает творец. Силою <львы> побеждают в борьбе
Гордых слонов — предводителей стад.
Властолюбивым звериным царям Враг не посмеет клыка поломать.
И не потерпят властители царств,
Чтоб нарушался их царский приказ.
Не ношенье драгоценностей делает царя царем;
Лишь тот — властитель, чьим приказом никто
не смеет пренебречь.[12]
И простой человек не потерпит, коль его остановят
в стремленьи развлечься.
Что говорить о царе, кто в чувствах подобных далеко
других людей превосходит.[12]
Лишенный советника царь в управленьи подобен
Младенцу, что вдруг от груди материнской отторгнут.
В делах не имеющий опыта и неумелый
Один без поддержки не может прожить и мгновенья.[12]
Почему кипарис всем древам отец?
Потому кипарис всем древам отец, —
На нем распят был сам Исус Христос,
То Небесной Царь.
Мать Божья плакала Богородица,
А плакун-травой утиралася,
Потому плакун-трава всем травам мати.
И вдруг сомкнулись все, во всех местах запели,
И все согласно захотели,
Чтоб Тетерев был царь.
Хоть он глухая тварь,
Хоть он разиня бестолковый,
Хоть всякому стрелку подарок он готовый, ―
Но все в надежде той,
Что Тетерев глухой
Пойдет стезей Орлицы… Ошиблись бедны птицы![13]
«Я царь земной!» ― Порок в надменности изрек.
«А я царю небес мой жребий поручила», ―
Смиренно Доблесть говорила.
Решись и выбирай, бессмертный человек![14]
И дум, и дел земных цари, Часы, ваш лик сияет страшен,
В короне пламенной зари,
На высоте могучих башен,
И взор блюстительный в меди
Горит, неотразимо верной...
— Михаил Савояров, «Мужчина – царь природы» (комические куплеты), 1915
Он принял скорбь земной дороги, Он первый, Он один.
Склонясь, умыл усталым ноги
Слуга — и Господин.
Он с нами плакал, Повелитель
И суши, и морей.
Он царь и брат нам, и Учитель,
И Он — еврей.
Что менялось? Знаки и возглавья.
Тот же ураган на всех путях:
В комиссарах — дурь самодержавья,
Взрывы революции в царях.
Вздеть на виску, выбить из подклетья,
И швырнуть вперёд через столетья
Вопреки законам естества —
Тот же хмель и та же трын-трава.
Тихий воздух ― валерьянка. Аптечное царство,
где живут, стоят по рангам
разные лекарства.
Ни фокстрота, ни джаз-банда,
все живут в стеклянных банках,
белых, как перлы.
И страною правит царь,
Государь Скипидар,
Скипидар Первый.
А премьер ― царевый брат
граф Бутилхлоралгидрат,
старый, слабый…
И глядят на них с боков
бюсты гипсовых богов,
старых эскулапов.
Вечера ― в старинных танцах
с фрейлинами-дурами,
шлейфы старых фрейлин тянутся
сигнатурами.[17]
— Семён Кирсанов, «В золотой блистают неге…» (из цикла «Моя именинная»), 1927